355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клаудио Морескини » История патристической философии » Текст книги (страница 40)
История патристической философии
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:59

Текст книги "История патристической философии"


Автор книги: Клаудио Морескини


Жанры:

   

Религия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 75 страниц)

Согласно Рефуле, понятие природы, предложенное в своем окончательном виде Юлианом, может быть в той же мере стоическим, как и аристотелевым, коль скоро достоверно известно, что Цицерон признает, – в том, что касается изучения природы, а значит, наиболее значимых вопросов, – тот факт, что стоики следовали при этом учению аристотеликов (см. Цицерон «О пределах блага и зла», IV 5, 12). Следовательно, концепт природы у Юлиана в основе своей оказывается аристотелевым, даже если все же стоики прежде всего выявили глубокую гармонию природы, её разумность и фундаментальную благость.

В том же духе Юлиан считает, что в результате греха не изменилось состояние природы человека, хотя и изменяется тип «воздаяния», которое он получает вследствие собственных действий («Незавершенное сочинение против Юлиана», 196). Практически он намеревается доказать, что первородный грех не существует, поскольку грех проистекает от свободно осуществленного акта, а слово «первородный» указывает на что–то связанное с самим порядком природы, порядком необходимости того, что установлено Богом. На самом деле человеческая природа не подчинена велению человека, а потому не может восчувствовать последствия того или иного выбора, сделанного отдельным лицом. Аналогичным образом на эту тему высказываются и стоики, утверждая, что человек получил от Бога дар свободы, который как раз и состоит в возможности поступать человеку, как ему угодно (SVF III, 355). И напротив, никакая из вещей, присутствующих в нашей природе, не зависит от нас (SVF11, 985). Итак, с учетом того, что, согласно Юлиану, мы созданы с субстанциально благой и неизменной природой, и с учетом того, что от нас зависит, будем ли мы творить благо или зло, concupiscentia carnis [плотское вожделение] не может быть ничем иным, как affectio naturalis [природным свойством] («Незавершенное сочинение против Юлиана», 171), безразличным в моральном отношении.

То, что положительно или отрицательно характеризует вожделение, отмечает Юлиан, это пользование им, в том смысле, что необходимо избегать его преизбыточных проявлений. В то время как Августин считает вожделение фундаментально злым и расценивает его как последствие греха, совершенного Адамом, и, тем самым, как источник грехов всех людей, Юлиан в несколько приемов настаивает на его благости и, притом, не только на основании того факта, что Бог, будучи благим, не мог бы сотворить нас уже подвластными закону греха. На самом деле, епископ Экланский считает, что он обретает подтверждение благости вожделения также и в констатации того, что оно наличествует и в природе во всех живых существах и, кроме всего, является необходимым, так как оно отвечает за размножение («Незавершенное сочинение против Юлиана», III167).

«То, что удовольствие, испытываемое чувствами, природно, мы объясняем, опираясь на некое о том универсальное свидетельство» («Незавершенное сочинение против Юлиана», 171).

Итак, суждение Юлиана относительно страстей приближается, весьма его напоминая, к соответствующему суждению перипатетиков. Ведь и они берут их под свою защиту, лишь рекомендуя пользоваться ими умеренно и всецело целесообразно (так называемое «умерение аффектов»). Об этом свидетельствует, в латинской среде, Цицерон («Тускуланские беседы», IV 7, 38), который мог бы быть источником доктрины Юлиана: перипатетики в вопросе о penurbationes [возмущениях) души предписывают «определенное их умерение, за пределы которого душа не должна выходить», но в остальном они полагают, что «неизбежным является то, чтобы душа испытывала возмущение». Однако на мысль Юлиана оказывает, быть может, влияние и стоическая философия: это представляется правдоподобным, хотя аристотелики утверждают, что страсти должны подвергаться контролю, в то время как стоики полагают, что страсть представляет собой некий преизбыточный импульс и что в качестве такового её следует полностью избегать; однако они, как и Юлиан, придерживаются того мнения, что в нашей власти осуществление контроля над страстями. Кстати, Юлиан мог обнаружить у Цицерона и следующее утверждение:

«Однако стоики считают, что все страсти, обуревающие душу, проистекают как результат человеческого решения или суждения. А потому они определяют их предельно сущностным образом с той целью, чтобы дать понять не только то, насколько они вредоносны, но также и то, до какого предела они и нам подвластны» («Тускуланские беседы», IV 7).

Подобно тому как Юлиан утверждает («Незавершенное сочинение против Юлиана», III, 114), что человек на основе своей свободы может всегда не только взойти к добродетели, но и стать причастным злу, так и Цицерон упоминает о том, что, согласно стоикам, болезни поражают наше тело иным способом, чем perturbationes поражают душу. И действительно, в то время как болезнь тела может проявиться и без нашего на то согласия, такого не наблюдается в случае возмущения души страстями, поскольку причина страстей коренится в нас самих:

«Состояние души отлично от состояния тела, поскольку души, если они здоровы, не могут искушаться со стороны болезни в противоположность телам – и невзгоды, ущербляющие тело, могут приключиться без нашей вины, в отличие от невзгод. ущербляющих душу: ибо в ней все болезни, все треволнения проистекают от страха руководствоваться разумом» («Тускуланские беседы», IV 14).

По той же причине стоики заявляют, что боль не может убить добропорядочного человека, так как «тонус» его души превосходит в своем напряжении «тонус» страстей (SVFII, 876).

Противопоставление стоиков перипатетикам было удачно сформулировано Цицероном: Зенон определяет страсть как состояние возмушенности покоя души, чуждое правому разуму и противоречащее природе:

«Итак, определение Зенона сводится к следующему: возмущение (perturbatio), которое он называет πάθος [страстью], есть противоприродное движение души, мешающее правильному функционированию разума» («Тускуланские беседы», IV 6, 11), а перипатетики, напротив, полагают, что страсти не только природны, но и полезны («Тускуланские беседы», IV 19,43).

Последующая точка соприкосновения между аристотелевским учением и мыслью Юлиана фиксируется, когда последний, вслед Цицерону, в связи со все теми же перипатетиками добавляет:

«Они заявляют, что само вожделение и само половое влечение были дарованы природой ввиду наибольшей пользы для человека» («Тускуланские беседы», IV 19,44).

Итак, это противопоставление может рассматриваться как параллель относительно тех положений, которые выдвигаются Юлианом против Августина в том смысле, что Юлиан не разделяет стоическую идею, согласно которой надо противиться любому типу страсти. Грех и страсти – это всего лишь спонтанные и сиюминутные ошибки, допускаемые нашей волей. А значит, нет необходимости в том, как полагали стоики, чтобы страсти душились на корню с непреклонной жестокостью, как если бы они действительно были бы болезнями души в прямом смысле слова. А значит, он скорее разделяет перипатетическую мысль, согласно которой страсти сами по себе не являются моральным злом; а значит, люди не оказываются благими или злыми в силу испытываемых ими страстей, но с точки зрения того способа, которым мы их регулируем (см. уже у Аристотеля «Никомахова этика», II 4, 1105b29). Ибо добродетель, по заявлению Аристотеля, не состоит в отрицании страстей (II 2, 1104b24), и он, в сущности, не требует от нас ничего большего, чем правильного ими пользования (II 5, 1106b21).

Тот факт, что истинная природа человека заключается в её разумности, выступает как идея, фундаментальная для всего стоицизма: и, быть может, к нему и апеллирует Юлиан, вновь и вновь настаивая на том, что люди «способны проявлять добродетели, диктуемые их волей» («Незавершенное сочинение против Юлиана», III 82). И действительно, стоики утверждают, что человек – это единственное живое существо, наделенное со стороны своей природы способностью уразумевать природные явления, а значит, и воздействовать на них, однако по этой самой причине он может также действовать вопреки воле природы. Человек по природе наделен склонностью к добродетели, но природа не обязывает его к этому, обуздывая его порывы: и чтобы было возможно следовать добродетели, необходимо также чтобы была гарантирована возможность впадения в порок. И быть может опять–таки с подобными концепциями связан отстаиваемый Юлианом тезис и его стойкая зашита автономности человека в моральном плане. И действительно, епископ Экланский («Незавершенное сочинение против Юлиана», I 48) утверждает, что нет греха без воли, а воли – без открытого пользования свободой и что, наконец, нет свободы без способности сделать выбор посредством разума. Итак, по его мнению, свобода нерасторжимо связана со свободой выбора.

Также и Аристотель (см.: «Никомахова этика», III 5, III 3b10) утверждает, что от нас зависит как порок, так и добродетель, но в первую очередь стоики ратовали за то, что человек заключает в самом себе способность восходить от пороков к добродетелям. Так, Цицерон заявляет следующее:

«Пороки могут рождаться от природных причин: однако изничтожить их и полностью вырвать с корнем, если кто–нибудь наклонен к отвержению самых грубых пороков, может быть делом, которое недоступно такому человеку и не удастся в силу ряда препятствий, так как порок – это вещь, не коренящаяся в природных причинах, но в воле человека, во взятых им на себя обязательствах и в его воспитании в целом» («О судьбе», 11).

Соприсутствие стоического и аристотелевского учений проявляется главным образом в концепции Юлиана относительно справедливости. Он определяет её через утверждение, что она является «наибольшей изо всех добродетелей, которая ответственно исполняет свой долг по привитию каждому человеку исполнения его собственного долга без обмана и пристрастия» («Незавершенное сочинение против Юлиана», 1 35).

Давая подобное определение, Юлиан сознательно выявляет свою полную осведомленность касательно того, что Зенон, основатель стоицизма, мыслит иначе, чем он сам. И действительно, Зенон считает, что четыре добродетели, а именно благоразумие, мужество, справедливость и умеренность, так тесно переплетены между собой, что проявление одной из них влечет за собой проявление и всех прочих и, что, напротив, отсутствие одной из них приводит к отсутствию и других (это концепция так называемой άντακολουθία [взаимной последовательности] добродетелей). А значит, утверждать, что ни благоразумие, ни мужество, ни умеренность не могут существовать без справедливости – это приписывать последней некое преимущественное и первенствующие положение («Незавершенное сочинение против Юлиана», 1 36) – и, тем самым, епископ Экланский апеллирует скорее к мыслям Цицерона и Аристотеля.

Ведь действительно, Аристотель считает, что справедливость является самой великой из добродетелей, то есть добродетелью совершенной, поскольку она есть проявление добродетели во всей её полноте, ибо тот, кто ею обладает, властен упражняться в добродетели также и по отношению к окружающим, а не только по отношению к самому себе. Справедливость и добродетель, согласно Аристотелю, идентичны, но их сущность не является одной и той же. В своей связи с другим человеком названная данность выступает как справедливость, а в качестве определенной внутренней расположенности понимаемой в абсолютном смысле, – это добродетель («Незавершенное сочинение против Юлиана», I 35). Но также и Цицерон описывал справедливость как наивысшую добродетель и не только потому, что она воздает каждому ему причитающееся («О пределах добра и зла», V 65), но прежде всего благодаря тому, что она устанавливает отношения между людьми на основе великодушия («Об обязанностях», I 7).

В заключение отметим, что, судя по всему, основные концепции, содержащиеся в учении Юлиана касательно греха и природы, могут рассматриваться как христианское рецензирование соответствующих концепций стоической и перипатетической философий, не всегда до конца согласованных между собою. Вероятно, к ним Юлиан смог обратиться только благодаря посредничеству Цицерона, который перенес их на латинскую почву (и это дело по распространению греческой мысли составляет, как известно, одну из главных заслуг философии великого уроженца Арпина). Принимая во внимание культуру той эпохи, в рамках которой происходят столкновения между Августином и Юлианом (период между 420 и 430 гг. по P. X.), представляется маловероятным, чтобы Юлиан, прибегая как к аристотелевым категориям, так и к стоической и перипатетической этике, непосредственно располагал греческими текстами.

БИБЛИОГРАФИЯ.A. Bruckner. Julian von Eclanum. Sein Leben und seine Lehre. Leipzig, 1897; N. Cipriani. Echiantiapollinaristici e aristoielismo nellapolemica di Giuliano d’Eclano // Aug 15 (1975). P. 373–389; Idem. A proposito delVaccusa di manicheismofatta a S. Agostino da Giuliano d’Eclano // VoxP 8 (1988). P. 337–350; Idem. La presenza di Teodoro di Mopsuestia nella teologia di Giuliano d’Eclano // A. Marcone (изд.). Cristianesimo latino e culfuragreca sino alsecolo IK Roma, 1993. P. 365–378; S. De Simone, llproblema delpeccato originate e Giuliano d’Eclano. Napoli, 1950; M. Lamberigts. Julian of Aeclanum. A plea fora Good Creator // «Augustiniana» 38 (1988). P. 5–24; Idem. Julien d'Eclane et Augustine d'Hippone. Deux conceptions dAdam // «Augustiniana» 40 (1990). P. 373–410; Idem. Julian of Aeclanum on Grace. Some considerations // Studia Patristica 27 (1993). P. 342—349; Idem. Julian and Augustine on the Origin of the Soul j j «Augustiniana» 46 (1996). P. 243–260; J. Lossl Julian von Aeclanum. Leiden–Boston–Koln, 2001; F. Refoute. Julien d’Eclane, theologien et philosophe // RSR 52 (1964). P. 42–84; F.J. Thonnard. Laristotelisme de Julien d'Eclane et s. Augustin // REAug 11 (1965). P. 296–304.

Глава шестая. Западный платонизм

Не в первый раз в IV в., которым мы сейчас занимаемся, христианская мысль Запала использовала платоническое учение: мы видели это в ходе настоящих исследований – и, однако, в первый раз объединение платонизма и христианства оказывается наконец столь удачно осуществленным. За два века до Амвросия на латинском Западе получили распространение сочинения Апулея, этогоphilosophusplatonicus [платонического философа], слава о котором стойко держалась особенно в Африке, то есть в стране, уроженцем которой он был и в которой он учил – и слава эта не померкла по меньшей мере до времен Августина, дойдя также, пусть и в ослабленном виде, до Константинополя IV в. Кроме того, Апулей, с большой долей вероятности, оказал влияние и на другого африканца, а именно на Арнобия из Сикки; его сочинения читал также и Лактанций. Но его контакты с этими писателями остались, в общей сложности, поверхностными: они писали свои труды скорее как интеллектуалы, чем как христиане, ведь как их образец, то есть сам Апулей, был тоже больше интеллектуалом, чем профессиональным философом. Что касается Тертуллиана, жившего ранее Арнобия и Лактанция, который, вероятно, также был знаком с сочинениями Апулея, то он, как мы уже говорили, будучи намного более выделяющейся в богословском плане фигурой, не нашел в платонизме Апулея ничего, что было бы ему по душе, ибо платонические элементы определенных концепций Тертуллиана в трактатах «Против Гермогена», «Против Маркиона» и «Против Праксея» пропущены через фильтр греческой апологетики, из которой Тертуллиан черпал соответствующие сведения.

Но наряду с Арнобием и Лактанцием, с одной стороны, и Амвросием, с другой, имел место феномен учения Плотина: понятно, что мы говорим об этом не в чисто хронологическом ракурсе, поскольку Плотин возглавлял свою школу еще до того, как стали писать Арнобий и Лактанций, которые, между тем, могли прочитать некоторые произведения его ученика Порфирия. Мы хотим сказать, что учение Плотина начинает распространяться с IV в., воздействуя на круги латинских литераторов; Плотин же был бесконечно далек не только смелостью своей мысли, но и своим духовным жаром (и это, судя по всему, оказалось особо значимым именно для Амвросия) от лежавших на поверхности рассуждений и от вымученных и извлеченных из учебных пособий изложений платонической тематики Апулеем. Неоплатонизм же Порфирия породил спекуляцию Мария Викторина. В дружбе с последним состоял священник Симплициан, который был старше Амвросия и по отношению к которому епископ Медиоланский выказывал глубочайшее почтение, будучи, в свою очередь, связан с ним узами тесной и преданной дружбы. И нет ничего удивительного в том, что Симплициан наставлял Амвросия в христианской вере, прибегая ради этого и к учениям неоплатонического толка, когда Амвросий, после возведения его в епископский сан в 374 г., оказался неподготовленным к исполнению обязанностей, столь неожиданно выпавших на его долю. Симплициан продолжал и после того, как Амвросий стал епископом, поддерживать с ним отношения также и в сфере культуры во всем её разнообразии, и, хотя Симплициан был уже в весьма преклонных годах, именно ему довелось стать преемником Амвросия на Медиоланской кафедре.

I. Марий Викторин
1. «Parietes non faciunt chriflianos»

Будучи достаточно изолирован среди латиноязычных церковных писателей, бывших его современниками, и оказавшись – во всяком случае сразу же – не столь уж известным, Марий Викторин (уроженец Африки, как о том свидетельствует его прозвище Afer) занимает, однако, первоочередное по своему значению место в том, что касается выработки органичной и логически–непротиворечивой христианской философии, внеся чувствительный вклад в антиарианскую полемику и в продумывание тринитарного догмата; он был знаменитейшим ритором и был почтен тем, что на Форуме Траяна была поставлена его статуя; кроме того, он был автором метрико–грамматических сочинений, комментариев на Цицерона и трудов, – дошедших до нас в фрагментах – несущих на себе печать аристотелевской логики, а после своего обращения в христианство, происшедшего в пятидесятые годы IV в. – время, которое можно расценивать как некий водораздел в его деятельности, – он составил, на пользу новому делу, которому он хотел послужить, ряд «Богословских трудов» и толкования на некоторые послания апостола Павла, впервые во всей латинской литературе, также как впервые во всей латинской литературе появился – как плод его творческих усилий – трактат против манихейства, ныне утраченный.

И, наконец, Марий Викторин, упоминаемый и как переводчик некоторых книг платонической философии (быть может, это были «Эннеады» Плотина или «Философия оракулов» Порфирия), обладает незаурядными познаниями в области различных направлений греческой мысли, которыми он пользуется ради примирения языческого мира, из которого он сам вышел, и христианской реальности, к которой он недавно примкнул и которую отстаивал с твердой убежденностью, исповедуя её в форме никейского православия: но если, с одной стороны, «его тринитарный синтез с целого ряда точек зрения» является «наиболее органичным и глубоким из тех, которые были предложены во время арианских споров, и отмеченным богатством импульсов, которые могли бы стать плодотворными» (М. Симонетти), однако предельный техницизм, которым пронизаны его труды, привел к тому, что они не могли быть сразу же поняты и признаны в западной среде, достаточно изголодавшейся по греческой философии и потому мало относительно нее осведомленной. Свидетельством того, что в первое время Марий Викторин был обречен на забвение, может послужить лапидарное суждение о нем Иеронима («О знаменитых мужах», 101), согласно которому Марий уже в поздний период своей жизни посвятил себя написанию «книг в духе диалектиков, а следовательно весьма темных, понимать которые могли только лица, обладавшие немалой эрудицией».

А потому то обстоятельство, что многие проблемы, связанные с отношениями между Лицами Троицы, ставшие предметом дискуссии из–за ереси Ария и его последователей, не были глубоко прочувствованы в западном мире (так что эта дискуссия разворачивалась в основном в грекоязычных областях), как и факт недостаточного знания в христианской латинской среде неоплатонической философии, то есть языческого философского направления, несомненно превалировавшего в те годы (разве что за исключением немногих концепций, имевших хождение в достаточно вульгаризованном и упрошенном виде), – притом, что Викторин, напротив, был хорошо осведомлен в этой философии, – предопределили то, что его «Богословские труды» стали уникальным явлением в латинской христианской литературе IV в. И, хотя позиция Викторина, как о том уже было сказано, не оказалась в контексте арианских споров лидирующей или привлекавшей к себе всеобщее внимание, по сравнению, к примеру, с позицией того же Илария Пиктавийского, именно Викторин, во всяком случае, потенциально, был бы идеальной фигурой для того, чтобы перекинуть мост между западным и восточным мирами, тем более с учетом его отличного знания греческого языка.

Накрепко укорененный, благодаря полученному им образованию, в современной ему философии, а конкретнее – в неоплатонизме Плотина и Порфирия, по большей части (речь идет о неоплатонизме Порфирия) и распространенном на Западе, Викторин благодаря этой своей исключительности оказывается писателем, отрезанным от великих богословских течений древнего христианства, несмотря на то что он не в меньшей степени, чем другие, был сознательно вовлечен в перипетии арианских споров своего времени. И все же его очень оригинальное тринитарное богословие пробудило к себе адекватный интерес только у некоторых из мыслителей, обладавших острым умом, но принадлежавших уже к последующим поколениям, среди каковых, в первую очередь, выделяется Боэций, который, с одной стороны, подвергает критике мысль Викторина в сфере диалектики (в том, что касается, к примеру, выполненного Викторином перевода «Исагоги», то есть учебника логики, написанного Порфирием), но, с другой стороны, черпает полными пригоршнями из сокровищницы его богословской терминологии, используя её для того, чтобы укрепить позиции кафолического православия в его борьбе против новых еретических движений IV в., представленных евтихианами и несторианами. Интерес к лингвистике, увенчавшийся тем, что Викторин отчеканил целый ряд неологизмов, в первую очередь отражавших характерную тенденцию к абстракции, привел, в конце концов, к тому, что эти неологизмы были усвоены и некоторыми средневековыми философами, в равной мере находившимися под влиянием платонизма – такими, как Скот Эриугена и Алкуин Йоркский, которые, как в наши дни смогла установить научная критика, пребывали в частичной зависимости и от нашего автора.

2. «Status quaestionis»

Итак, исходя из вышесказанного, мы можем пользоваться ставшим уже традиционным термином «христианский (нео)платонизм», чтобы очертить личность и творчество Мария Викторина, коль скоро в «Богословских трудах» он пытается изъяснить догмы христианской никейской веры, соединяя их напрямую и в первую очередь с неоплатонической философией: а то, что он прибегал к платоническим или неоплатоническим источникам или же сам писал в духе платоников, было засвидетельствовано с древних времен, причем Августин упоминает о нем как о переводчике отдельных книг философов–платоников, не указывая, однако, какие именно книги он имеет в виду.

Наряду с вкладом других предшествовавших нам ученых мы обязаны помнить прежде всего о вкладе Е. Бенца в решение интересующего нас вопроса. Бенц написал прекрасную книгу (посвященную, заметим мы per incidens [пользуясь этим случаем], как раз Марию Викторину), в которой он в первую очередь настаивает на непрерывности линии Плотин–Викторин–Августин, начиная с которых формируется волюнтаристская метафизика на Западе: иными словами, основой божественного бытия является воля Бога, Его свобода и Его способность к самоопределению. Эта монография разделена на две части, в первой из которых автор останавливается на некоторых особенно рельефных характеристиках философии, как она передана с сочинениях Викторина: четыре модуса небытия, отрицательная теология, различие между тем, кто «существует» absconditum [в сокрытом виде] и formation [в оформленном виде], с объяснением этого последнего момента на примере воплощения Христа, и важные аспекты проблематики движения, в свете которой уразумевается также тема страсти. Затем дискутируются некоторые вопросы – с учетом связей, наличествовавших у Викторина с Плотином и с герметическими писаниями – такие, как тождество воли и субстанции или воли и энергии, то есть вопросы, освещающие отношения между Отцом и Сыном и разбираемые на базе последующего сравнения позиции Викторина с соответствующими позициями Иринея, Тертуллиана и Оригена.

И напротив, в общей монографии П. Анри «Плотин и Запад» только несколько, но весьма назидательных, страниц посвящено Викторину, где автор, которому мы также обязаны критическим текстом корпуса антиарианских произведений, исходно приняв гипотезу, согласно которой libri Platonicorum [книги платоников], переведенные Викторином, следует отождествить с «Эннеадами», стремится выделить более или менее дословные отрывки перевода «Эннеад» в богословских трудах Викторина, опираясь на присутствие в тексте ярко выраженных грецизмов и на преобладание элементов отрицательной теологии. Для Анри, в отличие от других исследователей, «христианская» стихия оказывается превалирующей в «Богословских трудах», пусть даже «основа полотна, вытканного Викторином, и сводится к философии Плотина», что с неизбежностью затрудняет понимание написанного нашим автором. Кроме того, этот ученый устанавливает ряд не столь буквальных соответствий между текстами Плотина и текстами Мария Викторина.

Исследования Тайлера положили начало выдвижению – как основной – гипотезы, на основании которой можно было бы предположить наличие в сочинениях Викторина, а затем и Августина реминисценций, связанных, помимо творчества Плотина, и с творчеством Порфирия, рассматривавшегося вплоть до наших дней только как распространитель философии своего учителя – и не более того, без печати хоть какой–то личной оригинальности даже в глазах тех ученых, которые собственно им и занимались. Однако отношения между Порфирием и Викторином исследуются все глубже, и они все больше проясняются – с совершенной очевидностью – в многочисленных трудах Пьера Адо, также и благодаря атрибуции Порфирию анонимного комментария к «Пармениду» Платона, содержавшегося в Боббиенском палимпсесте и уничтоженного во время пожара в Национальной Библиотеке Турина в 1904 г., исходя из которого можно было сделать выводы о новаторской метафизической системе Порфирия, совершенно оригинальной по сравнению с Плотином. В дополнение к тому, что было сделано Курселем, которому мы обязаны выделением целого ряда латинских писателей, находившихся под влиянием Порфирия как их «духовного учителя», Адо, однако, сумел противопоставить в рамках постплотиновской философии более «философскую» линию Порфирия тенденциозно «иератической» линии Ямвлиха, которая предварила смешение теургии и философии, хотя уже сам Порфирий предпринял попытку осуществления синтеза неоплатонизма и доктрин оракулов. Монография «Порфирий и Викторин» представляет собой в высшей степени тщательное, а потому исключительно важное рассмотрение философской мысли нашего писателя, причем доказывается его непосредственное знакомство с «Парменидом» Платона (что важно, так как, судя по всему, Викторин был первым латинским писателем, проявившим подобную осведомленность) как раз на основании вышеназванного анонимного неоплатонического комментария, дошедшего до нас во фрагментах и приписываемого Адо Порфирию (хотя эта атрибуция стала в недавние времена предметом дискуссии). Помимо этого, в монографии высвечиваются черты тринитарной теологии Викторина, являющиеся определяющими и для философа из Тира: речь идет о четырех модусах небытия, о рождении Христа, понимаемом как экстериоризаиия Логоса, о душе, которая рассматривается как образ Логоса в человеке (последнее представление логично считать, впрочем, общим достоянием многих христианских платоников), и главное – о различии между потенцией и актом, что относится к учению об Отце и Сыне.

И, наконец, мы отметим труд Цигенауса, который, изучая метафизику Викторина, набрасывает комплексную картину тринитарной мысли нашего писателя, в его соотношении с философией и с самыми выдающимися личностями, способствовавшими выработке христианского богословия в период между Никейским и Константинопольским соборами. Кроме того, уже начиная с монографии Бенца, особый акцент проставлялся на другом направлении, с которым ассоциируется мысль Викторина, а именно на мистериософии, представленной «Халдейскими оракулами»; и вот, в последнее время, научные изыскания направлены на отыскивание параллелей – прямых и косвенных – со всей пестрой совокупностью мирового гностицизма, который, как считается теперь – в силу единодушного признания этого факта, – состоял в диалектических взаимопроникающих и полемических отношениях с представителями платонических школ; эти отношения, вызревшие в контексте среднего платонизма, расширились как с точки зрения присутствия платонизирующих элементов среди мифотворческого реквизита некоторых видов гностической литературы, так, в свою очередь, и с точки зрения их присутствия у писателей, подобных Плотину и его преемникам, в рамках отдельных гностических понятий, не оказывающихся в прямом противоречии с учением, которое они в целом должны были бы опровергать.

Проявляясь также в достаточно серьезных экскурсах в область лингвистики, включающих в себя, помимо прочего, создание целой чреды новых терминов, позиция Викторина по отношению к философии не может быть понята, в любом случае, без учета её патристического аспекта, а потому в ней можно наблюдать нечетко выраженный отказ от неоплатонизма, понимаемого слишком буквально, в смысле интерпретаций, которые могли представляться не в меру «арианствующими», как, например, подчиненность второго лица первому (неоплатонический Ум был ниже Единого) или подчиненность всей триады первомуЛицу, что проявляется ν Порфирия или в самих «Халдейских оракулах»; это момент, сталкиваясь с которым наш писатель предпочитает углублять тайну первоначала путем помещения Троицы в недра единства. И напротив, он остается в русле философской традиции в своем понимании Отца как явленного в откровении через Сына или же в своем восприятии Отца как покоя (esse), а Сына как животворного движения (agere). Так или иначе, в основе лежит фундаментальное уравнивание трех Лиц, составляющих Троицу, которые дифференцируются вследствие преобладания той или иной характеристики – и это, несомненно, является наиболее оригинальной чертой спекуляции Викторина. К Плотину же должны восходить превалирующие элементы линии апофатического богословия (однако мы имеем в виду, что этот феномен укоренился начиная со среднего платонизма и что ему есть параллели уже в иудохристианстве), а именно понятие έπιστροφή [возвращения), третий член второй неоплатонической триады, который будет оформлен и окончательно систематизирован только Проклом, а также тема «бегства»; хотя и восходящее к Порфирию, но уже присутствующее в «Халдейских оракулах» понимание Бога в качестве небытия, но еще не per nagationem [через отрицание], но скорее per supralationem [по превосхождению], то есть посредством акцентирования бытия – и, напротив, понятие в целом восточного происхождения является понятие как онтологической, так и гносеологической тайны Бога.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю