Текст книги "Сумерки в полдень"
Автор книги: Даниил Краминов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 47 страниц)
– «Страшно, страшно!» – продолжая кричать, передразнил ее муж. – Если страшно, прячь голову под подушку.
Его глаза были не только усталыми, но и злыми. Антон поднялся.
– Теперь мне лучше уйти.
– Как можно? – удивленно воскликнула мать Пегги. – Попейте чаю. Вы же просидели за пустой чашкой.
– Спасибо, я не хочу, – начал было Антон, но Пегги остановила его.
– Подождите благодарить и уходить тоже. – Она взглянула на окно и лукаво усмехнулась. – Полицейские еще на улице.
– Ты бы познакомила нас с твоим… твоим… другом! – прокричал отец Пегги, продолжая вопросительно смотреть на Антона.
– Ах да, извините! – спохватилась Пегги. – Энтони… Энтони… Фамилию я не запомнила.
– Карзанов, – подсказал Антон. – Даже русские не запоминают ее сразу.
– А вы, мистер Кар… Кар… Извините, не могу повторить… вы русский? – спросил отец Пегги.
– Да, русский.
– Настоящий русский?
– То есть как? – удивился Антон. – Разве бывают ненастоящие русские или ненастоящие англичане?
– Папа хотел спросить, вы русский из России или местный?
– Да, да, в этом смысле я настоящий русский, – сказал Антон. – Совсем недавно из Москвы.
– Это хорошо, что вы настоящий русский, – одобрил хозяин, возвращаясь на свое место за столом. – А меня зовут Джозеф Леннокс, или просто Джо Леннокс.
– Рад познакомиться с вами, мистер Леннокс. – Антон приподнялся и пожал хозяину руку: она была большая, жесткая и крепкая, как рука Макхэя. С таким же поклоном Антон взял в свои пальцы маленькую руку матери Пегги, которая так же, как делала мать Антона, сначала вытерла ее передником.
– Русские имена чертовски трудные! – выкрикнул Джо Леннокс. – Длинные и трудные!
– Не труднее наших, – возразила Пегги.
– Ну, не скажи! – прогремел Джо Леннокс. – Не скажи! Разве трудно – Джонс, Джеймс, Люис, Прайс – все наши знакомые? А русские имена…
– Пушкин, Толстой, Ленин, – подсказала дочь, не дав отцу договорить.
– Эти – да, короткие и легкие, – согласился отец. – Но другие…
– Английские не менее трудны, – заметила мать Пегги. – Одни не знаешь, как произнести, другие не знаешь, как написать…
– А вы, мистер Карзан, тоже, значит, дрались с полицией? – выкрикнул Джо Леннокс, посмотрев на Антона с доброжелательным любопытством.
– Нет, что вы! – воскликнул Антон. – Я только смотрел…
– …как дерутся другие! – подсказал Джо Леннокс, громко рассмеявшись. – Я тоже предпочитаю смотреть, как дерутся другие, а раньше любил и сам подраться. Где еще нашему брату с этими свиньями-полицейскими удастся расквитаться, если не в драке? Только в драке. Долго ждешь этого, но уж когда возможность представится – не упустишь и такой фонарь поставишь свинье под глазом, что он потом недели две светится!
– А сам сколько фонарей приносил! – укоризненно напомнила ему жена. – И фонарей, и кровоподтеков, и ссадин, и даже перелом руки.
– Левой! – крикнул Джо Леннокс. – Левой! Я прикрывал голову, – он вскинул изогнутую руку над головой, – а конный полисмен ударил по ней не резиновой дубинкой, а толстой палкой. Рука у меня так и переломилась, будто крыло у птицы. Но правой я все же сдернул свинью с лошади и так нос ему поправил, что с тех пор его принимают за бывшего боксера!
– А где же Том? – спросила Пегги, чтобы перевести разговор на другую тему.
– Том? – переспросил Джо Леннокс. – Тома вызвали еще утром.
– Кто вызвал? Куда?
– Не знаю. Почтальон принес казенный пакет. Том вскрыл его, прочитал и сразу стал собираться, – пояснил Джо Леннокс. – Я спросил: куда? Он засмеялся: «А говорили, что наша любимая родина не найдет нам применения». И ушел.
Пегги обеспокоенно посмотрела сначала на мать, потом на отца.
– Его, наверно, в армию призывают, – сказала она. – Теперь многие получают повестки…
– Но его же не могли направить сразу в часть, – сказал Антон. Он слышал от Ковтуна, что английские военные власти призывают резервистов, чтобы пополнить армию и военно-морской флот.
– Наверно, не могли, – поддержала его Пегги. – Но в нынешней обстановке все может случиться.
– Что может случиться? – грозно и требовательно произнес Джо Леннокс. – Что? Двадцать четыре года им никто не интересовался, а теперь вдруг понадобился. И даже ни слова родителям, куда и на сколько уходит…
– Вернется, конечно, – поспешила успокоить отца Пегги. Она посмотрела на родителей с веселой улыбкой и предложила: – Давайте-ка все-таки пить чай.
Хрупкая и стройная, она легко скользнула за деревянную перегородку, которая отделяла жилую комнату от кухни, и шепотом сказала что-то скрывавшимся там сестренкам, заставив их захихикать. Родители посмотрели в ту сторону, и Антон увидел, что в синих, но уже потускневших глазах матери было столько любви и жалости, что у него заныло сердце.
Пегги принесла чайник и две чашки – Антону и себе. Затем села рядом с Антоном и, помешивая ложечкой чай, устремила синие глаза на чашку. Ее щеки алели, будто светились изнутри.
В это время все услышали, как кто-то осторожно открывал дверь, словно намеревался застать обитателей врасплох, и они насторожились. Дверь распахнулась, на пороге появился солдат. Он вскинул вытянутую ладонь к краю лихо сдвинутого на правое ухо берета.
– Рядовой его величества королевы гусарского полка Томас Леннокс! – отрапортовал он. – Прибыл домой для последней ночевки перед отправкой на действительную военную службу.
– Том! Том! – вскричали мать и Пегги, бросаясь к нему.
Девочки, сидевшие на кухне, вбежали в комнату с восторженным визгом:
– Том! Том пришел!
– Ох, Томас, какой же ты красивый! – воскликнула мать, с восхищением осматривая сына.
Тот одернул зеленоватую суконную куртку и щелкнул каблуками тяжелых армейских ботинок, вытягиваясь перед матерью и сестрой. Он только сейчас увидел за столом постороннего и, перестав дурачиться, смутился. Отбросив к стене длинный узкий мешок с лямками и кинув на него шинель, висевшую на руке, он вопросительно уставился на Антона.
– Познакомься, Том, – сказала Пегги. – Это мистер Карзанов из русского посольства.
Томас прошагал, топая коваными ботинками по бетону пола, и подал Антону руку.
– Рад, – сказал он коротко. – Вы давно у нас?
– Где? Здесь? – переспросил Антон, оглядывая комнату. – Или в стране?
– В стране.
– Нет, недавно.
– Ну, как вам понравилось?
– Ничего, более или менее. – Англичане любили спрашивать иностранцев о своей стране, и Антон уже научился отвечать коротко и неопределенно.
– Да, более или менее, – повторил Томас с усмешкой. – Кому более, а кому менее.
Он помолчал немного, внимательно рассматривая Антона беспокойными и сердитыми, как у отца, глазами.
– У вас там, дома, то же происходит? – спросил он наконец, не отрывая пытливого взгляда от лица гостя.
– Что то же?
– Безработные роют траншеи, чтобы было где прятаться на случай бомбежек, а их сыновей одевают в походную форму, чтобы отправить в воинские части.
– У нас нет безработных, – сказал Антон.
– А кто же роет траншеи?
– Я думаю, у нас траншей не роют.
– Вы не боитесь нападений с воздуха?
– Мы не ожидаем их, – возразил Антон. – И не верим, что в Берлине решатся на это, если все мы – Англия, Франция, Чехословакия и Советский Союз – выступим согласованно и смело против Гитлера. Его генералы боялись и боятся войны на два фронта больше всего на свете, и они не позволят ему начать ее.
– Если бы выступили все вместе, – проговорила Пегги с сомнением, – если бы все вместе…
– Вы что, не верите? – спросил Антон.
– Я-то еще не знаю, верить или не верить, а вот другие не верят.
– Кто же эти маловеры?
– А вы не выдадите меня?
Антон взглянул на Пегги и отрицательно покачал головой.
– Ни мистер Макхэй, ни мистер Хартер не верят в это. Даже Фил не верит, что наши большие шишки захотят действовать вместе с вами или чехами против Гитлера.
– Тогда зачем же они одели Тома в солдатскую форму? – удивленно вскричал Джо Леннокс. – И зачем призывают его на воинскую службу?
Пегги подняла и опустила худенькие плечи.
– Этого я не знаю, папа.
– Ну, а эти твои… Макхэй, Хартер… знают?
– Знают или не знают, – досадливо проговорил Томас, – а мне приказано завтра явиться в казармы полка для прохождения службы. Если не явлюсь, военный трибунал.
– Завтра? Уже завтра? – с тревогой воскликнула мать.
– Я же сказал, что прибыл домой для последней ночевки.
– Я думала, ты шутишь, Том…
– Нет, мам, мне не до шуток, – произнес Том. – Не хочу вас пугать, но нам сказали, что война может начаться в любой день, даже в любой час.
– О боже мой! Да как же это так?
Томас обнял мать за плечи, ласково прижал к себе.
– Ничего, мам, не волнуйся. Мы же не одни в таком положении. А я, по крайней мере, теперь буду жить, одеваться, питаться и даже, как мне сказали, пить пиво за счет его величества короля Джорджа Шестого.
– О Том, ты опять шутишь!..
– А что остается, мам? И в самом деле, одним ртом меньше, и нашей Пегги будет легче содержать на свое маленькое жалованье большую семью.
– Перестань, Том! Прошу тебя, перестань! Как ты можешь так говорить?
Антон поднялся из-за стола и, сказав, что должен уйти, поблагодарил хозяев за гостеприимство. Его не удерживали, но Пегги вызвалась его немного проводить: ей все равно нужно было позвонить Марте и узнать, вернулся ли Фил.
– Его арестовали, – невольно вырвалось у Антона. – Я видел, как его схватили, посадили в полицейскую машину и увезли, и Макхэя и Хартера тоже.
– Тогда я непременно должна позвонить Марте и сказать ей, что случилось. Непременно!
Томас тоже поднялся из-за стола и, надев берет, насупленно объявил:
– Я с вами.
Сестра взглянула на него с недоумением, но тут же согласилась.
– Что ж, Том, пойдем.
Антон простился с родителями Пегги и вместе с ней и Томасом вышел на улицу, уже заблестевшую от дождя.
– Опять дризл, – осуждающе сказал Томас и поднял высокий и толстый воротник армейской куртки. Он заботливо раскрыл зонтик над головой сестры.
Пегги взяла Антона под руку, и он почувствовал греющее прикосновение ее плеча. Они прошли до конца улицы, лишь изредка обмениваясь замечаниями о погоде. На перекрестке Пегги скрылась в оранжевой будке телефона-автомата. Томас повернулся лицом к Антону и угрожающе проговорил:
– Послушайте, мистер, не знаю, какие у вас там, дома, правила в отношении девушек, но если вы обидите Пегги, я вернусь в Лондон и рассчитаюсь с вами. Клянусь вам всем святым, рассчитаюсь. Солдатам, как известно, нечего терять, кроме своей жизни, а жизнь их недорого стоит.
– Я не собираюсь обижать ее, – проговорил Антон. – Откуда вы взяли?
– Ну и хорошо, – перебил его Томас, не дослушав. – Не собираетесь и не собирайтесь. Она лучшая сестра, лучшая дочь и лучшая девушка в этом мире, и я не позволю никому – слышите? – Никому – ни англичанину, ни иностранцу – тронуть ее пальцем!..
– У меня нет и мыслей об этом… – смущенно начал Антон, но Томас снова не дал ему договорить.
– И не должно быть! – жестко произнес он. – И не должно быть!
– Чего не должно быть? – спросила Пегги, подходя к ним. – Чего не должно быть, Том?
– Ничего, Пегги, – ответил брат, беря ее под руку. – Прощайся, и пошли домой.
Пегги, поняв по их насупленным лицам, что между ними что-то произошло, посмотрела на Антона с растерянной и виноватой улыбкой. Он поклонился ей.
– До свидания, мисс Леннокс.
– До свидания, мистер… Энтони. Надеюсь, мы еще встретимся. Мне очень нужно поговорить с вами.
Глава седьмая
В вестибюле полпредства, куда Антон зашел по пути в отель, царило необычайное оживление. Сгрудившись у стола привратника, люди рассматривали что-то с возбужденным любопытством и, перебивая друг друга, выкрикивали:
– Это мне! А это мне!
Увидев зажатые в руках конверты, Антон догадался, что пришла почта. Он также протиснулся к столу и начал торопливо перебирать ворох писем, выхватывая и засовывая в карман свои, с потрясающе коротким адресом: «Лондон. А. В. Карзанову». Хотя он спрятал уже четыре письма, продолжал перебирать конверты, страстно желая найти пятое, но для него самое первое, самое главное, с таким знакомым четким, заваливающимся немного влево почерком. Его не было, и Антон отодвинулся от стола, огорченно и подавленно думая о том, почему же Катя не написала ему: забыла, заболела, поленилась или просто не захотела? Он уже собрался уходить, когда Сомов, появившись из сумрака холла, окликнул его.
– Впопыхах прихватил и ваше письмо, – сказал он виновато, – извините великодушно!
– Пожалуйста! – обрадованно воскликнул Антон, сердцем почувствовав, что это именно то самое письмо, которое он ждал, о котором думал.
Он поспешил в отель. Войдя в свою комнату, Антон зажег свет и разложил письма на столе. На одном конверте он узнал почерк брата Петра, на другом – Ефима Цуканова, адрес третьего письма был написан незнакомой рукой, а четвертого – на машинке. Но Антон первым открыл письмо Кати. Оно было коротким и взволнованным, как крик.
«Антон, что же это такое? Почти месяц, а от тебя ни слова, ни весточки. Все получают, от всех приходят письма, только мне ничего. Что с тобой? Почему молчишь? Не хочешь писать? Тогда напиши хоть об этом. По крайней мере, я не буду мучиться, думая дни и ночи, не случилось ли чего-нибудь с тобой. Иногда в голову лезут такие страшные мысли, что хоть бейся о стену, криком кричи. А посоветоваться, поговорить не с кем. Нет ни папы, ни Игоря. А Юлия только злорадствует, говорит, что ты поступаешь по пословице: с глаз долой – из сердца вон, – и советует так же поступить и мне. И ставит в пример Игоря: из Берлина написал, из Женевы – с каждой почтой. Даже ее племянница Елена сумела написать матери два письма – из Берлина и Женевы, причем в одном намекнула, что по пути в Берлин ты много помогал ей, потому что увлекся ею. Я знаю, Елена всегда переоценивала себя, но все же меня этот намек разозлил и обидел. Разозлил тем, что Елена по-своему истолковала твою помощь, в которой ты, наверно, не мог ей отказать, а обидел тем, что ты нашел время и возможность помогать ей, но не нашел ни времени, ни возможности написать мне хотя бы несколько слов. Этого я не понимаю.
Ну ладно, я опять начинаю злиться. Лучше поставить точку, чтобы не сказать лишнего, о чем потом придется жалеть. Буду ждать твоего ответа. Не получу – не стану больше беспокоить.
Твоя Катя».
Антон едва не застонал, кончив читать: куда пропадают его письма? Он написал Кате большое письмо из Берлина, а после поездки в Нюрнберг другое, покороче. И из Лондона написал.
Антон не понимал, не мог понять, почему письма Игоря Ватуева, Елены, других доходили до адресатов, а его нет. Он даже подумал: а не причастна ли к этому злорадствующая Юлия Викторовна? Но тут же отбросил глупое подозрение. Продолжая недоумевать, Антон отложил листок с сердитым и обиженным посланием Кати и вскрыл письмо Петра.
Оно начиналось с обычного «спешу сообщить» и перечисления родных и близких, которые «тоже живы и здоровы», насколько это известно автору по письмам из дому.
«В моей жизни, – писал Петр, покончив с семейными и деревенскими новостями, – пока больших перемен не произошло. Как и все, живу ожиданием больших событий. Ныне запрещены не только отпуска, но и отлучки из расположения частей, и мы, можно сказать, с минуты на минуту ждем приказа либо погрузиться в эшелоны для переброски в южном направлении, либо продвинуться вперед. Недавно получили пополнение, и должен тебе сказать, хорошее пополнение. Когда-то мы начинали подготовку призванных в армию с обучения грамоте, а теперь в моем подчинении оказалось человек двадцать со средним образованием, человек тридцать с семилетним и остальные – не ниже четырех классов. Раньше некоторые из призывников на простой грузовик смотрели как на диковинку, а теперь сразу садятся за руль да так мчатся, что завидно становится: как же это я не догадался научиться управлять машиной или трактором? Народ, в общем, смышленый, на лету схватывает то, что нужно, и Яков Гурьев – он теперь со мной – говорит, что с такими парнями воевать можно.
Жалко, что дружок мой Тербунин – помнишь, в вагоне встречались? – уже не с нами: его откомандировали в Москву не то учиться, не то работать. Полкового комиссара, приехавшего из Москвы, особенно заинтересовало, что Тербунин отлично владеет немецким языком. Он намекнул, что тому, по всей вероятности, придется заниматься не польской армией, а вермахтом. Тербунина это обрадовало, и он сказал мне с обычной своей усмешкой, что охота на медведя, конечно, опаснее, чем на волка, зато медвежья шкура и размером побольше и подороже.
Не знаю, удастся ли еще написать тебе, откуда и когда. Пока никто не может сказать, где мы будем через неделю, две, три и что будет с каждым из нас. В душе верим, что будем живы, – ведь каждый надеется на лучшее. Но кто знает, что случится на самом деле. Все же я не говорю: прощай, а только – до свидания.
Петр».
Антон заволновался: действительно, никто не знает, что случится со всеми через неделю, две, три. Может быть, Петр и его друзья – командиры, солдаты – сразу окажутся под смертоносным огнем. Сердце Антона сжалось от боли, когда он вдруг вспомнил маленький белый вокзал далекой белорусской станции, освещенный утренним солнцем, и на его фоне двух молодых военных, стройных в своих длинных гимнастерках, перетянутых ремнями. Один из них – коротконосый, веснушчатый – выглядел совсем мальчишкой, он не сводил опечаленных глаз с окна, за которым стоял Антон, – брат прощался с братом.
Потом Антон открыл письмо Ефима Цуканова и сразу посмотрел, откуда оно. Письмо было помечено Москвой, и Антон, облегченно вздохнув, начал читать.
«Антон, дружище, представилась еще одна возможность написать тебе. События развиваются так стремительно, что по вечерам иногда даже удивляешься: неужели прошел всего один день? Хотя война была в какой-то мере частью нашей жизни уже долгое время и немало молодых людей отправилось в Испанию, чтобы сложить там свои головы, она все же была далеко от нас. Теперь она придвинулась вплотную, уже многие семьи почувствовали это, проводив в армию своих близких. Особенно почувствовал это я, которому вдруг пришлось заниматься военными делами с самого раннего утра до позднего вечера. Мои новые знакомые – я не могу еще назвать их друзьями – говорят, что дружба военных куется только в огне боев – люди, преданные Родине, партии, настоящие самоотверженные и выносливые труженики в полном смысле этого слова. Большинство тех, с кем я встретился, понимает, что война – это тяжкое дело, ожидают, что война против нацистской Германии будет трудной, длительной и разрушительной, и готовятся к ней с суровой решимостью, как к неизбежности. Однако нашлись и такие, которые считают, что война с нацистами будет короткой, легкой и что она даже желательна – чем, мол, скорее, тем лучше. Тот самый комкор, командующий лишь телефонами на своем большом столе (я уже писал тебе о нем), сказал на очередном собрании, что Гитлер не может положиться ни на свой тыл – народ против него, ни на армию. По его словам, верхушка армии недовольна Гитлером и при первой возможности, которую может предоставить ей война, выступит против него. Он уверяет, что только одна пятая всего офицерского корпуса верит в победу вермахта, если Германии придется воевать с Чехословакией, Советским Союзом и Францией одновременно. К тому же германской армии не хватает 48 тысяч офицеров и унтер-офицеров и 18 дивизий не обеспечены даже средним комсоставом.
Рядом со мной оказался Тербунин, молодой командир с одной, как и у меня, шпалой, с ним мы познакомились перед началом собрания. Сначала он прямо-таки пожирал глазами комкора: впервые видел на таком близком расстоянии столь высокое по званию начальство, – потом стал с сомнением и укоризной покачивать своей начавшей рано лысеть головой. «Как это они узнали, что верхушка армии недовольна Гитлером? – прошептал он, обращаясь ко мне. – Можно узнать, что недоволен один генерал, другой, может быть, даже пять, десять, но не вся верхушка. И потом: как узнали, что только одна пятая офицерского корпуса верит в свою победу? Опросили каждого офицера, верит он в победу или не верит?» – «Узнали как-нибудь, – сказал я ему. – Наши разведчики раздобыли данные, наверно». – «Разведчики к таким растяжимым понятиям, как верхушка, не прибегают, – возразил Тербунин. – Данных о том, какой процент офицеров верит в победу, а какой – не верит, разведчики тоже достать не могли: таких опросов ни одна армия не проводит». – «Но не взял же комкор все это с потолка», – недовольно заметил я; своими сомнениями Тербунин испортил радужную картину, которая понравилась и мне. «Нет, зачем же с потолка? Это заимствовано из иностранных газет, а им нравится рисовать такие картины». – «А зачем?» – «Наверно, затем, чтобы поднять дух противников Гитлера внутри Германии и за ее пределами». – «Разве это плохо?» – «Конечно, неплохо, – согласился Тербунин. – Для пропаганды». И почти тут же добавил: «Но не для командного состава наших Вооруженных Сил. Мы должны знать противника таким, каким он есть, потому что, если дело дойдет до войны, сражаться нам придется не с картинкой, нарисованной фантазией, а с большой, хорошо подготовленной и дисциплинированной армией, вооруженной современной техникой».
То, что услышал я от Тербунина, расстроило меня всерьез, и он, видимо, чтобы успокоить меня, сказал, что наше высшее командование, безусловно, знает действительное положение в вооруженных силах Германии и не полагается на газетные сообщения. И я надеюсь, что дело обстоит именно так.
Страшно жалею, что «отвертелся» от политических занятий с немцами, работавшими в Москве, к чему хотели привлечь меня Володя Пятов и ты, и сейчас знаю немецкий язык слабовато. Как бы он пригодился мне ныне! Теперь приходится заниматься языком вечерами. Тяжело, а надо: мне приказано готовиться к работе среди солдат и населения противника, а немецкий язык – первая мера готовности. Так-то! Пиши на Москву.
Ефим».
С каждым письмом, прочитанным Антоном, его беспокойство возрастало. Обида Кати, тревога Петра, смятение Ефима как бы скапливались в сердце Антона, и он чувствовал эту возрастающую и гнетущую тяжесть.
С опасением и тревогой открыл Антон письмо с незнакомым почерком и удивился: в самом верху левого угла крупно стояло: «Прага». Это было столь неожиданно, что он поспешил заглянуть в конец письма: от кого? И, лишь увидев «А. Севрюгин», снова выругал себя: Антон забыл, что договорился в Берлине с Сашкой-Некогда обмениваться письмами.
«Антон! – начинал Севрюгин, подчеркнув имя дважды и поставив жирный восклицательный знак. – Извини, пожалуйста, что долго не писал тебе, хотя и обещал в Берлине, что напишу, как только вернусь в Прагу. Сразу попал в такой водоворот дел, хлопот и забот, что было не до писем. Но ты должен понять меня: хотя в нынешний конфликт втянута почти вся Европа, чехословаков и нас, работающих здесь, в Праге, он касается больше всего.
Помнишь, я говорил тебе в Берлине, что кое-кто в Чехословакии больше боится потерять свои заводы, чем национальную свободу, и, выбирая между нами и нацистской Германией, предпочтет последнюю? Тебе это показалось преувеличением, а на самом деле все подтвердилось. И нам, живущим здесь, пришлось убедиться, что есть две Чехословакии: Чехословакия трудового люда, готового пожертвовать всем, даже жизнью, чтобы отстоять свою независимость и свободу, и Чехословакия заводчиков и помещиков, которые чувствуют себя ближе к немецким заводчикам и помещикам, чем к своим рабочим и крестьянам. Правительство, именующее себя «слугой народа», в эти кризисные дни больше всего боялось оказаться на стороне трудовой Чехословакии.
Когда стало известно, что правительство приняло требование передать Судетскую область Германии, вся Прага вышла на улицы. Демонстрации и митинги шли с раннего утра и до поздней ночи. В городе трудно было найти улицу, свободную от демонстрантов, или площадь, где не было бы митинга. Особенно много людей собиралось перед Градом – дворцом президента – и у советского полпредства. Хотя оно было оцеплено кордоном полиции, демонстранты стремились прорваться к полпредству, чтобы встретиться с нашими, поговорить, получить заверения, что Советский Союз стоит и будет стоять рядом с Чехословакией. Ораторы призывали защищаться, не отзывать армию от границы, требовали немедленно созвать парламент, чтобы отменить решение правительства, изгнать из правительства капитулянтов. Речи прерывались громкими криками: «Долой правительство Годжи! Да здравствует армия!» Офицеров, случайно оказавшихся поблизости, поднимали на руки.
Президент Бенеш, имя которого, как и имя Годжи, встречалось свистом и возгласами «Долой!», сумел учесть эти настроения и на другой день заменил правительство Годжи «военным правительством» во главе с Сыровы. Оно назвалось «Правительством национального единения», но в него не допустили представителей рабочего класса – ни коммунистической партии, требующей защищать Чехословакию, ни профсоюзов. И все же общее стремление дать отпор угрозе чужеземного вторжения было столь сильно, что улицы больших городов – Праги, Брно, Пльзена – были наутро заполнены демонстрантами, которые встречали каждого солдата восторженными криками: «Да здравствует Крейчи! Да здравствует Сыровы!» Генерал Крейчи – начальник генерального штаба – только что назначен главнокомандующим, а «одноглазый генерал», как зовут тут Сыровы, известен и почитаем за то, что, перебежав во время войны на русскую сторону и став офицером русской армии (в австро-венгерской армии этот сын сапожника был рядовым), собрал под свое начало всех чехов и словаков, оказавшихся в нашем плену, и создал чехословацкий корпус. Этот корпус, как известно, поднял мятеж против Советской власти и, вернувшись в Чехословакию, стал главной военной опорой сначала Масарика, а потом Бенеша. Восторг демонстрантов, приветствовавших Сыровы и Крейчи, был преждевременным. Первый удар пришедшие к власти генералы нанесли не в Судетах, где «свободный корпус» Генлейна занял два пограничных чехословацких города, а в Праге: ночью были захвачены здание Центрального Комитета Коммунистической партии Чехословакии и редакция ее газеты «Руде право»: номер газеты с призывом во всю страницу защищать Чехословакию от нацистского нашествия был конфискован. Генералы спешили «обезвредить» наиболее активную силу, возглавляющую народное движение против капитулянтской политики чехословацкой верхушки.
А в печати и по радио все усиливается и усиливается антисоветская кампания: читателям и слушателям доказывается, что Советский Союз «бросил», «оставил на произвол судьбы», даже «предал»Чехословакию. Дошло до того, что нашему полпреду – я сопровождал его – пришлось отправиться к президенту и прямо сказать, что это нечестно: президент и правительство знали, что Москва готова оказать Чехословакии всю возможную помощь без оговорок и условий. Бенеш обещал «что-нибудь предпринять», но тут же развел руками: «Хотя мои возможности ограничены. Сами понимаете, свобода печати…» Полпред не сдержался. «Свобода печати, – колко заметил он, – не помешала властям конфисковать «Руде право»!
Президент перестал виновато улыбаться и надменно вскинул облысевшую и украшенную бородавками голову.
«Господин посол, – сухо проговорил он, – ваши симпатии нам известны, но я попросил бы вас не вмешиваться в наши внутренние дела».
Как видишь, я был недалек от истины, когда говорил тебе, что не все в Чехословакии обрадуются нашей помощи. Может быть, обстановка заставит кое-кого изменить свое поведение. Но пока все остается так, как есть.
А как там дела у вас? О Чемберлене тут пишут мало, но говорят почти с таким же озлоблением, как и о Гитлере: враг. Как относятся англичане к тому, что делает их премьер? Неужели одобряют? Или в «стране самой старой демократии» народ так же бессилен?
Хотелось бы получить от тебя письмо более подробное и интересное, чем мое, – не мастер я писать. Хотел написать тебе что-нибудь яркое, острое, запоминающееся, а сочинил что-то вроде сухого газетного отчета, достойного пера нашего друга Тихона Зубова. И все же не суди, как сказал бы Тихон, ссылаясь на «мудрого философа», и несудим будешь.
Действительно, Антон, напиши, что там, в Англии, делается. Когда сидишь в одной стране, то видишь лишь одну часть картины, а события многогранны, и правильное представление о них можно создать, только зная другие грани и другие краски. Ну, пока! Жду твоего письма. И чем скорее ты его напишешь, тем лучше.
А. Севрюгин».
«Да, Сашка-Некогда прав: события многогранны, и надо многое знать, чтобы понять и правильно оценить их», – подумал Антон, свертывая прочитанное письмо. Чехословакия, над которой, как выражались газеты, нависла «смертельная опасность», предстала перед ним в ином свете. Недавнее известие «Таймс» о том, что лидеры аграрной партии пригрозили призвать в Чехословакию вермахт, если правительство обратится за помощью к Советскому Союзу, вызвало у Антона удивление: разве это возможно? Он подумал, что корреспондент по обыкновению «чуть-чуть» преувеличил, чтобы посеять у англичан сомнения. Не верить Севрюгину Антон не мог: советской помощи боялись не только заводчики и помещики, но и само правительство, призванное стоять на защите нации. Вспомнив сообщение той же газеты о том, что Москва согласилась оказать Чехословакии военную помощь даже в том случае, если Франция откажется выполнять свои договорные обязательства, Антон с тревогой подумал, что мы легкомысленно отдали решение вопроса – воевать нам или не воевать – Бенешу и Сыровы и тем самым вручили жизнь или смерть миллионов своих людей в их нечистые и нечестные руки. И горькая мысль, что его родную Москву обманули, толкнули на опасный путь, настолько взволновала Антона, что он вскочил со стула и принялся ходить по комнате от окна – к двери, от двери – к окну.
Лишь успокоившись немного, он вернулся к столу и открыл последнее письмо. Как и адрес на конверте, оно было написано на машинке, что придавало ему «казенный» вид. Но письмо было от Тихона Зубова, и начиналось оно необычно и весело.
«Целует тебя Галка, и целует, как она говорит, очень-очень крепко, и требует, чтобы ты узнал об этом прежде всего, и поэтому я начинаю письмо с ее поцелуев. Смешно, конечно, потому что поцелуи обычно следуют в конце, но – что поделаешь? – желания слабого пола, как сказал один философ, – закон для сильных мужчин.
Дорогой Антон! Наверно, я потянул бы еще немножко, прежде чем сел писать тебе письмо, но Галка заставляет садиться и писать. Я ей говорю, что писать не о чем, а она говорит, что писать всегда есть о чем и что, когда она пишет своей матери, мудростью которой хвастает при всяком удобном и неудобном случае, или московским подругам, ей не хватает четырех страниц. (Приписка сбоку рукой Гали: «Мать у меня действительно мудрая, а насчет того, что я хвастаюсь ее мудростью. Тихон приврал»). Она может исписать пару страниц, рассказывая о том, что увидела на улице, а что могу рассказать я? Ничего! Разве только то, что берлинские дворники, вооружившись лестницами и ведерками синей краски, замазали вчера все уличные фонари, чтобы свет не был виден сверху. Вчера же было проведено пробное затемнение – по примеру, как пишут газеты, Праги. У входов в бомбоубежища – они указаны большими желтыми стрелами – поставлены дежурные: то ли чтобы показать немецкую доскональность, то ли чтобы припугнуть берлинцев: знайте, мол, что опасность вот-вот грянет с неба.
Атмосфера страха и озлобления нагнетается с каждым днем. Геббельс и его подручные стремятся довести состояние всего немецкого населения примерно до того же уровня возбуждения и ненависти, до какого было доведено сборище в Нюрнберге, которое мы с тобой видели. Сегодня «Фёлькишер беобахтер» вышел с «шапкой» во всю первую полосу: «Гитлер, прикажи – мы последуем за тобой! Для выполнения твоих требовании германский народ примет на себя любые жертвы!» Кажется, массовая военная истерия начинает захватывать очень многих и многих немцев, а массовая истерия, как сказал один психиатр, равнозначна массовому сумасшествию, то есть самой опасной эпидемии, какая может разразиться на нашей планете.
Володя Пятов вернулся, вернее, его вернули из Женевы неожиданно быстро: как говорят мудрые люди, он не пришелся к дипломатическому двору. При обсуждении проекта речи Курнацкого у наркома Володя сделал замечание, что выпады против Берлина, включенные в речь, неоправданно резки, будто мы уже разорвали с Германией отношения или хотим непременно разорвать их. Курнацкий вспылил: мол, мальчишка поучает опытных деятелей, а когда нарком нахмурился, Курнацкий сказал, что этот абзац вписан нашим полпредом, который, мол, лучше знает обстановку в Берлине. Нарком предложил снять резкие выпады, но в тот же вечер полпред вызвал Пятова и сказал, чтобы он возвращался в Берлин: там, мол, дел много, а народу мало. Он, конечно, прав. Все мы очень заняты и даже видимся редко, мимолетом.
Совершенно неожиданно и случайно натолкнулся на человека, страшно похожего на «Жана Захарыча». Проходя мимо отеля «Кейзергоф» – там селятся обычно прусские помещики, приезжающие в Берлин со своими матронами, – я узрел вышедшего из отеля молодца в дорогом костюме и модной шляпе, сдвинутой немного набок. Я бросился к этому франту, но он, увидев меня, напялил шляпу на самый нос и, круто повернувшись, скрылся за дверью отеля. Я не осмелился последовать за ним. Вскоре он вышел из отеля и быстро юркнул в красный спортивный автомобиль, стоявший у подъезда.
Когда я рассказал об этой встрече Володе, он начал уверять, что мне «показалось», однако почему-то попросил не рассказывать другим. Все же от тебя этого я скрывать не хочу. Может быть, и сам встретишь где-нибудь «Жана Захарыча», а может, только похожего на него, – двойников в нашем мире, как сказал один знаток, не так уж мало.
Будь здоров. Пиши. Тих. Зубов».
Письмо Тихона заставило Антона задуматься: эпизоды, описанные им, отражали события, как кусочки разбитого зеркала отражают небо, и надо было сложить эти кусочки, чтобы представить более или менее полную картину. Описание Тихоном военных приготовлений в германской столице только подтвердило то, что уже было известно, но его рассказ о появлении в Берлине человека, похожего на «Жана Захарыча», обрадовал Антона: значит, Ивану Капустину удалось, видимо, с помощью Володи Пятова связаться с Юргеном Риттер-Куртицем. Почти одногодки – сын русского революционера-эмигранта и потомок немецких военных моряков – соединили, как и хотел Жан-Иван, свои силы и судьбы в невидимой, но беспощадной борьбе против общего врага.








