355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Краминов » Сумерки в полдень » Текст книги (страница 19)
Сумерки в полдень
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:16

Текст книги "Сумерки в полдень"


Автор книги: Даниил Краминов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 47 страниц)

Глава двадцать первая

Сплошная пелена тумана скрывала берега Темзы, хотя с парохода, идущего вверх по течению, явственно слышались гудение машин на невидимых дорогах, мычание коров и выкрики людей. Близ Лондона туман немного рассеялся, и навстречу пароходу потянулись выложенные дегтярно-черным камнем берега, стены складов, пристани, загруженные ящиками и мешками.

По обеим сторонам реки глухо шумел все еще занавешенный дождем и туманом большой город. Шум усиливался, становясь резче, казалось, враждебнее, и Антон с тоскою думал, что в этом городе ему придется жить и смотреть сквозь эту пелену дождя и тумана на белый свет не один день, не один месяц и, наверно, даже не один год. Однообразный, серый Берлин с его казарменной громоздкостью и строгостью был скучен, а Брюссель с широкими авеню и узкими улочками по-мещански уютен. Антон остался равнодушен к ним, как бывают равнодушны к станциям, которые видят из окна вагона. К Лондону он не мог быть равнодушен и волновался, ожидая увидеть его. А город, точно потешаясь над ним, намеренно прятался, прикрываясь непроглядной серой и мокрой пеленой.

Пассажирская пристань появилась неожиданно совсем рядом и была полна встречающих. Вероятно, и для них вынырнувший из тумана пароход был неожиданностью: они взволнованно загомонили и бросились к самому краю пристани, приветственно размахивая руками и зонтиками. И пока пароход пришвартовывался, они скользили взглядами по лицам людей, стоявших возле палубных перил.

Антона никто не встречал, и он, взяв чемодан, спустился по мосткам на пристань, вслед за другими направился к воротам порта. Прямо за воротами пролегала узкая улица, вдоль тротуара которой выстроились тупоносые, квадратные автомобили с решетками на крыше – лондонские такси. Один за другим они подкатывали к очереди, возникшей у ворот. Шоферы, не вылезая из машин, ловко принимали и укладывали рядом с собой чемоданы, прихватывая их ремнем, и, усадив пассажиров, отъезжали. Дождавшись своей очереди, Антон влез в такси и назвал рекомендованный ему еще в Москве отель «Уэст-палас», расположенный где-то рядом с полпредством.

По обе стороны улицы тянулись узкие двух-трехэтажные дома, однообразные и скучные. Из первой улицы такси попало в другую, потом в третью, четвертую, но дома оставались прежними. Потом дома стали выше, но опять походили один на другой, как близнецы. По тротуарам тесно, почти прижимаясь друг к другу, двигались черные мокрые зонтики, а по мостовой бежали юркие машины и катились двухэтажные красные автобусы, похожие на маленькие домики на колесах. Когда машины и автобусы стали создавать большие заторы на перекрестках, Антон понял, что такси достигло центра Лондона. Точно подтверждая его догадку, из серой занавеси тумана проступил силуэт высокого столба, увенчанного чугунной фигурой человека. Антон понял, что перед ним известная колонна Нельсона и, следовательно, они достигли Трафальгарской площади. Вся площадь была запружена раскрытыми черными зонтами, и к ним – Антону показалось, именно к этим зонтикам, – с высокого постамента мраморной колонны обращался – тоже из-под зонтика – оратор. Антон не слышал, о чем оратор говорил, но хорошо видел, как он, словно угрожая кому-то, вскидывал руку, поневоле высовывая ее из-под зонтика. Площадь, следуя его призыву или примеру, тоже угрожающе вскидывала из-под зонтиков сотни сжатых кулаков.

– Что там такое?

Шофер вытер ладонью запотевшее ветровое стекло, словно без этого не мог разглядеть, что происходит на площади, и, повернув голову вполоборота к пассажиру, бесстрастно ответил:

– Митинг.

– Митинг под дождем?

– В это время года у нас редкий день без дождя, – пояснил шофер.

– А что за митинг?

Шофер снова потер ладонью стекло, внимательно посмотрел на скопление зонтиков вокруг колонны Нельсона и сказал с прежним бесстрастием:

– Митинг в защиту Чехословакии.

Хотя Антон великолепно расслышал шофера, сказанное было столь неожиданно, что он не поверил и, потянувшись к отделявшей его от шофера перегородке, раздвинул пошире ее стеклянные створки.

– Что вы сказали? В защиту кого они выступают?

– В защиту Чехословакии, – повторил шофер и, кивнув в сторону площади, добавил: – Это уже третий митинг за три дня. Как только стало известно, о чем договорился наш премьер-министр с Гитлером, лондонцы целыми днями толпятся на Трафальгарской площади или двигаются из конца в конец Уайтхолла, где находятся министерства, – через центр просто проехать невозможно. Лучше бы свернуть нам раньше и выбраться на Оксфорд-стрит. Правда, это дальше и дороже, но тут мы потеряем больше времени.

Зажатое со всех сторон машинами и автобусами такси могло медленно двигаться только в одном потоке с ними. На Трафальгарской площади оно прочно застряло среди других машин как раз напротив большого серого здания Национальной галереи, и теперь Антон мог хорошо видеть расположенную ниже мостовой площадь с бассейном и фонтанами посредине. Площадь походила на огромную чашу, до краев заполненную зонтами, и все же из соседних улиц продолжали вливаться новые и новые людские потоки. Среди черных мокрых зонтиков белели полотнища плакатов, и красные буквы на них, как струйки крови, стекали под дождем. С трудом разобрал Антон, что написано на плакатах: «Долой позорную сделку!», «Чехословакия должна жить!», «Остановить Гитлера – значит остановить войну!» Несколько плакатов требовали: «Чемберлен должен уйти», а два или три прямо повелевали: «Чемберлен, уходи!»

Хотя дождь продолжал моросить, а небо оставалось по-прежнему сумрачным, Антону показалось, что вдруг стало светлее, будто сквозь тучи проглянуло солнце. Посматривая на Трафальгарскую площадь, он вспомнил холодную ночь в Берхтесгадене, ослепительно сверкающий коридор, по которому они шли с Хэмпсоном, угрюмо обещавшим, что «Англия еще скажет свое слово». И – удивительное дело! – Лондон, вначале подавивший Антона своим холодным, мрачным унынием, теперь пробуждал в нем теплое чувство.

Наконец такси миновало узкий проезд у Национальной галереи, свернуло направо и выбралось на широкую улицу с богатыми магазинами и красивыми домами – Пиккадилли. Сначала слева, потом справа потянулись большие, залитые дождем и еще совсем зеленые парки с просторными лужайками и асфальтовыми дорожками. У входа в парки стояли памятники: невероятного размера женщины восседали в огромных креслах, гигантского вида мужчины красовались на могучих чугунных конях.

Отель «Уэст-палас» втиснулся в ряд невзрачных домов на маленькой улице, выходившей к парку, и хозяева считали, что это обстоятельство дает им право драть за тесные и в общем-то дрянные номера втридорога.

Едва устроившись в отеле, Антон приобрел в вестибюле, где продавалась разная необходимая мелочь, зонтик – без него в Лондоне нельзя даже выйти – и отправился в полпредство. Он без труда отыскал «частную», закрытую массивными решетчатыми воротами улицу, на которой находилось полпредство, прошел мимо особняков с завешенными окнами, нашел «особенно несчастный», по английским суевериям, дом № 13 и, поднявшись по каменным ступенькам к тяжелой, темной двери, позвонил. Дверь открылась, и он вновь ступил на «советскую землю».

Хорошо одетые молодые люди, встретившие Антона в большом сумрачном вестибюле, спросили, что ему надо и кто он такой, и тут же стали трясти руки: его давно ждали, за него беспокоились, хотя встретить в порту не догадались. Один из них позвонил кому-то и сказал почти торжествующе:

– Карзанов явился!

Антон не слышал, что отвечали, но видел, с какой готовностью парень, державший трубку возле уха, кивал головой, приговаривая:

– Оки-док, оки-док – хорошо, хорошо.

Затем двое молодых людей провели Антона в просторный и еще более сумрачный зал с антресолями на уровне второго этажа.

– В том углу – полпред, – сказал один из сопровождающих, – но сейчас он в Женеве, а в этом углу – советник, в том – первый секретарь и в том – первый секретарь, а там – зал приемов с зимним садом, а там…

Они подвели его к высокой двери в углу.

– А тут Андрей Петрович Краевский, советник, сейчас он за главного.

Антон положил ладонь на большую бронзовую ручку и нажал. Человек, сидевший за столом, разговаривал по телефону, и Антон невольно подался назад. Тот, однако, увидел его и, не прерывая разговора, жестом поманил к себе, подал через стол большую руку и показал на стул, стоявший у стола. Андрей Петрович был широкоплеч и широколиц, моложав, хотя не молод, его темные, поредевшие и сильно отступившие на висках волосы уже посыпал иней седины, и крупный рот при разговоре и улыбках сверкал золотыми подковками. Опустив трубку на рычажок, Андрей Петрович поставил локти на стол и, положив длиннопалые кисти одна на другую, оперся на них подбородком.

– Долго вы, однако, добирались до Лондона, – сказал он скорее с недоумением, чем с упреком. – Что случилось?

– Меня задержали в Берлине.

– Зачем?

– Сначала из-за сборища в Нюрнберге, потом из-за поездки Чемберлена к Гитлеру. Двинский – это советник полпредства в Берлине – хотел, чтобы я помог моим друзьям, работающим там, в одном деле…

– Как это они не задержали вас еще? – проговорил Андрей Петрович с усмешкой. – Ведь Чемберлен снова отправляется к Гитлеру.

– Снова отправляется к Гитлеру? – удивился Антон, забыв, что в Берхтесгадене договорились о второй встрече, хотя время и место ее не назначили. – Зачем?

– Вероятно, затем, чтобы сообщить Гитлеру, что чехословацкое правительство согласилось отдать Судетскую область Германии.

– Оно все же согласилось на это?

– Да, согласилось, – коротко и осуждающе подтвердил советник. – Согласилось, хотя мы обещали Праге помощь.

– А чехословацкий советник в Берлине, – проговорил Антон, – пришел к Двинскому, плакал и говорил, что только наша помощь может помешать этому.

– Их посланник в Лондоне тоже плакал и говорил, что надеется только на нас, а в Праге все-таки решили, как хотел Чемберлен.

– А как же французы? – спросил Антон. – Неужели они тоже не сопротивлялись?

– Сопротивлялись, да еще как, – ответил Андрей Петрович с издевательской ухмылкой. – Когда Чемберлен, как рассказывали нашим друзьям свидетели, сказал приглашенным в Лондон Даладье и Боннэ, что он принял требования Гитлера, французский премьер чуть было не выдернул последние волосы на своей и без того почти лысой голове. «Франция будет воевать на стороне Чехословакии! – воскликнул он. – Франция будет драться!» Тогда Чемберлен сказал французам, что им придется драться одним, без Англии, и Даладье застонал: «Но мы же связаны с Чехословакией договором!» Не без ехидства Чемберлен напомнил, что Франция связана договором и с Россией: не собирается же она воевать и за Россию? Французы капитулировали, хотя Даладье не упустил случая снова дернуть себя за редкие волосы и с пафосом воскликнуть, что история осудит их.

– А эти митинги и демонстрации в Лондоне не остановят его? – с надеждой спросил Антон. – Я видел митинг на Трафальгарской площади…

– Не думаю, – перебил его Андрей Петрович. – Митинги и демонстрации редко оказывают на здешнее правительство влияние. Чемберлена осуждают за сговор с Гитлером не только на митингах, которые проводят рабочие организации, но и в парламентских кругах, а он ведет себя, как ловкий делец, сумевший заключить большую и выгодную сделку.

– Почему?

– Да потому, что сделку одобряют те, кто сделал его премьер-министром.

– «Кливденская клика»? – предположил Антон, вспомнив разговор с Фоксом и Чэдуиком в поезде по пути в Мюнхен.

– Не только она, – сказал Андрей Петрович. – «Кливденская клика» – часть той богатой и влиятельной верхушки, которая фактически правит страной, хотя и находится за кулисами.

– Неужели эта верхушка так умело прячется, что о ней никто ничего не знает?

– Ну, это преувеличение, – возразил Андрей Петрович. – О ней многое известно, хотя, конечно, не все, и вам, в частности, придется вместе с Грачом, Звонченковым и Горемыкиным заниматься ею.

– Этой верхушкой?

– Да, ею тоже. Нельзя понять политику правительства – а это наша первая обязанность, – не узнав, чего хочет эта верхушка.

– А как это узнаешь, если она прячется?

– Законный вопрос, – одобрительно произнес Андрей Петрович, сверкнув золотом зубов, и стал рассказывать, что для этого нужно изучать страну, ее экономику, политическую жизнь, партии, заводить знакомства во всех слоях общества, много читать, много встречаться, разговаривать.

Антон внимательно слушал, изредка наклоняя голову. В Москве он просмотрел несколько толстых папок – их называли «досье» – с вырезками из газет, копиями сообщений и длинными докладами на папиросной бумаге, в которых содержалась масса отрывочных, часто мелких и противоречивых сведений. Требовалось время, чтобы разобраться в них и как-то классифицировать. Времени у Антона не было, и руководитель отдела, понимая его затруднение, великодушно разрешил: «Ладно, поедете в Англию, на месте быстрее разберетесь, что к чему».

– А главная наша задача, – заключил Андрей Петрович, – искать друзей, делать друзей, пестовать дружбу.

– Делать друзей?

– Да, да, делать друзей, – повторил Андрей Петрович. – Общаться с людьми, помогать им понять наши стремления, находить соприкосновение интересов, убеждать содействовать достижению общей цели. Цель эта, как вам, наверное, говорили уже не раз, – мир. Она понятна каждому и дорога каждому. Ведь так?

– Так, – согласился Антон.

– Вы как сходитесь с людьми, – спросил его Андрей Петрович, – трудно или легко?

– Это зависит от людей. Иногда трудно, иногда легко.

– Ну с англичанами будет трудно, – сказал Андрей Петрович. – Они сдержанны в общении друг с другом, а с иностранцами особенно. В личные дела других не лезут, в свои не пускают. Порою с ними почти невозможно заговорить: сидят часами в купе поезда, стиснув губы или делая вид, что читают, и сосед не осмеливается даже слово сказать. Могут промолчать так несколько часов подряд, и никто не чувствует неудобства.

– Странный народ.

– Во всяком случае, непохожий на нас.

– В Берхтесгадене один англичанин пытался познакомить меня с нравами и характером своих соотечественников, – сказал Антон.

– Кто это?

Андрей Петрович с явным удовлетворением отметил, что этим англичанином оказался известный журналист и член парламента Барнетт, и благосклонно улыбнулся, узнав, что тот пригласил Антона заглядывать в его оффис, когда появится в Лондоне.

Несколько смущенно, чтобы не показаться хвастливым, Антон рассказал, что там же, в Германии, он познакомился с Эриком Фоксом, который, прощаясь с Антоном в поезде перед выходом на берлинском вокзале после поездки в Берхтесгаден, дал свою визитную карточку и приглашал заходить к нему в любое время.

– И это очень хорошо, – одобрил Андрей Петрович, взглянув на Антона с веселым интересом. – Обязательно встречайтесь с ним, беседуйте, пригласите пообедать – на это дело дадим вам деньжонок. Человек он, безусловно, информированный, хотя иногда просто диву даешься, откуда и как добывает свои сведения о том, что делается за правительственными кулисами.

За спиной Антона кто-то снова открыл дверь – ее уже открывали дважды, заглядывая в комнату и недовольно вздыхая, – и Андрей Петрович снова проговорил: «Сейчас, сейчас». Антон поднялся. Пожимая его руку, Андрей Петрович спросил, как он устроился. Антон ответил, что, в общем, ничего, но отель, который рекомендовали ему еще в Москве, оказался не только дорогим, но и дрянным. Андрей Петрович поспешил заверить, что отели в Лондоне все дороги и почти все дрянные, и посоветовал пока оставаться в «Уэст-паласе».

– Сейчас мы не можем дать вам время на поиски жилья, – сказал он. – На это потребуется не меньше месяца, а нам нужен работник сразу же. Людей у нас мало, очень мало…

– Я готов приступить к работе хоть сейчас.

– Сейчас не надо, а завтра приходите.

С помощью тех же молодых людей, которые встретили его в вестибюле, Антон нашел комнату, где работали Звонченков и Горемыкин. Одетый и остриженный по английской моде, Звонченков был и по-английски худ, и его впалый живот обтягивал утепленный жилет. Он вяло пожал руку Антона, назвав себя невнятной скороговоркой, и пожалел, что не может представить ему Горемыкина, еще не вернувшегося с какого-то не то приема, не то обеда. Антон сказал, что знает Мишку Горемыкина по университету, вызвав на худом и бледном лице Звонченкова явное недовольство: тот не одобрял ни панибратства («Мишка») среди дипломатов, ни личной близости. Стараясь не растрачивать драгоценное время на пустяки и ненужные разговоры, Звонченков показал Антону на стол в простенке, за которым ему предстояло работать, и деловито посоветовал сегодня не утруждать себя, а посмотреть Лондон. Не дожидаясь ответа Антона, он вернулся за свой стол у высокого окна, выходившего в маленький, но густой сад соседнего дома.

В вестибюле Антона остановил дуркипер – привратник – Краюхин.

– Вы Карзанов? – спросил он и, услышав подтверждение, достал из ящика стола несколько конвертов, перетянутых резинкой. – Тут вам почта. Доставлена из Москвы…

Антон обрадовался и заволновался: наконец-то вести от тех, кто остался дома, кто был близок и дорог ему. Он ждал эти письма в Берлине, думал и мечтал о них по пути из Германии в Лондон, а они уже поджидали его в ящике большого черного стола в просторной и сумрачной прихожей лондонского полпредства. На конвертах с надписью «Лондон. А. В. Карзанову» («Почти как у Ваньки Жукова – «на деревню дедушке», – подумал, усмехаясь, Антон) не было ни марок, ни почтовых штемпелей: их доставила дипломатическая почта, и Антон засунул всю пачку поглубже во внутренний карман пиджака – ближе к сердцу и надежнее!

Глава двадцать вторая

Вместо поездки по Лондону Антон поспешил в отель: ему хотелось поскорее прочитать письма. Рассматривая дорогой конверты, он по почерку определил, что два письма от Кати, одно от брата Петра и одно от Ефима Цуканова.

В его комнате в отеле было уже темно: окно глядело в какую-то бурую стену, и Антон включил свет, прежде чем открыть письма Кати. Первое она написала через пять дней после его отъезда, второе – через две недели. Он с волнением разгладил линованные листочки почтовой бумаги, всматриваясь в строчки, написанные четким почерком с немного заваливающимися влево буквами.

«Дорогой Антон! – писала Катя. – Может быть, тебе покажется странным, но все эти дни я не могу найти себе места, потому что меня мучит сознание большой ошибки, которую я совершила. Я поняла это еще там, на платформе Белорусского вокзала, когда смотрела, как поезд увозит тебя и ты, схватившись за поручни, наклонился вперед, чтобы видеть меня. Ты даже не представляешь, как хотелось мне в ту минуту догнать поезд, вскочить в вагон и остаться с тобой. Конечно, я понимала, что это уже невозможно, и, может быть, поэтому горечь была еще сильнее. Я была так зла на себя и на папу, что, вернувшись поздно вечером на дачу, накричала на него – он ждал меня, встречая все московские поезда, – и расплакалась. Папа утешал меня, и ругал, и говорил, что я единственная его опора, без которой он не может ни работать, ни жить, и мне опять стало жалко его, и я снова начала думать, что это, наверно, удел женщин – отказываться от своего счастья во имя счастья или спокойствия других, близких им людей.

На другой день к нам приехал Игорь и стал уговаривать папу поехать с нашей делегацией в Женеву. Папа сказал, что не может оставить университет – ведь он читает студентам курс лекций, а Игорь ответил, что «чиф» – ты знаешь, он так называет своего начальника, – договорится с деканом Быстровским о временном отпуске, а с Щавелевым – о включении профессора Дубравина в состав советской делегации в качестве эксперта. Папа продолжал отказываться и, наверно, настоял бы на своем, если бы не Юлия. Она убедила папу, что появление его имени в газетах заставит этого выскочку Быстровского, взявшего за моду подтрунивать над ним, прикусить язык. К тому же, говорила она, ей стыдно появляться в своих жалких московских платьях среди подруг, которые ходят во всем «заграничном» не хуже самых настоящих иностранок. Когда я сказала, что они толкают папу на такое же отступничество от науки, в каком он сам обвинил Антона Карзанова, то Игорь и Юлия навалились на меня: Карзанов совсем бросил историю и фактически переменил профессию, тогда как Георгий Матвеевич лишь на короткое время отрывается от науки, чтобы поделиться своими знаниями с дипломатами, как он делится со студентами.

А через два дня папа был у Щавелева и вернулся домой почему-то мрачный и подавленный. На вопрос Юлии, как принял его Щавелев, ответил: «Хорошо. Мы же когда-то воевали вместе, а потом учились вместе в Институте красной профессуры, только его взяли со второго курса и послали на партийную работу в Нижний, а мне позволили окончить институт и остаться в Москве». На другой вопрос Юлии, поедет ли он за границу, папа ответил: «Я не пророк». Юлия надулась и до вечера не разговаривала ни с папой, ни со мной.

Когда я спросила его, отчего он такой невеселый, папа ответил, что дела, как рассказал ему Щавелев, очень невеселы, что обстановка ухудшается с каждым днем и что мы делаем поистине колоссальные усилия, чтобы не оказаться втянутыми в войну на Востоке и на Западе одновременно. «И Щавелев говорит, – сказал он, – что в такое время никто не может стоять в стороне и спокойно заниматься своими привычными делами, когда его знания и помощь нужны стране». Он не сказал, что согласился поехать в Женеву, но я поняла, что он сдался. А если это так, то как может он осуждать тебя за твое согласие работать за границей? И я надеюсь, что он скоро изменит свое мнение о тебе и не будет мешать нам с таким упрямством.

Не обижайся, пожалуйста, но до сих пор я не знала, что мне будет так не хватать тебя. Ты нечасто бывал у нас, и встречались мы с тобой тоже нечасто, но я всегда знала, чувствовала, что ты где-то рядом, недалеко, что через день или два ты придешь, позвонишь, и мы встретимся под «нашими часами» на углу Арбата. А теперь ты кажешься так далеко-далеко, что просто даже невозможно представить, как далеко. Между нами не только большое расстояние, но и границы, и они кажутся мне крепкими, как строили в старину, стенами, одна выше другой, и без ворот, без дверей. А я стою перед этой грядой стен и чувствую себя такой беспомощной и жалкой, что хочется плакать. Пиши! Пожалуйста, пиши! Мне так хочется говорить с тобой.

Твоя Катя».

Второе письмо было короче:

«Дорогой Антон! Что случилось с тобой: две недели ни одной весточки, ни одного слова. Я понимаю, что Лондон не Ленинград, откуда письма приходят на другой день, и Игорь объяснил мне, что письма к нашим людям за границей, как и их письма домой, доставляются дипкурьерами, которые ездят не каждый день. Но все же за эти две недели – это тоже сказал Игорь – из Лондона прибыли две почты, с которыми было доставлено несколько десятков писем от наших «лондонцев» родителям и родственникам в Москве. Только от тебя ничего не было, и я опять спрашиваю: что случилось?

Я по-прежнему страшно скучаю по тебе, иногда просто реветь хочется, а послезавтра, наверно, будет еще хуже: уезжает и папа. Его включили в нашу делегацию, и это опубликовано в газете. Игорь и Юлия торжествуют. Игорь говорит, что он открыл папе дорогу к политической карьере, а Юлия целыми днями составляет списки, что купить в Женеве. Игорь, конечно, едет туда же со своим «чифом», который будто бы разработал какой-то невероятно хитрый план, и этот план, по словам Игоря, выведет нас в Европу, как главную силу. Папа написал для «чифа» речь, которую тот должен произнести в каком-то комитете в Женеве, но «чиф» забраковал ее как недостаточно твердую и смелую, папа уже жалеет, что согласился поехать и взялся не за свое дело. Мне тоже не хочется, чтобы он работал с человеком, от которого, как говорит папа, «попахивает авантюризмом». Игорь говорит, что папа ошибается, что «чиф» просто смелый человек, готовый взять быка за рога, а это пугает робких и нерешительных людей.

После отъезда папы я буду совсем одна, и как бы я хотела, чтобы ты оказался здесь. Хотя бы на день, хотя бы на час. Я знаю, что не можешь ты оказаться в Москве, но все равно хочу. Пиши! Прошу тебя, пиши!..

Твоя Катя».

Антон озадаченно уставился в последнюю страницу письма: оно многого не объясняло. Прежде всего было непонятно, почему Игорь, знавший, что Антона задержали в Берлине, не сказал об этом Кате? Забыл или намеренно умолчал? Не хотел, чтобы она послала с ним письмо Антону? Избегал тревожить ее или надеялся вызвать раздражение против человека, который так быстро забыл о ней? И чего он добивается от Георгия Матвеевича, вовлекая его в дела Курнацкого? Расположить профессора к себе? Угодить Курнацкому, дав ему в консультанты человека, действительно знающего международные дела? Но чего он хочет для себя? Чего? Нельзя сказать, что Игорь Ватуев ставил личные интересы выше интересов дела, но все же при всяком удобном случае он ухитрялся заработать что-то и для себя, «прибавить процентик, – как он говорил, – к своему моральному и общественному капиталу». И тут, конечно, не обошлось без этого «процентика».

Хотя Катя не назвала фамилии Курнацкого, прозрачность ее намеков встревожила Антона: любопытные и болтливые могли, заглянув в письмо, рассказать Курнацкому, что думает о нем профессор-эксперт.

Письмо Петра начиналось в том «деревенском стиле», к которому в семье Карзановых все были приучены с детства:

«Здравствуй, брат мой Антон! Спешу сообщить тебе, что я жив и здоров, чего и тебе желаю. Отец и мать, как мне пишут из дома, тоже живы и здоровы, а также Алешка и Васятка живы и здоровы. Жив и здоров и крестный Аким Макарович, который все еще сердит, что ты не мог «расплантовать» ему достаточно ясно насчет войны – будет она, проклятая, скоро или не будет.

Спешу сообщить также, что Якова Гурьева, про которого ты говорил, я нашел и заставил тут же, при мне, написать домой, и он уже получил ответ: родители его страшно горюют по Семену. Недавно вещички его получили и заново сына оплакали. Велели Якову поклониться тебе за то, что не забыл их просьбу, и мне за то, что приказал Якову писать домой.

Жизнь моя армейская течет помаленечку, и больших перемен пока нет, но они ожидаются каждый день. То, о чем говорил Тербунин в поезде – помнишь? – подтвердилось. На своем участке мы за одну неделю обнаружили двойное увеличение как в людях, так и в технике. На той стороне целыми днями барражируют самолеты – и не только одиночки, которые наблюдают за нашей границей, но и звеньями. Видимо, готовятся перехватить наших, если они, направляясь в Чехословакию, вторгнутся в их воздушное пространство. Расчеты на то, что те, о которых говорил Тербунин, будут действовать вместе с нами, уже не принимаются в соображение. Приходится исходить из новой обстановки. То, что ты говорил о возможном нажиме и возможном союзе, не оправдывается: идут военные приготовления против нас. Полковники, на которых кто-то возлагал надежды, предпочли избрать своими союзниками врага: вероятно, они не думают, что союз с Гитлером означает конец для их страны. Тут кто-то просчитался, и мы оказались в неважном положении. Ну что ж, мы не отчаиваемся: как говорят, бог не выдаст – свинья не съест.

Тербунин посылает тебе привет и надеется, что, ознакомившись с обстановкой в Европе, ты разберешься в том, что происходит, и на обратном пути расскажешь нам. (Только дай знать, когда будешь проезжать через наши места, – об остальном мы позаботимся.) Ему дали «шпалу», и он страшно возгордился и показывает эту «шпалу» как доказательство того, что все в мире подвержено переменам: лишь недавно его ругали за стремление рисовать все черными красками и видеть врага там, где возможен союзник, теперь хвалят за то, что он правильно предсказал поведение соседей. «Великие события, – говорит он, – отражаются в судьбах самых скромных людей, как солнце в капле воды, но с той разницей, что судьба капли остается прежней, а судьба человека меняется самым неожиданным образом».

Хотелось бы поговорить по душам, и есть о чем поговорить, в письме всего не напишешь, хоть ты и заверил меня, что в чужие руки мои письма не попадут. Пиши, буду ждать с нетерпением. Если переписываешься со своей Катей – привет ей от меня. Буду в Москве – постараюсь посмотреть на нее хотя бы издали, а если удастся, то и поговорить. Самому мне пока ничего не улыбается. Кругом – лес, птица, зверье, и когда встречаем девушку на лесной или проселочной дороге, то смотрим на нее такими глазами, будто перед нами чудо. Вот какие дела.

Ну, пока! Петр».

И над письмом брата Антон поразмышлял немного, стараясь вникнуть и правильно понять его намеки. Теперь уже было бесспорно, что варшавские полковники выбрали союз с Гитлером и, судя по письму Петра, приготовились даже дать отпор, если мы двинем свои вооруженные силы на помощь Чехословакии. Теперь нам пришлось бы воевать не только с Германией, но и с Польшей, а это серьезно осложняло положение.

Письмо Ефима Цуканова заинтересовало, даже заинтриговало с самого начала:

«Антон, дружище, сведущие люди сказали мне, что есть возможность послать тебе письмо закрытым путем, и я, разумеется, не мог не воспользоваться этой возможностью, убедившись сначала, что оно не попадет в руки одного нашего общего друга. Теперь по порядку.

В моей судьбе произошла резкая перемена. Через два дня после твоего отъезда меня вызвали из района, где я занимался уборкой, и направили в горком, а в горкоме сказали, что пришло время и мне надеть военную форму. Я, конечно, честно объяснил им, что в военном деле ничего не смыслю и не чувствую призвания к ратным подвигам, а они говорят: во-первых, кое-что в военном деле ты смыслишь или, по крайней мере, должен смыслить, ты же прошел допризывную подготовку; во-вторых, научишься смыслить в нужном объеме и, в-третьих, пойдешь на политработу, а это дело тебе известно. Когда эти доводы не подействовали, меня пригласили повыше и там объяснили, что «мирная передышка», которую нам дал мировой империализм, подходит, по мнению партии, к концу и что военное дело вновь становится одним из самых важных и партия хочет послать в Вооруженные Силы надежных, грамотных и проверенных на практической работе коммунистов. Против таких доводов, сам понимаешь, не возразишь, и я не возражал. Сказал, правда, что моим друзьям доверили заниматься дипломатией, то есть заботиться о мире, а меня почему-то нацеливают на войну, хотя я по натуре очень мирный человек, и мне опять разъяснили, что успех заботы моих друзей о мире в значительной мере зависит от силы и готовности наших Вооруженных Сил, и тут я тоже не мог ничего возразить.

После того как меня переодели, дали должность и даже звание, нас собрали, чтобы просветить относительно нынешней международной и военной обстановки, и перед нами выступило несколько видных и знающих свое дело ораторов. Среди них оказался и известный тебе начальник нашего общего друга. Его выступление заслуживает особого внимания. Во-первых, наш комкор – не думай, что он командует корпусом, в его распоряжении лишь большой стол с несколькими телефонами, – представляя его нам, назвал выдающимся деятелем советской дипломатии, имя которого заслуженно пользуется известностью далеко за пределами нашей страны. (Так ли это – тебе легче судить.) Во-вторых, «выдающийся деятель» начал свою речь с восхваления нашего комкора, военная слава которого будто бы гремела в те героические времена, когда мы, несчастные, ходили пешком под стол. В-третьих, он сказал, что, хотя занимается дипломатией, и не без успеха, о чем свидетельствуют частые упоминания его имени в иностранной прессе – он, как и его верный помощник, не страдает, кажется, избытком скромности, – все же не может не признать, что решающее слово в международных делах принадлежало и принадлежит силе, которая, перефразируя известное выражение Маркса, является «повивальной бабкой истории». Сделав несколько комплиментов в адрес нашей армии и даже в наш адрес: «Вы – это костяк армии, ее хребет, ее ум, ее воля», – он сказал, что мы «должны быть готовы понести на своих штыках свободу народам Европы не только от фашизма, но и от капитализма вообще. Пришло время выполнить нашу историческую революционную миссию, которая началась с Великой Октябрьской революции в России и которую мы вынуждены были отложить на время потому, что были слабы. Когда говорят, что «мирная передышка» кончается, то она кончается не только для нас, но и для мирового капитализма. Мы идем навстречу буре, которая сметет с мировой сцены все реакционные силы, все отжившие и выходящие в тираж классы, и на освобожденной, очищенной вихрем всенародного гнева земле утвердится на все грядущие века мир свободы, равенства и братства».

Хотя, как ты знаешь, я не люблю красивых фраз, кем бы они ни произносились, я был очарован тем, что сказал «выдающийся деятель», и, когда оратор сходил с трибуны, я вместе со всеми аплодировал ему и готов был броситься к сцене, чтобы приветствовать его. Но мой сосед – пожилой, усталый и чем-то недовольный полковой комиссар – остановил меня: «Куда ты?» – «Пожать руку оратору, – ответил я. – Очень уж здорово говорит». – «А ты вдумался в то, что он говорит?» – «А чего тут вдумываться? Здорово сказано!» – «Здорово-то здорово, – сказал комиссар, – да неверно». – «Что неверно?» – «Да все неверно, – ответил комиссар. – Потому что все отдает левацкой фразой и повторяет почти слово в слово то, что требовали меньшевики вместе с Троцким на ранней стадии нашей революции. И хотя они мнили себя стр-рашными р-р-революционерами, на самом деле помогали мировой буржуазии объединиться против молодой Советской республики». Должен признаться, что после этого я онемел и, конечно, уже не только не рвался к сцене, но и постарался не оказаться на пути оратора, когда он, покидая зал, пожимал руки всем, кто стоял поблизости.

А когда мы спускались по лестнице, комиссар сказал мне, что запомнил оратора еще с питерских времен – он и тогда выступал так же красиво и говорил, что пламя революции должно перерасти в огненную бурю, которая испепелит мир капитала. Он не согласился с Лениным, добивавшимся для измученной страны мирной передышки почти любой ценой, и упрямо отстаивал свою позицию, выступая то на одном, то на другом митинге, за что и был исключен из партии.

Случайно встретив на другой день нашего друга, я спросил, правда ли, что его начальник был исключен из партии за то, что выступал против Ленина, и он сказал, что правда, добавив, однако, не без гордости, что в партию его приняли вновь с личного согласия Ленина. Друг сказал также, что прошлое его начальника могут ворошить только злопыхатели или люди, обиженные им. Я, как ты понимаешь, не злопыхатель и не обижен им и все же счел нужным написать тебе об этом: может быть, пригодится, ведь тебе придется встречаться с ним, если уже не встречался.

Будет время – напиши, как выглядит вблизи капиталистическое окружение, о котором ныне так много говорят. Так ли страшен черт, как его малюют? И что такое борьба за мир, о которой все твердят? Как воюют – все знают, как борются за мир – никто не имеет ясного представления. Может быть, тем, кто занимается миром постоянно, так сказать, изо дня в день, это яснее?

Вчера был в «Эрмитаже» и встретил твою Катю с нашим другом. Сказали, что возвращаются с танцевальной площадки. Конечно, я не сторонник «Домостроя» и всего такого, но все же запретил бы своей девушке таскаться по танцевальным площадкам с парнями вроде нашего друга. Неужели она не может обойтись без танцев даже тогда, когда ты за границей? Впрочем, это ваше дело, я в него вмешиваться не хочу и советов тебе не даю.

Ну, будь здоров. Пиши. Пока по московскому адресу, а если ушлют куда-нибудь в Забайкалье или на Д. В. – это не исключается, – сообщу номер полевой почты».

Это письмо заставило Антона не только задуматься, но и заволноваться: слишком много скрывалось за ним, чтобы понять все сразу. Неужели действительно «мирная передышка» кончилась и мы неотвратимо движемся навстречу большой войне? Антон мысленно одобрил то, что в армию посылают таких людей, как Ефим: он будет хорошим политическим руководителем. А вот «теорию» Курнацкого Антон не мог ни понять, ни одобрить. Антона не интересовало его прошлое – оно давнее, а люди способны меняться, но то, что он проповедовал, могло объединить и восстановить весь враждебный мир против нас. Не мог он также понять, как совмещает Курнацкий проповедь огненной бури, которая освободит мир от капиталистической скверны, со своими поисками «активной безопасности»? Одно исключало другое. А проводимые вместе, эти теории могли втянуть нас в опасное единоборство не только с нацистской Германией и ее союзниками, но и со всем остальным миром. Именно этого и добиваются, как становится очевидным, наши самые заклятые враги. И холод тяжелого и злого недоверия проник в сердце Антона. Неприязнь, которую он испытывал к Курнацкому, перерастала во вражду, и тень ее падала и на Игоря Ватуева. Впервые он почувствовал что-то похожее на недоброжелательность или даже осуждение и в отношении Кати: действительно, неужели она не может обойтись без танцев и без этого самовлюбленного хвастуна?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю