Текст книги "Сумерки в полдень"
Автор книги: Даниил Краминов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 47 страниц)
Юрген обогнал еще одну машину и, сбавив скорость, коротко взглянул на Антона.
– Но чем теснее вхожу я в офицерскую среду, – заговорил он, – тем больше убеждаюсь, что наши генералы хотят того же, что и Гитлер, что он, перефразируя генерала Рейхенау, стал единственной, последней и самой большой их надеждой. Не армия – детище Гитлера, а Гитлер – детище армии. Наши генералы сделали Гитлера! Без их скрытой, но решительной поддержки он или не был бы у власти вообще, или давно слетел бы к чертовой матери.
– А ты не преувеличиваешь, Юрген?
– Нисколько!
Антон усмехнулся его горячности, но опровергать не стал. Он лишь спросил, каким образом пришел Юрген к этому выводу. Оказалось, что, пожелав узнать, какие же силы в армии могли стоять за спиной тех, кто предложил его родственнику-майору подобрать надежных офицеров, которые помогли бы «упрятать птичку в клетку», Юрген решил заглянуть в архивы: разведчики – а его недавно перевели в особо секретное, подчиненное лично Герингу разведывательное «Исследовательское управление» – «Форшунгамт» – обычно начинали с изучения прошлого. Он просмотрел старые документы, касающиеся отношения армии к приходу Гитлера к власти, его расправе с штурмовыми отрядами, провозглашению Гитлера президентом. Старого фельдмаршала – президента Гинденбурга – «тошнило от мысли иметь рядом с собой жалкого ефрейтора, к тому же вонючего происхождения», и все же старик назначил Гитлера канцлером, потому что этого потребовали генералы. Те же генералы дали приказ гарнизонам и частям армии силою оружия подавить выступления рабочих, вышедших в те дни на улицы под лозунгами коммунистов: «Долой Гитлера! Долой фашистскую диктатуру!» Вся армия была приведена в состояние боевой готовности, когда Гитлер решил расправиться с недовольными, беспокойными и потому опасными для него штурмовиками. Отрядам эсэсовцев, на которых возлагалось «предупредительное кровопускание», были предоставлены армейское оружие, боеприпасы, транспорт, казармы. В ряде городов офицеры вместе с эсэсовцами нападали на пьяных или спящих штурмовиков, выводили их во двор или на улицу и тут же расстреливали. В Мюнхене, где бойню возглавил Гитлер, под ружье был поставлен весь гарнизон, получивший приказ подавить возможное сопротивление штурмовиков. Донесения военных округов о массовых расстрелах и убийствах штурмовиков, а также видных, но не угодных нацистам деятелей завершились копией короткой торжествующей телеграммы, которую военный министр Бломберг послал вечером того дня командующим военными округами: «Чистка прошла безукоризненно. Помощь вермахта не потребовалась». Там же лежала записка офицера генерального штаба о том, что некоторые генералы требуют расследовать странные обстоятельства убийства в собственной квартире недавнего военного министра генерала Шлейхера и его жены. На записке рукой главнокомандующего сухопутных сил генерала Фрича написано: «Пусть все спокойно выполняют свой долг». Задолго до смерти Гинденбурга Бломберг и Фрич заготовили приказ о приведении вооруженных сил к присяге Гитлеру. Заранее игнорируя «народное волеизъявление», каким бы оно ни было, генеральская верхушка самовольно сделала «богемского ефрейтора» преемником фельдмаршала. Офицеры и солдаты присягнули «президенту и фюреру» – звание, сочиненное, вопреки распространенному мнению, не Геббельсом, а генералами – и «богом клялись» служить ему и «жертвовать жизнью».
Военный министр и главнокомандующий сухопутных войск, олицетворявшие генеральскую верхушку, рассчитывали распоряжаться вооруженными силами за спиной «богемского ефрейтора». Но он оказался хитрее их: скомпрометировал обоих и прогнал. Пожилого Бломберга свели с молодой привлекательной особой, Гитлер благословил брак, и на свадьбе играл роль посаженого отца, а на другой день выгнал министра в отставку, обвинив в намерении унизить и опозорить фюрера: новобрачная оказалась известной в Берлине проституткой. С Фричем поступили еще гнуснее: гестапо состряпало письменные «признания», доказывающие, что главнокомандующий сухопутных войск сожительствует с молодыми адъютантами. И хотя в немецкой военной среде это не считалось серьезным пороком, Гитлер сместил Фрича с поста и отдал под суд военного трибунала. В документах, просмотренных Юргеном, не было даже намека на то, что кто-нибудь из военной верхушки замолвил хотя бы слово за опозоренных генералов.
Когда Гитлер занял Рейнскую зону, где Германии запрещалось держать войска, генералы пришли в восхищение от его смелости и дальновидности. Остряки в погонах отпускали шуточки по поводу желания Гитлера присоединить свою бывшую родину – Австрию к Германии, но ревностно разрабатывали планы военного захвата Австрии и осуществляли их. В руки Юргена попала записка, в которой генералы прославляли интуицию Гитлера и сравнивали его с «железным канцлером» Бисмарком, который действовал с такой же смелостью, добиваясь объединения Германии, а военные, которых Гитлер приблизил к себе, стали превозносить его не только как «великого государственного деятеля», но и как «великого стратега».
Крупные желтые стрелы с названиями городов, к которым вели пересекавшиеся с кольцевым шоссе дороги, показали Антону, что автомобиль Юргена обогнул по кольцу половину Берлина: выехав из города на юго-запад, они достигли района, лежавшего на северо-восток от него. Свернув вправо, затем еще раз вправо, их спортивный автомобиль проскочил под мостом и устремился по шоссе с крупным указателем: «На Берлин». По обеим сторонам шоссе росли мощные деревья, свидетельствуя о том, что тут лежала дорога в столицу еще в те времена, когда не было ни асфальта, ни автомобилей. За деревьями показались маленькие домишки с непременными садами или садиками, потом сады поредели, а дома стали выше и ближе придвинулись друг к другу, и наконец потянулись улицы, похожие на длинные каменные коридоры с широким асфальтовым полом и грязно-бурыми кирпичными стенами. Расчерченные безрадостными рядами окон стены лишь изредка разрывались узкими проломами – переулками и тупиками.
Улицы-коридоры так походили на те, где десять дней назад Володя Пятов по неведомым его другу приметам нашел дом Бухмайстера, вернее, его сына-штурмовика, что сейчас Антон почти невольно спросил Юргена, не здесь ли встречались они.
– Нет, не здесь, – коротко опроверг Юрген и, как бы поясняя, добавил: – Рабочие районы Берлина все одинаковы.
Антон понимающе кивнул и спросил, не видел ли Юрген Бухмайстера с того дня.
– Видел, – еще короче ответил Юрген, настороженно следя за мальчишками, которые носились на своих самокатах по мостовой.
– Как он поживает? Не лучше ему?
– Не лучше, – недовольно и даже, как показалось Антону, зло отрезал Юрген.
Решив, что его вопросы мешают Юргену вести машину, Антон замолчал и стал смотреть на дома.
– Гейнцу не только не лучше, – заговорил с прежним недовольством Юрген, остановив автомобиль перед светофором, – ему много хуже.
– Что такое? – забеспокоился Антон, снова поворачиваясь к Юргену. – Обострение болезни?
– Нет, не обострение болезни, – со вздохом произнес Юрген. – Много хуже.
Зеленое око светофора ярко вспыхнуло, и спортивный автомобиль рванулся вперед, как гончая, увидевшая зайца. Устремив взгляд на пока пустую мостовую, Юрген спросил:
– Ты видел третьего дня сообщение в газетах о казни в Берлине Эвальда Функе?
– Видел, – не сразу ответил Антон, вспомнив, что где-то на внутренних страницах газет было короткое сообщение имперской прокуратуры о казни опасного преступника. Антон просмотрел это сообщение настолько бегло, что не запомнил имени казненного, хотя оно было жирно выделено. – Казнили какого-то преступника.
– Преступника? – переспросил Юрген и будто от озноба передернул плечами. – Разумеется, с их точки зрения Функе – преступник. Очень опасный преступник. Ведь его поймали, когда он печатал опасное для нацистов воззвание германских коммунистов. «Гитлер, – говорилось в нем, – готовит войну и требует от вас жертвы, обещая легкую и выгодную победу. Если не свергнем вовремя гитлеровскую шайку, мы, немцы, будем скоро вести войну со всей Европой, но кончится эта война не легкой и выгодной победой, а тяжелым и катастрофическим для Германии поражением».
Остановленный новым светофором, Юрген выпрямился и взглянул на Антона.
– Даже наши офицеры, связанные с контрразведкой, – заговорил он, – даже они были поражены мужеством, с каким умер этот берлинский рабочий, его верой в будущее. Перед тем как палач выбил табурет из-под его ног и петля затянулась на шее, Эвальд Функе выкрикнул: «Коммунизм победит! Да здравствует коммунизм!» Такой смерти можно позавидовать…
Автомобиль снова ринулся вперед. Уже не глядя на Антона, Юрген тихо проговорил:
– Эвальд Функе был другом нашего Гейнца Бухмайстера с детских лет. Они вместе пришли на завод, вместе вступили в коммунистическую партию и, наконец, оказались в одном концентрационном лагере. Только Функе был физически покрепче, он вынес побои эсэсовцев и даже сумел бежать сразу после того, как Бухмайстера выпустили умирать. Гейнц говорит, что Эвальд был его главной опорой, и арест Функе, а затем скорый суд и еще более скорая казнь – его повесили в первую же ночь после вынесения приговора – были таким ударом для Гейнца, что он слег в постель. Боюсь, что это конец и для Гейнца.
– Бедный Гейнц! – произнес Антон, хотя думал о том неизвестном ему коммунисте, который пожертвовал жизнью, чтобы предупредить своих соотечественников о грозящей им опасности.
– Да, бедный Гейнц, – повторил Юрген. – Можно пожалеть всех, для кого работал и за кого умер Функе.
Антон только вздохнул.
Знак «К центру города» попадался все чаще, и, когда миновали большой парк на берегу мутной реки, Юрген, остановив автомобиль у светофора, повернулся к Антону.
– Тебе куда?
Антон назвал улицу, где жили Зубовы. Юрген свернул влево, потом вправо, и через несколько минут автомобиль остановился на углу знакомой Антону улицы. Простившись с Юргеном и пообещав непременно извещать его через Пятова о своих появлениях в Берлине – все дороги с Востока на Запад, как и с Запада на Восток, ведут через германскую столицу, – Антон вылез из машины, и автомобиль Юргена, рванувшись с места, проскользнул мимо машин, сгрудившихся на перекрестке, и скрылся.
Поднявшись по уже темной лестнице на верхний этаж, где находилась квартира Зубовых, Антон позвонил. Дверь моментально распахнулась: его давно ждали обеспокоенные хозяева – и, перешагнув порог, он попал в объятия Гали, а затем в жесткие руки-тиски Тихона.
– А мы уже думали, что ты не вернешься, – обрадованно воскликнула Галя, – и хотели ехать в полпредство, чтобы сообщить о том, что тебя увез какой-то офицер-фашист.
– Он офицер, но не фашист, – возразил Антон, вдруг почувствовав усталость не столько от поездки по «берлинскому кольцу», сколько от того, что узнал: горькие вести утомляют, как тяжкое бремя. – Это мой, а вернее, наш друг. Давний и верный…
Глава девятнадцатая
Последнюю ночь в Берлине Антон провел у Зубовых: вечером засиделись, разговаривая, и гостеприимные хозяева не пожелали отпустить его в отель. Утром пришлось долго ждать Тихона, который сначала просмотрел берлинские газеты, потом составил их обзор, а затем, вызвав по телефону Москву, передал корреспонденцию в редакцию. После завтрака они договорились, что Зубовы заедут за ним в отель, чтобы вместе отправиться на вокзал, и, когда Антон покинул их, намереваясь добраться до полпредства и проститься с Двинским, было уже позднее утро.
На улице Антон поймал такси и, попросив, как обычно, довезти его до Бранденбургских ворот, сел в угол, чтобы шофер не смог разглядывать пассажира в свое зеркальце. Тот, однако, остановившись у первого светофора, поправил зеркальце; теперь он пристально смотрел на Антона.
– Скоро, наверное, и вам придется сменить свой костюмчик на военную форму, – заметил он.
– Это почему же?
– Разве не видите, что делается?
– А что делается?
– Ездить по городу невозможно. Куда ни сунешься – проезда нет: военные… То войска шли на юг, теперь движутся и на запад. Жди, вот-вот пойдут на восток и на север.
– На севере море.
Шофер, кося на Антона живые темные глаза, усмехнулся.
– Это хорошо, что у нас хоть на севере море.
Такси понеслось по прямой узкой улице, но скоро опять остановилось перед светофором, и шофер снова взглянул через зеркало на Антона.
– У нас каждый третий, кому меньше тридцати пяти лет, получил приказ явиться в казарму, – сказал он. – Говорят, что через две недели заберут каждого второго, а потом и остальных. И это наводит на разные мысли…
– На какие? – спросил Антон, заинтересовавшись тем, о чем думает рядовой берлинский «вагенфюрер», как немцы зовут шоферов.
– А вот на какие, – проговорил шофер, уже не глядя на пассажира: такси медленно двинулось, лавируя в потоке машин. – Если эта заваруха закончится через несколько дней, как говорят нам, то зачем отрывать стольких людей от семей и работы и загонять их в казармы? Вот и возникают мысли, что заваруха не кончится так скоро и, может быть, – не дай бог! – придется воевать.
– Вам воевать не хочется?
– А вам хочется?
– Мне-то совсем нет, – ответил Антон. – Мне очень даже не хочется.
– Ну, и мне не хочется, – со вздохом проговорил шофер и, помолчав немного, добавил: – Я думаю, никому не хочется. Может быть, только военным. Ведь для них воевать – все равно что мне водить машину. Работа. А человеку без дела, конечно, скучно.
– Я не думаю, чтобы все военные скучали по войне.
– Конечно, не все, – охотно согласился шофер.
Машина остановилась у светофора, и шофер опять взглянул через зеркальце на Антона.
– Наш блокляйтер говорит, что война, если она начнется, будет короткой – неделю, две, самое большое месяц. Мой отец смеется над ним: блокляйтер хоть и низший партийный чин, но все же чин и говорит то, что ему приказали говорить. Когда отца призывали в четырнадцатом году, то тоже болтали, что война продлится несколько недель, а он снял шинель лишь через семь лет. И еще благодарит бога: жив остался…
У Бранденбургских ворот Антон вышел из такси и зашагал по Унтер-ден-Линден в сторону полпредства. Остановленный на углу Вильгельмштрассе светофором – берлинцы свято следовали сигналам, не осмеливаясь ступить на мостовую, если даже улица была совершенно пустой, – Антон увидел на другой стороне Елену. Она держала под руку мужчину в черном пальто и черной шляпе, который, следя за скользящими мимо машинами, вертел головой то в одну, то в другую сторону – точь-в-точь как грач на свежей стерне. «Да это же, наверное, и есть Грач», – догадался Антон, вспомнив о муже Елены.
Толпа, собравшаяся на тротуаре, двинулась через мостовую, захватив в своем потоке Елену и мужчину в черном. Антон не тронулся с места: считая немыслимым поздороваться с ними и разойтись, а на середине мостовой стоять не будешь, – он ждал их на этой стороне. Елена, увидев его, заулыбалась и направилась к нему, увлекая с собой спутника.
– Познакомьтесь, – сказала она, подведя к Антону мужчину в черном. – Виталий Савельевич, мой муж… – И тут же повернулась к мужу, показывая головой на Антона. – Это Карзанов, Антон Васильевич. Мой попутчик, переводчик и помощник. Едет тоже в Лондон, будет в нашем полпредстве работать.
Муж Елены стянул с правой руки перчатку, зажал ее в левой руке и приподнял шляпу, обнажив гладко причесанные, поблескивающие от бриллиантина черные волосы. Назвав себя по фамилии, он пожал Антону руку и осмотрел с головы до ног проницательным и оценивающим взглядом, затем вопрошающе взглянул на жену. Елена торопливо заговорила:
– Антон Васильевич – наш родственник… то есть пока не родственник, но будет родственником.
Грач нетерпеливо двинул плечами и хотел что-то сказать, но Елена поспешила продолжить:
– У нашей Юлии – сестры мамы есть дочь Катя, то есть она не совсем дочь, а падчерица. И эта Катя и Антон Васильевич… – Она умолкла, не зная, как охарактеризовать отношения между ними, и смущенно пробормотала: – Ну, словом, ты понимаешь… о чем я говорю.
– Не очень понимаю, – отозвался Грач, улыбнувшись скорее Антону, чем жене. Улыбался он только губами, а черные глаза его продолжали рассматривать нового знакомого внимательно и строго.
Антон не выдержал этого цепкого взгляда и отвел глаза, как бы признавая вину, которой не знал за собой.
– Вы, кажется, из Женевы? – спросил он почти заискивающе, хотя не понимал, почему должен заискивать перед этим человеком.
Грач коротко подтвердил, не пожелав помочь Антону начать разговор, и Антон, смущенный молчанием, спросил, как идут дела в Лиге наций, о которой в последние дни так много говорилось в полпредстве.
– Пока никак, – вяло и сухо ответил Грач. – Собираются в зале заседаний, произносят речи, которые никто не слушает, и расходятся до следующего заседания.
– Не может быть! – воскликнул Антон с удивлением большим, чем ему хотелось.
– Почему же не может быть? – возразил Грач. – Вполне может. Кроме нашего наркома, на генеральную сессию Лиги, созванную в такой критический период, приехали лишь испанский и китайский министры иностранных дел. Остальные прислали вместо себя второстепенных, третьестепенных и даже десятистепенных чиновников.
– А мы собираемся сделать там какой-то важный шаг, – сказал Антон, невольно выдав то, что случайно узнал в Берлине. – С кем же его делать?
– Мы уже давно обращаемся с трибуны Лиги наций не к тем, кто заседает в ней, а к тем, кто находится за ее стенами, – пояснил Грач. – В самой Лиге у нас слушателей мало, но за ее пределами – миллионы. И мы чувствуем их поддержку. После каждого выступления советских представителей наша делегация получает сотни писем и телеграмм с одобрением нашей позиции.
Грач говорил ясно и точно, словно заученный текст, и его черные блестящие глаза смотрели мимо лица собеседника, куда-то вдаль – либо на громоздкую арку Бранденбургских ворот за спиной Антона, либо на черный остов купола рейхстага, стоявшего немного правее.
– Я слышала, вы сегодня уезжаете в Брюссель, – сказала Елена.
– Да. А вы когда же?
– Я хотела бы уехать поскорее, – ответила Елена и, поведя плечом в сторону мужа, добавила: – Но Виталий Савельевич должен задержаться в Берлине еще на день-два.
– Может быть, вы догоните меня в Брюсселе, – предположил Антон, взглянув на Грача. Ему хотелось расположить к себе этого не по летам серьезного человека. Грач был, наверно, года на три-четыре старше Антона, а разговаривал с ним, как самоуверенный молодой учитель с учеником. – Теперь ведь, как говорят в Москве, все дороги в Лондон ведут через Брюссель.
– Мы можем обойтись и без Брюсселя, – сказал Грач с той же подавляющей уверенностью. – Я могу получить визу для своей жены в любой европейской столице.
Он перестал рассматривать Бранденбургские ворота и повернулся к Елене.
– Пойдем, что ли?
– Да, пойдем, – согласилась та. Она подала Антону руку, прощаясь, и пожелала ему счастливого пути.
Повинуясь ее взгляду, Грач тоже пожал его руку и тоже пожелал счастливого пути.
– Встретимся в Лондоне, – сказал он сухо и приподнял черную шляпу.
– Конечно, встретимся, – подхватил Антон. – Насколько я понимаю, нам вместе работать.
Грач отступил на шаг, еще раз приподнял шляпу, показав блестящие черные волосы, взял жену под руку и повел в сторону Бранденбургских ворот. Она поглядела через плечо на Антона и виновато улыбнулась, точно хотела сказать, что уходит от него так быстро не по своей воле. И он впервые почувствовал, что с ее уходом теряет что-то неопределенное, но уже ставшее как бы частью его жизни. Да, Елена была только попутчицей, случайной спутницей в неожиданно затянувшемся путешествии, но приятной спутницей. Она почти не обременяла, не навязывала ни своих желаний, ни мыслей, редко жаловалась на что-либо, держалась с тактом и даже старалась помогать. Красивая, самоуверенная, она привлекала внимание, и это внимание, как солнечный круг, захватывало, согревая, и Антона. Он начал привыкать к тому, что Елена ждет его, провожает при отъездах и встречает обрадованной улыбкой по возвращении. Покинув Берлин, он останется один и поедет дальше один, и ощущение потери стало еще сильнее.
Антон пересек Вильгельмштрассе и заторопился к полпредству. «Шупо» у его дверей и крепкие парни в просторных плащах, стоявшие поодаль, оглядели Антона пристально, но мимолетно: они узнали его. Открыв дверь и поднявшись по мраморным ступенькам, Антон облокотился о перильца, отделявшие конторку дежурного от прихожей.
– Мне бы Григория Борисовича.
– Придется подождать, – сказал дежурный. – У него чехословацкий советник.
Однако Антон не успел сесть в красное плюшевое кресло в приемной, как матовая дверь, закрывающая вход в коридор, распахнулась, удерживаемая изнутри толстой рукой с короткими белыми пальцами, украшенными перстнями. На пороге появился невысокий лысоватый человек с бледными впалыми щеками и красными, точно воспаленными, глазами. Он комкал в руке батистовый платочек, которым, видимо, только что вытирал глаза. Антон узнал Мишника.
– Благодарю вас, благодарю вас, – повторял Мишник, прижимая кулак с платком к груди и кланяясь Двинскому. – Мы все надеемся на вашу помощь и поддержку. Теперь только на вашу помощь и поддержку. Только на вашу…
Мишник приложил платок к глазам и сделал попытку склонить полысевшую голову на толстое плечо Двинского, но вовремя остановился.
– Благодарю вас, – проговорил он, опять кланяясь, – благодарю…
Двинский помог ему спуститься по ступенькам к выходной двери, открыл ее и, поклонившись гостю, пожал ему руку. Он держал дверь открытой, пока чех не сел в машину, ждавшую у тротуара. Закрыв дверь, Двинский устало повернулся и пошел, медленно одолевая ступеньку за ступенькой, словно нес огромную тяжесть.
– Григорий Борисович! – окликнул Антон.
Советник посмотрел на Антона, будто не узнавая.
– Я хотел бы проститься с вами, – смущенно пробормотал Антон. – Сегодня уезжаю, и мне хотелось…
– А-а-а… – протянул Двинский, не дав ему договорить. – Заходите.
Антон поспешил за ним в сумрачный коридор, лежавший за матовой дверью. Двинский шел, шаркая подошвами и нагнув голову, и Антон не осмелился поравняться с ним, хотя ему не терпелось спросить: неужели Мишник плакал? Это совсем не вязалось с его представлением о дипломатах, которые обязаны, как втолковывали ему, скрывать свои чувства еще глубже, чем мысли.
У двери своего кабинета Двинский оглянулся, точно хотел убедиться, следует ли за ним Антон, потом открыл дверь и, пропустив его вперед, повелительным жестом указал на диван у круглого столика и опустился сам в кресло напротив. Антон не раз видел его усталым, но обычно это было вечером или ночью. Нынче Двинский уже утром выглядел не просто усталым, а измученным, почти больным. Припухлости под глазами с красными прожилками набухли чернотой, которая приобрела сине-глянцевитый оттенок.
– Вы когда уезжаете? – спросил он глухо.
– Сегодня после полудня, – ответил Антон. – Я пришел, чтобы проститься с вами и сказать, насколько я благодарен вам за все.
– За что меня благодарить? – почти с досадой произнес Двинский. – Это я должен поблагодарить тебя.
– Ну, меня-то благодарить и вовсе не за что, – живо возразил Антон, отметив с удовлетворением обращенное к нему «тебя». Володя Пятов рассказывал ему, что Двинский говорит «ты» лишь тем людям, которых считает близкими или относится к которым с особым расположением.
– Тебя есть за что благодарить, – повторил Двинский и почему-то вздохнул, замолчав.
Ободренный словами советника, Антон решил нарушить молчание вопросом, который продолжал волновать его: неужели Мишник действительно плакал.
Двинский молча наклонил голову.
– Из-за чего? Что могло заставить этого пожилого и опытного дипломата расплакаться? Мне говорили, что дипломат не должен показывать своих чувств, как бы тяжело ему ни было.
Советник поморщился.
– Говорили… Говорили, наверно, люди, которым нечего было ни показывать, ни скрывать. Я не люблю слез даже у женщин, но есть слезы, которые можно простить и мужчине. Он плакал не о себе, а о своей стране, о своей несчастной родине, которую ее мнимые друзья продали и предали. Мишник рассказал мне, что прошлой ночью английский посланник и французский посол в Праге предъявили чехословацкому правительству ультиматум, потребовав передать Судетскую область Гитлеру целиком и без какого-либо опроса населения или плебисцита. Правда, они назвали это не ультиматумом, а «дружеским советом», но сопроводили его предупреждением, что, если «совет» не будет принят, Чехословакию оставят наедине с Германией.
– И что же чехословацкое правительство? – взволнованно спросил Антон. Сбывалось то, о чем рассказал ему в Берхтесгадене Хэмпсон и что высокомерный и самовлюбленный Курнацкий назвал «дезинформацией».
– Правительство заседало всю ночь и пока не приняло никакого решения, хотя часть министров, как и сам президент Бенеш, склоняется к тому, чтобы принять ультиматум союзников.
– А как же мы? Неужели Москва не посоветовала отвергнуть его?
– Насколько я знаю, – проговорил Двинский тихо, – в Праге не нашли нужным спрашивать нашего совета.
– Как же так? – продолжал недоумевать Антон. – Мы же тоже союзники, а такое важное дело решается без нас.
– Да, такое важное дело решается без нас, – подтвердил Двинский.
– И после этого они приходят к нам плакать?
Двинский взглянул на Антона с явной укоризной: советник не одобрял издевательского тона.
– Мишник не отвечает за чужие действия, – сказал он назидательно, – и он совсем не разделяет намерений той части своего правительства, которая во имя сближения с Германией готова пожертвовать не только дружбой с Советской Россией, но и чехословацкими землями. Он доказывал Праге, что согласие на передачу Судетской области Германии будет началом конца Чехословакии как независимого государства. Его обвинили в намерении испортить германо-чехословацкие отношения, в желании посеять панику. А предсказание Мишника оправдалось неожиданно быстро: едва простившись с Чемберленом, Гитлер призвал к себе, в Берхтесгаден, венгерского премьера Имреди и польского посла Липского и посоветовал немедленно потребовать передачи Венгрии и Польше чехословацких районов с польским и венгерским населением. И Варшава и Будапешт готовы последовать этому совету.
– Час от часу не легче! – обескураженно воскликнул Антон, пораженный новым известием. – Как же так? Ведь поляки должны были быть с чехами и с нами. Надеялись, что они будут нашими союзниками, а они… Значит, Тербунин был прав, и Польша давно готовилась воевать не на нашей стороне против немцев, а вместе с ними против нас.
– Кто этот Тербунин?
– Друг моего брата, военный разведчик. Их дивизия стоит на самой границе и готова воевать с немцами, если ее пропустят поляки, а поляки, как говорил Тербунин, приготовились взорвать мосты, чтобы не пустить нас.
– Да, поляки готовы взорвать мосты, – проговорил Двинский, думая о другом. – И венгры тоже. Они, как говорит Мишник, уже приготовились броситься на Чехословакию, как стервятники на дохлую лошадь.
– Но Чехословакия не дохлая лошадь, и, если чехословаки начнут драться, Франция и мы придем им на помощь.
Двинский положил на стол перед собой руки, пристально всматриваясь в них, словно впервые видя эти перстни и кольца.
– Да, если чехословаки начнут драться, – едва слышно произнес он, – если они начнут…
– Вы как будто не верите, что они начнут драться? – спросил Антон, почувствовав явное сомнение в голосе советника.
– Пока трудно сказать, – медленно вымолвил Двинский. – Разные чехословаки относятся к этому по-разному. Лишь вчера в Праге по призыву коммунистов и других левых партий прошли крупные демонстрации под лозунгом «Не сдадимся!», а вечером какие-то вооруженные молодчики совершили нападение на наше полпредство и попытались захватить его. Когда полпред пожаловался министру иностранных дел, тот признался, что это дело рук министра внутренних дел, который, как известно, настроен резко антисоветски. В самое трудное для Чехословакии время министр решил спровоцировать конфликт с ее самым большим и верным союзником.
Антон встал.
– До свидания, Григорий Борисович! И спасибо вам за то, что пустили меня в дело, как сказали Щавелеву, прямо с марша. Я не узнал бы многого, если бы вы не задержали меня в Берлине.
– Тебе спасибо, – сказал Двинский. И хотя его рукопожатие было вялым, в голосе слышались теплые нотки.
Антон пошел к двери, но на полпути повернулся.
– Выходит, не мы дезинформировали Москву, за что ругал нас Курнацкий, – произнес он, скорее утверждая, чем спрашивая, – а кто-то другой, кому он верил.
– Нет, не мы, не мы, – успокоил его советник, улыбнувшись. – Можете ехать со спокойной совестью.
– Конечно, мне легче теперь, когда стало ясно, что Хэмпсон не обманывал меня, а я не обманывал вас, – проговорил Антон. – Но мне непонятно, почему Курнацкому так не хотелось, чтобы мы информировали Москву о том, что узнали.
Двинский, вернувшийся было к своему большому столу, снова подошел к Антону.
– Видишь ли, Курнацкому хочется видеть мир таким, каким тот должен, по его убеждению, быть, – сказал он с усмешкой. – Все, что подтверждает его взгляд, принимается им как бесспорная истина, а все, что противоречит ему, ставится под сомнение или попросту отвергается как не заслуживающее внимания. И, нарисовав картину международных отношений и убедив других, особенно вышестоящих людей, в том, что эта картина правильна, он отбрасывает или игнорирует все, что нарушает его картину.
– Но ведь в такой сложной обстановке возможны большие и быстрые перемены, – предположил Антон.
– Разумеется, возможны! – подтвердил Двинский. – Даже вполне вероятны. Ныне все меняется поразительно быстро.
– Я не военный, – начал Антон неуверенно, – но мне кажется, что даже самый талантливый полководец проиграет сражение, если будет рисовать положение на фронте не таким, как оно есть, а каким ему хочется его видеть.
– Безусловно. И неудачный вояка будет сразу развенчан. В политике это сделать труднее, и любители розовых картин пользуются этим и слывут оптимистами, которых иногда даже восхваляют и благосклонно противопоставляют скептикам, видящим все в мрачном, хотя и более близком к действительности свете.
– Я не буду оптимистом, – пообещал Антон, хотя его и не спрашивали.
– Не надо быть ни оптимистом, ни пессимистом, – поправил Двинский. – Мы, работающие за границей коммунисты, обязаны видеть обстановку такой, какая она есть, независимо от того, хороша она для нас или плоха. Только простофили позволяют, чтобы их обманывали, и только безнадежные глупцы обманывают себя, принимая то, что есть, за то, что им хочется. Политику нельзя строить на предположениях и пожеланиях, ее можно строить только на фактах…








