355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Солнцева » Заря над Уссури » Текст книги (страница 9)
Заря над Уссури
  • Текст добавлен: 17 марта 2017, 10:00

Текст книги "Заря над Уссури"


Автор книги: Вера Солнцева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 47 страниц)

И такие случаи, Сергей Петрович, бывали, что совершенно здоровых людей по злобе, наговору хватали полицейские и в колонию запирали на веки вечные…

Разболталась я, а ты и рад, Силаша? – спохватывалась Палага, хлопая себя по тучным бедрам. – Рад-радешенек? Нет остановить… Кручу языком, как ветряная мельница крыльями. Кашу из буды варить надо, а когда она упреет? Николка заждался мать… Побегу. До свидания, люди добрые…

Она грузно шагает к выходу.

Лесников покорно помалкивает, не отвечает на ее упреки. Палага, Палага, растревожила отзывчивое на беду Силашино доброе сердце. И здесь, на вольном Амуре, простому люду правды нет! До самой глухомани дотянется и обидит чиновник.

Потускнела, замкнулась и Алена: сестра ее Феоктиста в красном платочке рыдает на груди у несчастной матери…

Пройдет несколько дней, – глядишь, опять собрались сельские побратимы у Смирновых. Сергей Петрович задумал писать групповой портрет «святой троицы» и вечерами делал множество карандашных набросков Алены, Василя, Силантия. Искал. Находил. Отбрасывал и опять искал.

Лесников уже нетерпеливо поглядывал на Палагу, ждал ее рассказа.

– Ну а как дальше-то шли дела, Палагея Ивановна?

Пелагею Ивановну хлебом не корми – дай поговорить о родном Амуре.

Она оправляет широченную синюю юбку, сшитую из вековечной китайской дабы, запускает руку в глубокий карман и черпает из него самосад, набивает трубку, с наслаждением затягивается, отдыхает: набегалась за день – волка ноги кормят…

– Дальше большие перемены пошли, – начинает она, – понаехали шустрые купцы-капиталисты, промышленники. Кому же нет охоты грести богатства?

Скоро гудом загудел Амур! Ожила река: запыхтели пароходы, помчались катера, поплыли баржи и баркасы – везли муку, железо, мануфактуру, увозили на обратном пути тысячи бочек с жирной кетой, мешки с мехами драгоценными.

– Да разве Амур вычерпаешь? – ввязался в разговор вошедший в кухню Лебедев. – Сколько добра скрыто – и не счесть! Амур еще себя покажет, если за него хозяйскими, работными руками взяться. Эх! Дорваться бы поскорее до добрых дел! Не узнали бы в самой скорости нашего края. Для себя старались бы, не для дяди… Пети. Ну а как дальше-то дело шло, Пелагея Ивановна?

– Дальше опять к началу подошли. В низовьях Амура золотые прииски пооткрывали, кутерьма пошла: кто за золотишком ударился – водка, море разливанное. Летом на пароходах веселье, разгул, а зимой ямщицкие тройки мчатся: господа золотопромышленники дела вершат.

Мужики покрепче, посмекалистее тоже не теряются: выгодные подряды на зиму берут – ямщиков держат, почту по льду Амура гонят от села к селу; другие за большую деньгу договариваются с пароходством – дрова поставлять на берег для проходящих пароходов; третьи гиляков спаивают-губят – пушнину скупают. И все норовят не своими руками добыть, а простой трудовой народ запрягают. Так его зажали – ни охнуть, ни вздохнуть.

С легкого и быстрого богатства дома стали строить на городской манер: в три-четыре комнаты, полы, а у иных и стены крашеные. Беднота так и осталась в плохоньких избах, в нужде – из рук богатеев выглядывать.

Откуда ни возьмись тучей, как мошкара перед дождем, наплодились начальники, генерал-губернаторы, приставы, полицейские, старосты, и опять пошли налоги, сил нет терпеть! И на Амуре пришел народ к началу – бедноте и поборам!..

Глава одиннадцатая

– Война! Германец напал на Россию!

Взвихрились, понеслись лихорадочные дни, как несется перекати-поле, гонимое бурей по степной шири.

В Темную речку на конях со звонкими бубенцами примчались начальники из волости. Призывно, распаляясь сам и распаляя собравшийся народ, кричал на сходе староста с бляхой на груди, ударяя себя в гулкую, как пустая сорокаведерная бочка, грудь:

– За батюшку царя русского! За царицу-матушку животов не пожалеем!

Писарь торопливо писал в большую толстую книжищу фамилии добровольцев. А там призыв, и посыпались мужики и парни из села, как картошка из рваного мешка.

Село пьяно и надрывно плакало, бурлило. Гармонисты в прощальной тоске разбивали о причал гармони. Избы давились звоном разбиваемых стекол. Истошно ревели бабы и ребятишки.

Мобилизованные мужики и парни с огромными мешками за плечами, с самодельными сундучишками в руках остервенело лезли на казенный катер, отправлявшийся в Хабаровск.

Припечалился гармонист, терзая гармошкино сердце:

 
Скоро, скоро нас угонят
На позицу воевать,
Скоро, скоро похоронят,
Будут бабы горевать…
 

Одинокая заброшенная девка орала ему в ответ:

 
Кто солдатиков не любит,
А я стала бы любить:
Образованные люди,
Знают, что поговорить!
 

В плачущей, гомонящей толпе провожающих стояла и Алена Смирнова. Не могла усидеть дома, когда тосковало и печалилось все село, да и хотела пожелать всего доброго верному другу Семену Костину. Вот он стоит на палубе пригорюнившись. Глаз не сводят с него Марфа и Никанор. Ни жива ни мертва, еле стоит на ногах Варвара. Чем им может помочь Алена? Может, в последний раз видят они дорогого им человека. Словом тут не поможешь. И, против своей воли, она чувствует себя счастливой. Отца, хотя был он еще по годам призывного возраста, спасли от военной службы застарелый ревматизм и грыжа в паху. Не взяли в армию и Василя: врачи признали, что слаб здоровьем. «Батюшки-светы! Счастье-то какое, что моих не тронули!»

Семен повел было чистую, раздумчивую мелодию:

 
…Жарко сиять
Будут звезды золотые,
Во всю ночь блистать
Будет тополек сребристый…
 

И резко оборвал пение, размахнулся, бросил гармонь на берег.

– Жди, Варвара!

– Ох! Буду, буду ждать, Сема! Семушка!..

Рыдали, обмирали бабы.

– Кормилец ты наш!

– Сыночек!

Под стон и плач жен, матерей, сестер, детей катер медленно отошел от пристани и, набирая ход, стал спускаться к Хабаровску.

Темнореченцев ударила как обухом по голове тяжелая новость: забрили голову единственному сыну бабы Палаги.

– Не по закону! Пиши протест, Палага!

– Самому генералу-губернатору пиши!

Бросилась Палага в Хабаровск искать правду; кидали ее, как мяч, от одного чинодрала к другому; мычат они все что-то невнятное, мычат, а не телятся. Одно ясно – закон не для всех писан! За бабой Палагой грехи вольнодумные, вот и нашли способ отомстить неуемной бунтарке те, кто держал ее под неусыпным надзором. Не простили ей ни Иннокентия, ни креста, ни заступы хабаровских женщин – матерей ссыльных политических студентов, ни листовок!

Недреманное око следило за своей жертвой. Без тяжелой руки генерал-губернатора тут, конечно, не обошлось: пойди, крестьянка-поденщица, повивальная бабка, посудись с ним, потопай старыми, отечными ногами по канцеляриям, погляди на бездушных, отменно вежливых, подтянутых господ, на их брезгливые лица: «Вот еще привязалась, старая карга!» – послушай их каменные голоса:

– Ничего нового, к сожалению, сообщить не могу. Вернуть его из действующей армии невозможно.

– Невозможно!!

– Невозможно!!!

Опять, как после гибели Иннокентия, преследовало ее слово:

– Невозможно!

Каменные сердца. Каменные люди, а взгляда испепеляющих глаз Палаги не выносили: отворачивались, елозили на сиденьях, вбирали в плечи голову, покорно выносили проклятия матери.

– Убийцы проклятые! Нарочно сынка моего без обучения, без подготовки на передовые позиции сплавили, на пушечное мясо… Будет суд! Достигнут и вас наши муки. Убийцы!..

Умерла неизменная защитница бабы Палаги, незабвенная Наталья Владимировна Лебедева, а Марья Ивановна Яницына и рада бы помочь, да сама малограмотна. С десяток негодующих заявлений написал Сергей Петрович – и от своего имени, и от имени Палаги, – но будто воды в рот набрали власти, не пришло ни одного ответа. Война. Неразбериха. Все спишется.

– Да, конечно, самая дикая расправа, – подтвердил подозрения Аксеновой Сергей Петрович. – Крепко вы насолили им, вот и мстят…

В самом центре Темной речки стоял громоздкий, нелепый дом братьев Жевайкиных. В нем по старому обычаю – не отделяясь от отца и матери – жили-поживали шесть братьев с женами и превеликим множеством ребятишек. С приростом семейства дружные братья лепили и лепили к старому, вековечному отцовскому дому новые комнатушки, и с каждой пристройкой дом становился все более нескладным и громоздким.

Жевайкинский дом умело вели старики: взрослые работали, женщины по очереди наводили порядок в больших хоромах; под приглядом свекрови снохи каждый вечер заводили в большой деревянной бадье тесто – пудовый мешок муки шел на одну квашню!

В доме всегда людно, шумно: тут и смех и драка – грех, не без этого, – ребятня, мелюзга! – и песня, и балалайка, и серьезный разговор. За сто шагов слышно «жевайкинский дом»!

Всех шестерых братьев Жевайкиных подмело на фронтах прицельное помело безжалостной старухи смерти. Похоронная приходила за похоронной. Отливали водой обмершую мать, жены выли, оплакивали касатиков. Шесть неутешных вдовиц впряглись в тот воз, что играючи везли их мужья, – да разве баба ровня мужику?

В недавно еще сытом и справном доме – частенько в нем попахивало жареным пирожком, а осенью и запеченным в русской печи поросенком – появилась нужда, заглянул и голод. И, как водится, за сестрицей нуждой без спроса и стеснения заскочила бесцеремонная, оголтелая сестрица свара, и в дотоле мирном доме стали вспыхивать ссоры, и все закипело, как в разворошенном муравейнике.

Не ждал Лебедев, но и его призвали в армию. Три месяца муштровали на плацу перед казармами на Артиллерийской горе. Перед отъездом на фронт он побывку провел в Темной речке: прощался с народом, учениками.

Девки втайне ахали: и как это они просмотрели такого ладного? Новоиспеченный солдат в аккуратно пригнанной амуниции был широкоплеч, подтянут, ловок, по-хорошему оживлен.

– Сергей-то Петрович будто в живой воде искупался. Орел! Нешто радуется, что на фронт гонят? – дивились темнореченцы.

В избенке Лесникова собрались доверенные, близкие учителю люди – Лесников, Смирновы, бабка Палага. Поговорил с ними Лебедев по душам.

Силантий не мог усидеть на месте, обрадованный встречей с другом.

– Орел! Орел! – возбужденно говорил он. – Вижу, ожил ты, Петрович. Ай новости есть хорошие? С чего бы, кажись, и радоваться? В какую ненасытную мясорубку народ сыпят и сыпят! Скоро, поди, всех мужиков в России изведут… В Хабаровске встречался со своими-то?

– Встречался. Товарищи ведут работу, хотя и многократно усилена слежка и расправа быстрая – военное время все списывает… Развал и брожение в России приняли небывалый размах. Россия кипит и негодует: мобилизовано двадцать миллионов рабочих и крестьян, они прескверно вооружены – не хватает ни винтовок, ни снарядов. Солдаты в окопах голодают, снабжение отвратительное, грязь, вши. Естественно, что солдаты задают вопрос: «А за что мы, собственно, воюем и льем кровь?»

Беседа затянулась за полночь: тема ее была злободневна. Учитель рассказал своим друзьям о неутомимой борьбе Ленина и ЦК партии с «оборонцами», с Плехановым, который обвинил большевиков в «пораженчестве». Василь не понял: почему же Ленин зовет к поражению, почему он против обороны?

– А как же не обороняться, Сергей Петрович? – спросил он и добавил: – Я так считаю, что только предатель и враг может желать России поражения…

Лебедев обстоятельно познакомил всех со взглядами Ленина на войну, объяснил, что призывы к «обороне», «самозащите», обращения к пролетариату встать на защиту родины были, по сути своей, призывами шовинистов.

Война! Война! Она сидела у каждого из них в печенках и селезенках; они болели и тревожились за судьбу родины, ввергнутой в пучину смертоносных событий, принесших небывалые лишения, разруху, хаос и смятение. «Россия! Россия-матушка! Что тебя ждет?» – занозой в сердце сидел этот вопрос.

Лебедев доверительно познакомил присутствующих со статьей, опубликованной в заграничной русской газете «Социал-демократ»: близки дни, когда свершится социалистическая революция в России и перед пролетариатом страны встанет неотложный вопрос о захвате власти. Радостно возбужденный, Лесников воскликнул:

– Да неужто и мы сподобимся новой жизни? – И тут же спохватился: еще гвоздила его мысль о войне: – Вот вы говорите, Сергей Петрович, что, отстаивая мир, надо одновременно ратовать за революцию: «Долой войну, да здравствует революция!» А как же вы? Едете на фронт, и, значит, дело у вас разойдется со словом?

– Нет, Силантий Никодимович, не разойдется, – твердо сказал Лебедев. – Я не принадлежу себе и выполняю волю партии…

Лесников с виноватым видом приложил руку к груди.

– Прости, друг Сергей Петрович! Ляпнул так, не подумавши. Не бывало такого, чтобы у вас дело расходилось со словом… – И подумал: «Орел. Мужик-кремень!»

Через два года ссыльный поселенец Сергей Лебедев вновь появился в Темной речке, бравый, бывалый солдат, близко понюхавший пороху.

– Сцапали меня по доносу, – говорил товарищам Сергей Петрович, – кто-то сообщил в жандармерию, что я разлагаю солдат, веду пораженческие беседы, распространяю возмутительные листовки. Обыск. Перерыли вещевой мешок – больше-то у меня с собой ничего не было, – ничего не нашли. Солдаты – как один: «Никаких разговоров не вел. Знать не знаем, ведать не ведаем». Офицерня – как один: «Смутьян. Заводила. Позор полка. Уберите!» Состряпали дельце. К счастью, не подвели под военно-полевой суд, а то могли и расстрелять под сурдинку: «Война все спишет».

Забедовало в войну село Темная речка; с убылью мужиков подкосились у многих хозяйства, люди подголадывать стали.

Лесников еще затемно на лодке на середину Уссури отправлялся, ставил переметы. Его рыбой не только родная семья держалась, но и соседям часто перепадало – то солдатку Новоселову, оскудевшую разумом Настёнку, снабдит, то нанижет на бечевку рыбу покрупнее – сазана, сома, толстолобика или штук пятнадцать касаток – и волокет Марье Порфирьевне – сыновья ее охочи были с ним ездить на перемет. Жевайкинским бабам тоже подбрасывал из своего улова. И неожиданно услышал давнишнее свое прозвище из уст вещей старухи Палаги, когда уходил от нее, оставив на столе небольшого, в длину стола, осетрика:

– Силантий Доброе Сердце…

Война – кому горе, а кому достаток и прибыль. Сноровистый человек и в войну не пропадет. В годы первой мировой войны во всю ширь разгулялся-развернулся дядя Петя. В армию его не взяли, хотя он был еще не в старых годах и в солдаты вполне годился. Больной? Больнее больного! Около тяжелых, набитых до краев золотом карманов в паху своевременно выросла у него грыжа. «Какой он вояка?» – решили врачи-мздоимцы и, утоляя боль пациента, облегчили его бездонные карманы. При такой опасной хворости тяжесть – первейший враг.

Да разве дядю Петю так, запросто, выкачаешь? Как на свежих дрожжах поднялся он на военных подрядах: рыбу, дрова, лес, меха, кожу поставлял он казне. Деньгу уже не простой лопатой греб, а ковшовой.

На все руки мастер, ничем не гребовал: за гроши скупал залежавшееся на складах старье и гниль, а потом втридорога подсовывал для армейской нужды и множил копейки на сотни и тысячи, не тревожили его ни страх, ни совесть.

– Хо-хо! Родненькие вы мои, чево это мне в моем отечестве стесняться? Разве я один? Завсегда надежные, преданные люди найдутся, – напевал он, – завсегда упредят, ежели, не дай ты бог, что попритчится… Так уж ведется у нас на Руси святой испокон века, что алтынного вора вешают, а полтинного чествуют!

Пользовался хват-человек трудным временем: носился по Хабаровску, Владивостоку, Благовещенску, Николаевску-на-Амуре, как сорвавшийся ветер, – все подметал под метелочку. Подсмеивался лукаво над неудачником, поучал снисходительно:

– С меня пример бери. Помни, как святую заповедь: где муха застрянет, там шмель пробьется. Да пошевеливайся попроворнее, не бойся устали. Ленивый человек и сидеть устает, у него и масло не вспыхнет, а у шустрого даже снег загорится. На всякую выучку-выволочку иди, не гнушайся, не бойся; помни – опыт и разум наживаются не разом…

Всех темнореченцев опутал дядя Петя, все у него в долгу как в шелку. Не стареет. Не болеет. Все с припевочкой, с шуточкой-прибауточкой, бороду по ветру распушив, по селу вприпрыжку бегает. В открытую дует, никого не боится.

– Стар гриб, да корень свеж. Человек не телом силен, а умом: силач-то одного, ну, в лучшем случае пяток с ног собьет, а умник сотни победит и синяка не получит. Не нами, а еще дедами заведено, что на правде без кривды далеко не уедешь: либо затянешься, либо надорвешься…

Все умел пользовать веселый человек, остатки совести у него под сапогом лакированным задохлись!

Стелется, бывало, перед темнореченцами, улещивает сладкопевец:

– Нет у меня фамилии, нет у меня отчества, народный я, общественный. Для мира живу, от себя, от семьи последнее оторву, ежели обществу потребуется…

– Ох, дядя Петя, что-то ты больно в святые просишься! – подтрунивал над хозяином Силантий Лесников. – А вспомни-ка лики всех святых. Кажись, рыжих среди них не было? Испокон веков известно: рыжие – самые бесстыжие…

Дядя Петя расчесывал пятерней бороду, прихорашивал вихрастые, как у парнишки, красные волосы, старательно прикрывающие венчик блестящей лысины на макушке, и, посверкивая дальнозоркими бирюзовыми глазами, произносил намекающе:

– Нет рыжих святых? А теперича, значит, будут. Святых, брательничек, тоже люди делают. Все как есть святители допрежь благостного сана тоже многогрешными были, как и аз, многогрешный. А как я живу? Чем не святой?.. У меня все открыто, приходи и бери, кто в чем нуждается. Я живу по божьему велению: «Отдай все ближнему, и воздастся тебе сторицей…»

– Что верно, то верно: тебе все воздается сторицей! Ты умел, рыбу ловишь со сноровкой, – резал беспощадную правду-матку Силантий Никодимович.

– Да, милый ты мой брательничек! – изумленно округлял дядя Петя хитрющие гляделки – прожженная бестия! – и затем лукавый прищур прикрывал острый, как у рыси, огляд. – Да как же иначе? Я так смотрю: всякая рыбка хороша, которая на уду пошла. А по нашим местам такой рыбки счету нет, только не зевай…

Речь у дяди Пети сладкая и гладкая: на его побасенках хоть садись да катись. Но как ни похохатывал добродушный дядя Петя, как ни ластился, как ни прикидывался домашним псом, нет-нет да и выглядывал у него волчий хвост.

И впрямь дядя Петя бедующего односельчанина выручит – поможет, но и на свои руки охулки не положит, топора не уронит: вся помощь с дальновидной думой-смекалкой: «Захлопну капкан, а мышка уж там». Нет, не осуждали мужики дядю Петю за это.

– Умен!

– Отсеки тому руку по локоть, кто к себе не волокет!

– Умен!

– Рука-то к себе гнется, а не от себя!

– Умен!

– Красиво метет, как заведенный деньгу на деньгу множит!

– Умен!

– За что ни возьмется – все со смыслом, с удачей!

– Умен!

– А по правде сказать, какой дурак отказался бы от такой счастливой доли?

И только один человек не завидовал, не вздыхал, не хотел ни в чем походить на сладкоречивого хозяина. Человек – ума палата, Силантий Никодимович Лесников. Он презрительно плевал в сторону, когда при нем заходила речь о великих талантах и уме дяди Пети.

Редкостно трудолюбивый, Лесников знал отлично, как ценит его лошадиный труд хозяин, какова стоимость рабочего люда в глазах дяди Пети. Не стесняясь присутствием хозяина, он щелкал его словом, как пастух щелкает длинным бичом упрямого быка.

– Умен! Умен! – сердито поглядывая на него, говорил Силантий. – Так богатеями заведено: есть рубль – и ум есть, а нет рубля – нет и ума. А я так считаю, что ты, дядя Петя, не так умен, как хитер, как тот старый лис, что рыльцем роет, а хвостом заметает. А мы, зайцы-русачки, по простоте своей и это за ум почитаем. Не нами заведено, что кривой среди слепых – первый вождь и учитель.

– Ох, брательничек! – забывая про благостное пение, сипел в ответ дядя Петя и взвивался ввысь, как шилом подколотый, но и тут держал, держал себя в руках. – И пошто ты так меня не любишь, Силантий Никодимыч? Я к тебе завсегда с вниманием, с хорошей речью… – только на миг, на какую-то долю секунды хозяин забывался и даже подсвистывал от тайной злобы, – но только бойся, голубок, откусывать больше того, что проглотишь, можешь подавиться…

– Не грози, – спокойно отвечал Лесников, – не пужай: не подавлюсь – глотка у меня голодная, широкая. С хорошей речью? Верно! Но только речи-то я слышу, а сердца не вижу, – цедил сквозь зубы, отмахивался от него Силантий. – Верно, речь у тебя медовая, а вот дела как полынь горькие. Упрекаешь, что мне много сделал, как в первые годы по переселении мы бедовали? Делал, не отказываюсь, но и оплатили мы все тебе сторицей: в шесть рук отмаливали долги, три хребтины от зари до зари гнули. Ай не так? Интересуешься знать, за что не люблю тебя? Могу и это сказать. Хороший ты паучок крестовичок, святая душа на костылях! Двойной души ты человек, дядя Петя, – и за богом ухаживаешь и черту свечку ставишь. Боишься? Не знаешь, куда угодишь, рыжий святитель? Гадаешь, куда попадешь – к черту-сатане в лапы или вознесут тебя на облака, к святым угодникам? Не сумлевайся, по делам твоим один путь – в преисподнюю. Понял теперь, почему я не верю тебе? Юлишь ты и ластишься, как лиса, а пахнешь острой волчьей псиной… Скажи по правде: которому ты богу по-настоящему молишься – православному, староверскому или баптистскому?

Бил Силантий хозяина, как хороший охотник, в глаз: всему селу известна дружба церковного старосты дяди Пети со староверским батей Аристархом Куприяновым и баптистским вожаком Нилом Зотовым. Нил и научил дядю Петю баптистские псалмы петь. И поет ведь, поет-заливается, да так, что бородища потрясывается, как золотая блестит: дядя Петя впал в экстаз молитвенный.

Уже несколько лет батрачат у дяди Пети и Алена Смирнова, и Василь, и Лесников. Ломают и на заимке, где зреют хлеба и злаки, и на пасеке и в горячую летнюю пору, когда качают и качают мед из сот, и по дому работы хватало всем – и лошади, и коровы, и свиньи – животина ухода требует.

Дядя Петя третью жену в дом привел, а все, прибаутник, к Алене со вниманием и шуткой. И здесь частенько осекал его Лесников, хоть и не до распри ему было с хозяином – работы невпроворот.

До седины в волосах так и не мог осесть на покой Силантий; без охотничьей и рыболовной справы человек на Уссури не хозяин. Сурова река, суров край, неприветливы и смышлены на чужой труд здешние оседлые люди и особенно – хмурые и недружелюбные староверы.

Умен, головаст, остер на язык Лесников, а так и ходил в Силантиях. Не уважала в те годы уссурийская деревня бедно одетого рабочего человека. Что с него взять-то? Зато спешно ломили мужики шапку перед человеком, который заведомо нажил палаты каменные трудами неправедными.

Неправедный человек выжимал живые соки из его дочери, и Лесников шел за нее в заступу в исступлении, как медведь на рогатину.

– Совсем заездил бабенку! Чего ты ее так засупониваешь, ласкун? Твою же телегу везет! – яростно замечал он.

– Телега-то моя, да лошадка-то чужая, чево мне ее жалеть? – ехидно вопрошал дядя Петя. – И не я, а Василь над ней кнут. А ты чего яришься? Почему тебе так ее болячка больна? Дядья редко так за племянниц болеют.

Однажды, наедине, дядя Петя со сладенькой ухмылкой подтолкнул Силантия в бок, спросил:

– А ты к ней не подкатываешься ненароком? Оставь надежды навсегда. Она даже меня шуганула, на ка-а-кие посулы не пошла…

– Тьфу ты, пропасть! – плюнул, отшатываясь от него, Лесников. – Поганый твой язык… Постыдился бы, богомольник! Я ей в отцы гожусь.

– В отцы, в отцы! Знаем мы таких отцов… Больно ты около ее юлишь, выслуживаешься…

Силантий, словно проглотив язык, невнятно бормотал:

– Отвяжись ты, смола! Не хочу с тобой зазря трепаться…

– Ну-ка, детушки… Ну-ка, миленькие, живей, живей!

Целый день Алена, и Василь, и Лесников как в колесе огненном. До того их загоняет любвеобильный дядя Петя, что Силантий даже в сарай сбегает, грыжу вправит. Вернется – зеленый-зеленый от боли, покрытый липким, холодным потом.

– Эх, доченька, доченька! Попались мы в лапы святому черту! Заездит он нас. А ты чего так стараешься, пупок рвешь? Ты свою силу трать с умом и расчетом, поберегай, – он все равно спасибо не скажет. Выпотрошит, как рыб, а потом и не нужны будем. Работай в меру, Аленка…

Присядет на минутку Силантий, а дядя Петя уж тут как тут. Вынырнет из-за угла, застонет, как сизый голубь:

– Сидишь, сидишь, Силаша? Родной ты мой! Креста на тебе нет! Ножи! Ножи надо к рыбалке точить. С бабами я уже договорился. Завтра первые невода забрасывать будем. Идет! Идет рыба-то! Вот она, близко, матушка красная рыбка. Недалеко от Хабаровска. Смотри – костинские уже вовсю копошатся, у них, поди, все на ходу. Упустим, брательничек, минутку – год потеряем…

– Серый волк тебе брательничек, – ворчит Лесников и нехотя поднимается.

Хозяин топчется в нетерпении на месте, тоскливо подвывая, закидывает руки горе.

– Спешить надо, делать все по порядку, – порядок время бережет. А ты еле-еле поворачиваешься, брательничек! О-ох!..

Осенний ход кеты – жаркая пора для села на берегу Уссури. Дождется своего часа и ринется амурский лосось – кета – из морей в пресноводные реки: метать икру. Идет сплошной стеной, косяк за косяком.

Гонимая из моря могучим инстинктом размножения, кета плывет сотни верст против сильного течения – рвется к местам, где когда-то зародилась ее жизнь.

В низовьях не успевают вылавливать кету – ее массив стремительно движется к верховьям Амура, Уссури. Кета проходит сотни верст, чтобы исполнить свою жизненную миссию – выметать икру. Идет тысячными косяками размножить свою породу, оставить икру и молоки в Амуре, в Уссури, в сотнях проток, речушек, дать жизнь грядущим поколениям.

В низовья Амура, в его широкий лиман, кета приходит молодая, сильная, здоровая. Приходит красавица красная рыба – добротная, полупудовая, залитая жиром, полная жизни, набухшая икрой, невыброшенными молоками.

Кета в низовьях Амура и вверх по течению – первые двести-триста верст от лимана – еще не истощена мучительно трудным походом, розово-красное мясо ее нежно, питательно. Жирная, червонно-золотая икра сама просится в рот.

В верховья Амура и Уссури доходят только самые выносливые страдалицы рыбы, но здесь кета неузнаваема – изувеченная, измученная длительным путем. Мясо на боках вырвано, серебристая чешуя поредела, потемнела, спина сгорбилась. У самцов вырастают в дороге длинные безобразные зубы.

Пройдет мученица рыба сотни верст без пищи (она живет в пути за счет своих жировых запасов), истощится вся, мясо из розового станет синим, икра бледная, крупная, почти выметанная. Но долг исполнен, можно и умирать: назад, в море, взрослая кета не возвращается. В море пойдут ее мальки.

На долгом, многострадальном пути кеты, проделывающей сотни верст против сильного, местами бурного течения рек, кету ловит человек неводами, сетями, сторожит медведь, любитель кетовой головки.

В Темную речку кета приходит «срединка на половинку», далеко не такая жирная, как в низовьях Амура, но жить можно, дай бог побольше. Запасешь на зиму десятка три бочек – и горя мало: будет тебе и хлеб и одежонка.

Темная речка заранее готовится к лову: кета пошла – часа, секунды упускать нельзя. День и ночь кипит на берегу трудовой люд.

Самый богатый улов – осенний. Все должно быть готово к приему дорогой гостьи, кормилицы и поилицы. Заготавливают бочки, запасают соль, вяжут новые, крепкие невода. Семьи победнее объединяются, чтобы сообща ловить кету, сообща выкупать дорогие невода, готовить лодки.

Дядя Петя не любил входить ни в какие компании. Зачем это ему? Со всех сторон края ехали на рыбалку батраки-сезонники. Дядя Петя нанимал батраков на весь рыбный сезон. Своих односельчан-бедняков брал «для порядка» – три-четыре человека. Заранее выкатывал дядя Петя из сараев, расположенных на берегу Уссури, бочки для засолки кеты, маленькие бочата под красную икру, сам проверял крепость неводов, подвозил соль на берег.

Пронзительные вопли ребятишек и клич взрослых по селу: «Кета идет, кета пошла!» – и все от мала до велика на берегу. Начинался долгожданный труд – рыбалка.

Мужики на лодках заходят далеко вверх по берегу Уссури, забрасывают невод, и десятки людей с криком и уханьем, с молитвой и проклятиями тянут из воды на берег огромный невод, которому, кажется, конца-края не будет.

Невод подводят к берегу. Бьются об ячейки крупные рыбины. Мягкая серебристая кета. Подноска Лерка одной рукой ее не подымет. А в неводе их иной раз до тысячи штук! Хороша махина? Легко ли рыбакам вытащить ее из воды?..

Зорок и вездесущ глаз кроткого хозяина дяди Пети. В душу, в печенку, в селезенку въелся ржавый ласковый скрип его:

– Давай, брательнички, давай! Работайте, милые! Сейчас час год бережет. Трудитесь, родимые!

Бегом, бегом! Тянись, тяни! Эх, пошла, сама пошла! И люди неистовствуют. А тут водочка – богова слезка. Не жалеет ее хозяин, не скупится, дай бог ему долгого здоровья. Ведро за ведром гонит из лавки А-фу многоумный дядя Петя.

– Мне ведро бочкой отольется, – сияя передним золотым зубом, говаривал тороватый хозяин. – Они, хмельные, рассудок теряют, гору своротить рады. Ко мне из года в год одни и те же работнички едут: у дяди Пети, мол, и водки и харча вволю.

И действительно, не жалеет водки и харча дядя Петя, кормит людей до отвала.

– На голодном далеко не уедешь. Я его покормлю, да с него и спрошу. Мне пища не в убыток, а впрок идет: из одной бараньей ножки целого барана получаю.

Усталость непомерную, злую осеннюю простуду гонят люди, выпивая залпом стакан за стаканом. И опять:

– Гони, гони, скорей! Ребятушки, брательнички, скорей!

Дорога хозяину каждая секунда. Уплывает мимо не рыба кета, уплывает богатство, право на безбедную, сытую жизнь, право вот так вот, в полную мерушку, властвовать над голым и голодным человеком.

Рыба в те времена большую власть и силу давала доброму хозяину. Зорок, наблюдателен веселенький глазок-смотрок дяди Пети. Исчезнет он ненадолго с берега, пойдет передохнуть, а людям в опаску: вот набежит, вот наскочит, знают – уснула щука, да зубы остались. И торчали люди ради милого хозяина по горло в холодной осенней воде, днями и ночами лихорадочно тянули и тянули невод.

– Давай, брательнички, давай!..

Выброшен невод на берег, сразу вырастает гора серебряной рыбы. Бьется недолго она: две-три минуты – и кета засыпает. Рыба на берегу – работа бабам.

– Давай, сестрицы, давай!

Мелькают в женских быстрых руках остро отточенные ножи. Миг – и кета вспорота вдоль живота. Молниеносно выброшены в одну сторону внутренности, икра и молока летят в другую сторону, к икрянщику, а выпотрошенная рыба – к засольщикам.

– Давай, сестрички, давай!

Рыба за рыбой летит стремительно из рук в руки! Люди входят в быстрый трудовой темп, увлеченно и ловко работают не за страх, а за совесть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю