Текст книги "Заря над Уссури"
Автор книги: Вера Солнцева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 47 страниц)
– А как же раньше было? Куда суда приставали, когда причалов не было?
– Тогда в ходу были «утюги», – посмеиваясь, отвечал Муцанко. – «Утюг» – это баржа оригинального корейского типа постройки, без единого железного гвоздя. «Утюг» подходил к пароходу, принимал на себя грузы и пассажиров. В свое время на долю «утюгов» пришлась большая работа…
Дружеская, интересная беседа затянулась…
После тайфуна установились редкие для Владивостока дни – солнечные, с ослепительной голубизной неба; на воду глазам больно смотреть: сверкала расплавленным золотом, изумрудами переливалась бухта Золотой Рог. Рев сирен с кораблей, шум быстроходных катеров, крикливых баркасов, тяжелых, неповоротливых шаланд, суетливых джонок под алыми и белыми парусами – обычные портовые будни многому научили переселенцев. И ненаглядная бухта-бухточка!
Китайцы, владельцы устойчивых лодок «юли-юли», управляемых с кормы веслом, набрасывались на каждого человека, подходившего к бухте, вопили:
– Мадама! Моя вози Чуркин мыс! Ходи сюда, русска бабушка и капитана, ходи Чуркин мыс угэ – пять минут ходи!..
Переселенцы не могли не съездить на Чуркин мыс. Съездили. Прав был перевозчик, когда утверждал:
– Моя «юли-юли» шибко шанго, шибко хорошо!..
Попали как-то они на базар в Семеновском ковше. Мясные, рыбные, птичьи ряды, молочные, фруктовые, овощные! Распятые говяжьи туши, покрытые жиром, телятина, свинина, молочные поросята. Неторопливо шли переселенцы по рядам и ахали:
– Батюшки-светы! И чего тут только нет! Глаза разбегаются…
Пестрое, красочное оперение фазанов, селезни, отливающие всеми цветами радуги, тетерева, глухари, рябчики, общипанные дочиста тушки индеек. Оглушительно орет, горлопанит, крякает, свистит, кудахчет разноголосая птичья живность – куры, цыплята, гуси, утки, цесарки, высовывая беспокойные головы в отверстия плетеных ивовых корзин.
Молодой китаец с рогулькой на спине, отчаянно жестикулируя, уговаривает женщину в белом батистовом платье, в белой шелковой шляпке, с кружевным зонтиком в руке отдать ему плетенную из рисовой соломки сумку с продуктами:
– Мадама! Моя носи: мало-мало – одна-две копейки плати. Моя чифань – кушай мало-мало нет…
– Ах, оставь ты меня в покое! Я поеду на трамвае, – досадливо отмахиваясь от рогульщика, говорит дама.
– Пухо! Плохо! Трамвай мало-мало все ломай – яйса, огурса. Пушанго!
– Вот пристал, несносный! Ну, на, неси!..
Китаец хватает легкую сумку и шагает за дамой.
Переселенцы останавливаются: медленно прошла мимо них группа бесстрастных, широколицых корейцев – гуськом, один за другим, в белых, как кальсоны, штанах, в белых коротких куртках, распахнутых так, что видно смуглое, загорелое тело. На бронзовых лицах корейцев полное безразличие к шумному многоголосию, к пестрым соблазнам оживленного базара.
В некотором отдалении от мужчин шла кореянка, тоже в белой куртке, в белой юбке, с маленьким ребенком за спиной, привязанным к матери широким куском белой материи. Ребенок мирно спал, и головка его слегка покачивалась в такт мерным, неторопливым шагам матери.
Алена испуганно подалась в сторону. Мимо нее прошла хорошенькая, как кукла, китаянка; она с трудом ковыляла на маленьких, как козьи копытца, ножках в плоских шелковых туфлях. С видом ценителя смотрел на нарядный шелковый халат китаянки какой-то господин в белом просторном пиджаке, в белых брюках, с соломенной шляпой на затылке. Он сказал спутнице:
– Обрати внимание, ma chère, на цвет: любимый, национальный – небесно-голубой. Ручная тонкая вышивка: цветы, драконы, пагоды, деревья. Поразительный вкус в подборе красок и щедрая палитра! Искусство столь же древнее, как и культура Китая…
Богатую китаянку сопровождал китайчонок-бой, несший покупки своей госпожи.
– Батюшки-светы! Дядя Силаша! Ноги-то у нее как у пятилетней!..
Ушлый всезнайка Лесников рассказал про обычай китайцев-аристократов, бар, помещиков, останавливать рост ног у девочек. Маленькая, изуродованная нога – признак знатности и богатства. Женщина с крохотной ножкой-копытцем не чета простой крестьянке или работнице с растоптанной, широкой ступней.
– Пальцы на ногах им подвертывают внутрь, к подошве, когда они еще махонькие, и бинтуют туго-натуго. Пока девочка не перестанет расти, до той поры и ходит в этих бинтах. Нога и не растет…
– Боль-то, поди, какая! Поковыляй день-деньской на таких копытцах! – жалостливо говорит Алена и провожает взглядом хрупкую фигуру китаянки, из-под халата которой выглядывают синие шелковые брючки. – Она в штанах?
– У всякого народа свой обычай, – неуверенно тянет Василь.
Переселенцы останавливаются перед дарами Великого, или Тихого, океана: трепещущая в садках корюшка, навага, жирный палтус, плоская, одноглазая донная рыба камбала.
– Глянь, Василь! Чудище морское!.. – показывает Алена.
В железном чане лежит живое существо, похожее на красно-бурый мешок, и поднимает толстые, мускулистые отростки – не то руки, не то ноги.
Силантий зря не тратил ни минуты в новом краю – все узнавал, всему учился, – пояснил:
– Живой осьминог. Океанский житель. Китайцы его мясо едят. Поостерегись, Алена: тянет он свои щупалы. Видишь, как будто пятаки на них натыканы! Это присоски. Присосется – не оторвешь, топором надо рубить щупалу. Поймает в море добычу – все соки присосками высосет-вытянет. И людьми, говорят, не брезгует. В Гнилом углу человек купался, осьминог его за ногу – цап! Тот с испугу в воду шлепнулся, а этот в воде быстёр. Обнял его всеми восемью щупалами – и был таков. Когда море труп выбросило, был он испитой, без кровинки.
Алена невольно отодвигается от осьминога, ей чудится, что его огромный, внимательный, как у человека, глаз зорко следит за ней, целится.
– Клюв у него как у попугая-птицы! – говорит Василь и, брезгливо поеживаясь, тоже отодвигается от шевелящихся отростков.
Осьминог, будто понимая, что речь идет о нем, непрерывно менял окраску – темно-пурпурный цвет переходил в красный, затем мгновенно менялся в изумрудно-зеленый или бурый.
– Неприятная животина. Ну его… – говорит Василь и круто отворачивается от спрута.
Горы умело уложенных золотисто-оранжевых плодов – апельсины, мандарины, шарики померанцев. Горки крутобоких, смуглых, с темным румянцем яблок. Фрукты обложены омытыми в морской воде, широкими, как плоский японский веер, листьями лопуха.
Все блестит, сверкает, искрится в свете нечастого для Владивостока яркого, солнечного дня.
Алена замирает от восхищения: словно сойдя с картинки, – в великом множестве продавались во Владивостоке открытки с изображением японских красоток гейш, – шли две японки, постукивая о тротуар подошвами деревянных сандалий. Шелковые халаты – кимоно, похожие на многоцветное оперение селезня.
Широкие, вышитые богатыми узорами пояса уложены на спине в замысловатые огромные банты. В высоких, красиво убранных прическах черных как смоль волос вдеты большие, в ладонь, резные черепаховые гребни, изукрашенные самоцветами. В руках у японок плоские шелковые зонтики, на которых тонко вышиты цветы вишни, японские пейзажи с горой Фудзияма в центре.
Женщины поразительно красивы: на белых лицах их выделяются яркие, пышные губы, тонкие шнурочки черных бровей, веселые карие, чуть суженные глаза. Японки скрываются в многолюдной базарной толпе.
Василь вздрагивает от неожиданности: рядом с ним пронзительно заиграл на каком-то инструменте бродячий китаец-музыкант. Незнакомая мелодия, непривычно высокий тон ее звучания на несколько минут остановили ошеломленных россиян. И только острый, дразнящий запах от котла, поставленного на легкую железную печурку, в которую китайчонок лет десяти непрерывно подбрасывал маленькие чурбачки, отвлек их от музыканта.
– Пожалста, капитана, мадама! Вареные пампушки! – гостеприимно предлагает китаец с белым поварским колпаком на голове. – Шибко хао – хорошо – пампушки. Шанго!
– Попробуешь, Аленушка? – спрашивает Силантий. – Я уже к ним прикладывался. Вкусная еда. Хочешь, Василь?
Они берут три порции, отказываются от тонких деревянных палочек, служащих китайцам и за ложку и за вилку, и с удовольствием уплетают горячие, сочные пампушки из белой муки-крупчатки, начиненные остро приправленным зеленым луком.
– Меня китайцы трепангами угощали и акульими плавниками, – признается, вздыхая, Лесников, – но не приняла их моя утроба; никак не мог проглотить, как ни старался, – будто во рту лягушка… А вот семена лотоса в сахаре вкусные – пальчики оближешь…
И вновь продолжают переселенцы путь по развеселому, праздничному, гудящему, как улей, базару.
Ночью не спится Алене Смирновой. Ворочается с боку на бок. Столько неожиданного и нового прошло перед ней, что сон бежит прочь. «Вот тебе и не́люди-азиаты! Японцы. Корейцы. Китайцы. Народ как народ. А я-то как боялась… И всему голова тут русские: без них, без хозяев, туго, поди, пришлось бы наезжим рабочим. По всему видать, что они у себя на родине без куска насиделись, наголодались. Россия всех кормит, все тут себе дело находят и живут».
Не спится и мужикам.
– Накален и здесь народ, Вася, – вполголоса говорит Силантий. – Я тут с грузчиками по душам поговорил – обирают их здорово и наши и чужие господа – капиталисты и наниматели…
Слушает Алена мирные голоса, согласную беседу отца и мужа, и впервые в жизни ее не гложут тоска и одиночество. Батя! И у нее, как у всех людей, есть отец – защитник и опора.
Василя будто подменили с того дня, когда Лесников признался, что он отец Алене. Василь – гордец, а как охотно признает превосходство Силантия Никодимовича, как следует его советам и поучениям. Пытливый и любознательный Лесников всюду тащит за собой Василя.
– Смотри. Учись. В жизни все сгодится. Читай больше: нашу деревенскую темень и дурь бросать тут надо. Здеся без знания и смекалки не проживешь. Сам по себе знаешь – чему в молодости обыкнешь, в старости этому учиться не придется…
С женой Василь обращался без рывков и брани. О побоях и думать забыл. Покрикивал иногда острастки ради, но осекался, наткнувшись на недобрый взгляд Силантия.
– Будя тебе, Василь! – тихо скажет он, а в голосе железо зазвенит.
Жаркая сумятица посадки на большой океанский пароход. Пассажиры четвертого класса – нищета и голь перекатная, – подхватив мешки, жестяные чайники, самодельные деревянные сундучки с вещичками, с криком и руганью ринулись в трюм – занимать места.
Ложились вповалку, каждый старался захватить побольше пространства: ехать не день, не два; без места намаешься: ни поесть, ни поспать.
Василь ворвался в трюм одним из первых и, облюбовав удобный угол на нарах, отстаивал его от назойливых посягательств, пока не подоспела подмога – Алена и Лесников.
За шумом и суетой пассажиры не слышали, как вбирались в клюзы якоря, как гудел последний гудок, как судно отошло от пристани.
Алена, на ходу затягивая потуже узел платка, выскочила на палубу, пробежала к корме; пароход уже развернулся и прошел часть бухты. От мыса Чуркина донесся мелодичный перезвон склянок. До свидания, мыс Чуркин!
Застыла-загляделась Алена на отдалявшийся, недавно еще совсем чужой, но сразу полюбившийся ей город-труженик.
Взгрустнулось Алене. Добрым словом помянула она место, где пупок резан, – родное Семиселье: «Прощай, Семиселье! Прощай и ты навсегда, вечная тебе память, пусть земля тебе будет пухом, родная маманя! Прощай и ты навсегда, Петр Савельевич! Заковали тебя в кандалы, скрутили могучие руки, а потом убили тюремщики, а матери отписали: „Убит при попытке к бегству“». Убит! Убит первый человек, который увидел в ней, в Алене, человека и помог понять, на чем мир стоит, открыл глаза, дал в руки грамоту. «Как меня обогатил ты, Петр Савельевич, спасибо тебе!» Встал перед ней как живой, потерянно звучат слова: «Забыл, все я на свете забыл… Одна ты…» Прости-прощай!..
Что-то ждет впереди? Камчатка да сахалинский край на самом конце света? Прошлое, с которым мысленно прощалась переселенка, отрезано невозвратно. Потому-то она так жадно глядела на уходящий из глаз город. Освещенный солнцем Владивосток возвышался над иссиня-зеленой бухтой Золотой Рог как упование, как приют добра и мира, как России надежный кров.
До свидания, Владивосток!
С тревожным, резким криком кружились над пароходом белогрудые чайки. Пустынные, суровые берега, омываемые седыми беспокойными бурунами, дикие горные хребты с одиноким кедром, причудливые скалы, прибрежные утесы, крутые сопки, нависшие над таинственными морскими стремнинами, уходили и уходили назад.
Давно уже прошли Русский остров, утопающий в зелени, долго маячила позади каменистая высокая глыба Аскольдова острова, о которую бурно билось море, а переселенка все смотрела в сторону города. Прощай, Владивосток, прощай!
Отполыхал над Японским морем буйный, красочный закат. Изумрудно-сиреневые полосы уступили место оранжево-пунцовым, кроваво-красным, – в них и скрылось солнце. Над открытым беспредельным океаном опускалась тихая, бархатно-синяя ночь…
К Алене подошел Василь и молча взял ее руку; они долго стояли у борта.
– Гляди-ка, Василь, что это такое?
За кормой, вскипая и расходясь, тянулась светящаяся полоса. Она вспыхивала и разгоралась фосфорическими голубовато-зелеными искрами.
Море вокруг горело волшебным огнем. Огненный хоровод кружился, метался, замирая в одном месте и с новой силой полыхая в другом.
Судно рассекало носом огненную воду, и она разлеталась во все стороны огнедышащим зелено-голубым костром.
– Что это, Вася? Вся вода пожаром занялась!..
– Свечение моря. Фосфор, значит, морской светит, – пояснил рыжий матрос.
– Стоите, голубки? – спросил, подходя к ним, Лесников. – У меня от трюмной вони и духотищи голова раскололась. Лампочка махонькая, темень, хотел газету почитать, ничего не вижу. Понабивали нас, как сельдей в бочку, а на верхних палубах чистота, простор: бары-господа едут. Видала, Алена, закат? Солнце во всем красном утонуло – быть завтра великому ветру…
Верхние палубы, окна кают первого и второго класса залиты снопами электрического света. В ресторане и кают-компании, где обедали чиновники, коммерсанты, промышленники, купцы, то и дело гремели взрывы хохота. Раздался резкий, сильный удар по клавишам рояля. Начались танцы.
– Танцуют, паразиты, в карты играют, поют, едят и пьют всласть! Все им! А мы рабочий скот, сезонники! – зло сказал Силантий.
Добрая ночь звала к покою и отдыху; очарованные, смотрели путешественники на беспредельную морскую ширь, залитую мягким сиянием полной луны. Сверкающая серебристая дорога легла вдоль моря, и не было ей ни начала, ни конца, ни края.
Светлая мелодия поплыла в свежем воздухе: в трюме запели грустную прощальную песню. На фоне прозрачно-синего неба четко выделялась, видимая как днем, корабельная снасть – каждый винтик, иллюминатор, спасательные круги, подвешенные спасательные шлюпки, капитанский мостик.
Воздух, насыщенный соленым ароматом океанской волны, успокоил ожесточенные сердца людей. Благодатный, мерцающий свет лунной ночи утихомирил земные страсти – пассажиры спали.
Корабль неуклонно шел по проторенным дорогам Великого, или Тихого, океана.
Судно качало. Спящие в трюме люди стонали, кряхтели, храпели: в спертом воздухе трудно было дышать. Многих тянула нудная морская болезнь.
Алена поднялась с нар, укрыла своим одеялом мужа и отца; поеживаясь от утренней свежести, выбралась из трюма на палубу.
Брезжил неласковый рассвет; густой, промозглый туман поднимался над свинцово-серой морской пучиной: беспросветно угрюмое, тоже свинцово-серое небо; тревожная серо-сизая вода обеспокоенно бьется в борта судна.
«Батюшки-светы! Бр-рр, как холодно и сыро!»
– Тайфун надвигается. Иди-ка, кралюшка, под крышу, – сказал Алене матрос в бескозырке, едва сидевшей на мокрых кудрях, и в мокрой, просоленной робе. – Тут скоро такое начнется – закачаешься…
– Я не боюсь, – ответила, не поворачивая головы, Алена.
Тайфун быстро набирал силу: дуновение влажного воздуха внезапно сменилось бешеным, хлестким ветром – смерчем невероятной силы. Взыгравшие, взбунтовавшиеся ветрила единым молодецким посвистом преобразили водные просторы. Всколыхнулись океанские глубины и вздыбили гигантские валы; из низких черных туч одна за другой полетели тугие стрелы могучих молний, избороздивших мрачное небо. Непрерывно гремел, грохотал, обрушивался гром. Ревел, завывал, трубил побелевший от ярости, кипевший клокочущими водоворотами Тихий океан.
Гул, грохот и рев в небе. Гул, грохот и рев океана. Тайфун-тайфунище! Валы до самых туч! Вот страх-то…
Родимая смирная курская равнина, где ты? Того и гляди со стоном, визгом, диким скрежетом обрушатся своды небесные, гибельная пучина поглотит хрупкое судно. Но вот ветер перестал метаться во все стороны, как бесноватый; подул встречный – неустанный, упорный, словно завывающий в огромную трубу из самых донных глубин.
И вскоре двинулись на корабль высоченные волны с белопенными гребнями на вершине.
Набрасываясь на корабль, волна свирепела, гневно взмывала ввысь и, как снежная лавина, с гулом десятков орудийных выстрелов обваливалась на нос стонавшего корабля. Волны перехлестывали через палубу, вода скатывалась за борта, оставляя широкую полосу пены, сердито шипящей, как клубок потревоженных змей.
Алена, оглохшая от неистового ветра, насквозь промокшая, с жадным нетерпением и страхом следила за единоборством человека с тайфуном. Команда судна, подчиняясь приказам капитана, действовала четко, неутомимо. Человек побеждал: корабль перестал сшибаться грудью с волнами, он взбегал на них и, как с горы, спускался вниз, в глубокие впадины, и вновь взлетал ввысь. И уже шел, шел положенным курсом!
Недавний испуг Алены сменился каким-то взрывом восторга и ликования. Все в ней пело, все рвалось навстречу сверкающим молниям, грохоту грома, хлещущему ветру.
– «Будет буря! Мы поспорим, и поборемся мы с ней!..» – сказал рядом с ней чей-то громкий голос.
– «Буря! Пусть сильнее грянет буря!» – вторил ему молодой звучный басок.
– Жалко, черт возьми, что мы, господа интеллигенты, совсем разучились непосредственно воспринимать природу, явления жизни. На все у нас есть великолепная литературная или поэтическая формула. А вот поглядите на эту женщину из народа, – видите, как она живо и горячо реагирует на стихию, как счастливо блестят глаза, как вся устремилась вперед?..
Одиночество Алены было грубо вспугнуто двумя господами; они встали около нее, бесцеремонно разглядывали, говорили так громко и бесцеремонно, как будто она была глухая.
– Простите, милая, мы, кажется, нарушили…
– Какая я вам милая? – резко оборвала говорившего Алена, вспыхнув как порох.
Запахнув покрепче куртку, она неспешно пошла в трюм.
– Посовестились бы, – разглядываете человека, как диковинного зверя. А еще образованные…
– Какая красавица! Заметили?
– Тише вы! Неудобно. Ка-ак она нас…
Трюм стонал от духоты, качки. Василь лежал пластом: его мутило.
– Ну и штормяга! – сказал Силантий. – Сбежала с палубы?
– Сбежала, дядя Силаша! От воды и ветра чуть не задохнулась.
– Как море-то тебя окропило, даже соль на куртке выступила, пропахла волной вся, – ласково встретил ее Силантий и, достав из-под подушки рушник, старательно вытер лицо Алены, пригладил растрепавшиеся золотые волосы.
Она конфузливо, неумело прижалась на миг к его тугому плечу, благодарно улыбнулась.
Пленил-покорил Смирнову Тихий океан безбрежными морскими просторами, дикими скалистыми берегами, неукротимыми тайфунами.
Камчатский рыбный промысел показался Смирновым неправдоподобным и сказочным. Тысячами тучных косяков неудержимо шла и шла в невода толстоспинная, жирная барыня – сельдь.
Двенадцать человек, двадцать четыре руки – каждая ладонь величиной с тарелку – с трудом тащили невод из воды, поднимали полным-полнешенькую сеть.
Сельдь трепетала, билась, сверкала живыми серебряными слитками. Казалось, рыбному потоку не будет конца. Люди падали без сил от тяжкого труда.
Переселенцы пропахли морем, водорослями, селедкой – запахом потомственных рыбаков. Росли и росли на берегу тысячи бочек, ожидая отправки на материк, на Большую землю.
Осенняя добыча камбалы, белесо-бледной, широкой, как блин, одноглазой рыбы, с нежным белым мясом, осталась в памяти небывало большим уловом. Говорят, что и колодец причерпывается, а вот камбалу так и не смогли вычерпать. Тащили невод за неводом, невод за неводом, а рыба не только не убывала, а все прибывала и прибывала. Даже старые сезонники диву давались – откуда ее в тот год привалило? Только, слава богу, соли не хватило, остановили лов.
Пришлось тут наблюдать Алене труд краболовов.
В море, на «полях», где жировали, наращивали добротное питательное мясо крабы, их накапливалось великое множество – неисчислимые тысячи.
Катера, баркасы, шаланды, барки приходили на «поля» и уходили с богатой добычей. Баркас переполнен большими круглыми крабами с сильными, ударяющими друг о друга клешнями.
Крабы внушали Алене ужас. С омерзением и смутным чувством жалости слушала она неприятный, скрежещущий шум их возни: тщетно пытались они выкарабкаться из плена.
Ночами Алене снилось, что на нее со всех сторон, угрожающе стуча, ползут крепкопанцирные буро-желтые раки! Однако мясо крабов, сваренное в круто посоленной воде, беловато-розовое, сочное, слегка сладковатое, нравилось Алене, и она с удовольствием очищала одну увесистую клешню за другой.
Переселенцев пленила красота камчатской земли. Зимой среди снегов били горячие воды; на горах в пять верст вышиной сверкали, как большие алмазы, громады могучих ледников. Впервые в жизни увидели они извержение грозно, набатно гудящего вулкана: пламя, пепел, безостановочный трубный рев потревоженного исполинского зверя.
– Вот страх-то!
В поисках куска хлеба и заработка побывали переселенцы не только на Камчатке и Сахалине, вдоль и поперек изъездили Приморье и Приамурье, погребли до кровавых мозолей на многоводных реках Амуре и Уссури. Незнакомый край не таился, вставал перед ними в несказанно грозной силе и красе. Но измучила переселенцев кочевая «цыганская» жизнь; втихомолку мечтали осесть на одном месте, обзавестись домом, скромным хозяйством.
Но пить-есть, «кусать» надо. Решили попробовать счастья на «материке».
В Хабаровске вступили в артель вальщиков-лесорубов, заготовлять купцу Пьянкову лес в девственной тайге на берегу сплавной таежной реки.
Артельщики с большими заплечными мешками, с сетками-накомарниками на голове, в нитяных перчатках, обвешанные чайниками из жести, котелками, пилами, топорами, долго шли к участку порубки.
По непролазной сплошной тайге пробивались топорами: путь преграждали коричневокорые, цепкие, как щупальца спрута, лозы амурского винограда с обильными, еще темно-зелеными гроздьями или тянущиеся к солнцу толстые отростки актинидии, прочно и густо заткавшей кустарники и деревья. Тенелюбивые лианы, похожие на причудливо изогнувшихся гигантских змей, обвивали жасмин, колючий шиповник, смородину, заросли малинника и перебрасывали канатовидные, крепкие как сталь нити на стволы деревьев.
Артель лесорубов возглавлял Семен Костин – серьезный «компанейский», молодой мужик с открытой улыбкой на широком русском лице с чуть разлатым носом. Он сколотил артель из своих однодеревенцев – небогатых мужиков, чтобы «зашибить» к осени, к рыбалке, денег на невод.
Семен, высокий крепыш с мускулами первоклассного боксера, пользовался у артельщиков непререкаемым авторитетом; его тихое слово было законом, ибо слыл он в родной деревне Темная речка за справедливого человека из самой справедливой и честной семьи крестьянина-труженика Никанора Костина.
С юношеских лет прославлен Семен как храбрый и умелый охотник: в единоборстве с тигром спас он жизнь нескольким паренькам, забравшимся в тайгу без должной охотничьей справы. Семен вырос в тайге, знал многие места как свои пять пальцев. За его широкой спиной артельщики чувствовали себя «как у Христа за пазухой».
– Сестренка милая, – сказал он Алене, когда принимал Смирнова и Лесникова в артель, – ты мужиков пережди в городе. У нас женщины в тайгу лес валить не ходят: лесорубы – отборное племя, не нажить бы беды.
Ревнивый и вспыльчивый Василь встал на дыбы.
– Я свою бабу от себя ни на шаг! Пойдет со мной.
Лесников поддержал его: тоже боялся оставить смирную, как ребенок, дочь в незнаемом городе.
– Со мной ее никто не обидит. Я за нее на рогатину пойду.
– Ну, ваше дело. Будет у нас мамкой, на артель кашеварить, – нехотя согласился Семен, раздумчиво хмуря широкие, добрые брови. – Только ты, сестренка, в пути за меня держись, не отставай! – приказал он Алене.
В дороге незаметно и просто Костин взял молодую женщину под свою заботу и опеку.
– Не робей, воробей! – весело подбадривал он ее, когда она, измученная тяжкой дорогой, искусанная до крови гнусом, бессильно опускалась на землю. – До края света еще шагать далеко, береги силушку, мамушка-куфарочка! Разувайся-ка! Я водички принесу, помоешь себе ноги, посидишь маненько – и усталь как рукой снимет, оклёмаешься.
Ладный, широкоплечий Семен вскидывал повыше на плечо неизменное охотничье ружье, с которым не расставался ни днем, ни ночью, и скрывался в чащобе. Он приносил воду, поглядывал на босые ноги Алены, посмеивался:
– Студена родниковая-то водица? Ну как, сестренка, полегчало?
Тугой ком вставал в горле Смирновой: хотелось и смеяться и плакать одновременно от чувства благодарности и признательности к этому милому человеку и от радостной гордости, что есть такие люди на свете.
И странно: не только все артельщики, но и ревнивый, подозрительный Василь принял эту опеку как нечто должное и естественное – такое доверие и симпатию вызывал у всех твердый, уравновешенный Костин.
– Ты, Василь, не бойся за нее, – сказал он Смирнову. – Около меня ни человек, ни зверь на нее не посягнет. А ты, браток, в лесу ей не помога…
– Спасибо, Семен! – чуть виновато ответил Василь.
Доверчиво и открыто приняла Алена повседневную заботу Костина.
В тихую минуту задушевной беседы признался он ей, что только нужда в деньгах оторвала его от родных, и особенно скучает-томится он по Варваре – жене.
– Она у меня подруга-лебедь, разъединственная-одна, – цедил слова Семен. Он рассказал Алене про необыкновенную любовь лебедей. Если у лебедя гибнет подруга, он взмывает ввысь и, сложив крылья, камнем падает на землю – разбивается насмерть. – С тем и я жизнь кончу: мне во всем свете одна Варвара суждена.
Сурово ворчал Семен, приглядываясь к новым членам артели:
– Совсем вы еще сырые! Я вас возьму в оборот, вы у меня скоро станете закопёрскими таежниками.
Слово у Семена не расходилось с делом: ежедневно, ежечасно он знакомил переселенцев с тайнами тайги, учил, как найти съедобные коренья; как определить север и юг по мхам; узнавать по звукам, кто шатается по тайге; показывал неприметные непосвященному глазу следы обитателей чащоб; знакомил с нравами зверей и птиц, с повадками речных и озерных рыб.
Парнишкой он с друзьями отправился на лодках-плоскодонках вверх по Уссури, в незнакомые места. На второй день плавания ребята вытащили нагруженную рыбой лодку на берег, натаскали плавника, сухих кореньев и разожгли костер. Красно-оранжевый, огненно-желтый язык взметнулся в зелено-голубое небо. Золотым веером рассыпались брызги тысяч искр.
Вечер стоял теплый, синий, летний. Такая же синяя, мягкая пришла ночь. Пламя костра, вставшее высоким, огненно гудящим столбом, уходило в глубину неба, усеянного крупными звездами.
В ведре сварили жирную, наваристую уху. Наелись в полную меру, и, усталые, счастливые, ребята уснули около костра.
С первыми лучами солнца Семен был на ногах. Озорно и нетерпеливо гикнув, он разбудил ребят и помчался по песчаной отмели – нырнуть, выкупаться в парной утренней воде Уссури. Добежав до конца узкого клина, далеко вдавшегося в реку, Семен остановился. Следы на отмели! На влажном, сыром песке отчетливо отпечатался след крупного хищного зверя.
– Братва! Тут ночью кто-то был. Смотрите – след! – испуганно крикнул Семен подбегавшим товарищам.
Незабываемая летняя ночь, бушующее, переливающееся красками, могучее пламя костра, таинственное мерцание множества звезд, след зверя на песчаной отмели Уссури!
– Пришлось мне раз такую штуку видеть, что по гроб жизни не забуду, – рассказывал Костин переселенцам. – Шел я пешим ходом из Шкотово по берегу реки Майхэ. Присел отдохнуть на берегу. Ноги я здорово натрудил, опустил их в воду, сижу отдыхаю, о чем-то своем думаю.
Вдруг слышу шум, крик и замечаю какое-то необычное птичье волнение. Вижу – недалеко от другого берега Майхэ с криками летают крупные птицы, похожие на журавлей или аистов. Я хоть и шибко зрячий, а так и не смог разобрать – уже сильно стемнело. А к ним все летят и летят новые птицы.
Они образовали в полете большой замкнутый хоровод. Семен насчитал в нем около тридцати птиц. И вот после отчаянного крика, взволнованного оживления из этого круга выделилась и устремилась к центру одна птица. После этого хоровод пришел в еще большее оживление и возбуждение: птицы мчались одна за другой по кругу, крича и словно бы чего-то требуя.
Птица в центре неожиданно взвилась ввысь и вдруг камнем, сложив крылья, упала с высоты на землю.
Пораженный, Семен долго сидел на берегу, всматриваясь в ту сторону, куда упала птица, ждал, не поднимется ли она. Нет, так и не поднялась! Что же это было? Суд птиц над провинившимся товарищем? Самоубийство? И за что могло последовать такое суровое наказание?
Алена засыпала Костина вопросами, добивалась узнать – нешто птица такое разумное существо?
– О! Птицы – народ мудреный, – серьезно ответил Семен на ее вопросы. – Сколько я ни раздумывал, а похоже, что судили птицу за какую-то вину… а, может быть, она заболела…
Пришлось мне еще одно сражение видеть – глазам не поверил. Шагал я по одной высоченной сопке и вижу драку-бой между орлами и низинной длинноногой птицей – цаплей. Бой шел не на живот, а на смерть, только пух и перья во все стороны летели. Сила была на стороне цапель – их туча в бой бросилась, а орлов мало было, и пришлось им отбой бить и отступать на свои скальные сопки.
Костин показал переселенцам упругие, крепкие стебли живительного лимонника. Листья его остро и соблазнительно пахли лимоном, а горько-смолистые семена возвращали усталому путнику силы.
– Лимонник и корень жизни женьшень – издавна наши уссурийские целители, – говорил Семен.
С трудом перебралась артель через широкие пологие увалы, поросшие густым кустарником, колючим шиповником, зарослями хваткого, остроиглого боярышника. Протопала-прошлепала артель через пустынные, вязкие, болотистые низины, вновь попала в чащобу непролазную – несколько лет назад высились здесь могучие кедры, пихты, лиственницы, дубы, но прошел сокрушительный бурелом и расшвырял столетние деревья.