355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Солнцева » Заря над Уссури » Текст книги (страница 19)
Заря над Уссури
  • Текст добавлен: 17 марта 2017, 10:00

Текст книги "Заря над Уссури"


Автор книги: Вера Солнцева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 47 страниц)

Глава вторая

В волостной Совет примчалась на лошади крестьянка, привезла известие о ликвидации Уссурийского фронта и о приходе Калмыкова и японцев в Хабаровск.

Вадим с небольшой группой волисполкомовцев, опасаясь налета калмыковцев, незаметно покинули село и ушли в тайгу, в охотничье зимовье: выждать, посмотреть, как будут складываться события. Наступали холодные дни.

Из Хабаровска известия шли самые трагические. Вадим не мог больше осматриваться, не мог сидеть сложа руки. Он решил пробираться в город и действовать там сообразно обстоятельствам.

В рваном зипунишке, обросший, бородатый, пожилой, усталый человек, выглядел он много старше своих лет. «Первое время буду чеботарить, – думал он, – такая работа на окраине найдется всегда». Чеботарь шел по улицам города неторопливо, с ленцой, с развалочкой утомленного человека. С простецкой, почти слабоумной улыбкой поглядывал по сторонам.

Там, в зимовье, у маленького зеркального осколка, висевшего на стене, он долгими часами тренировал свои лицевые мускулы – учил подчиняться любому своему велению. Простак и недотепа – коронный номер Вадима в молодые дурашливые годы – сейчас отрабатывался вновь со всей требовательностью и дотошностью: вопрос жизни и смерти. На недавние лекции Яницына и его обзоры международного положения собирался всякий народ, могут узнать. Правда, от подтянутого, выбритого, «прилично» одетого человека не осталось и следа, – и все же придирчиво, упорно продолжал он работать над ролью. Сфальшивить нельзя ни в чем – малейшая ошибка, как у минера, будет последней ошибкой. «Как быстро город будто подменили, – думал он, направляясь к дому матери. – Люди как пришибленные». Нет, не узнавал он еще недавно оживленного, деятельного города, в котором жизнь била ключом. Хабаровцы, казалось, разучились шутить, улыбаться, громко разговаривать. Как хмуро и недоверчиво поглядывают. Не до шуток и улыбок, когда свистят нагайки и как вода льется кровь.

Уже стемнело, когда он постучался в окно. Мать узнала его стук, выскочила на крыльцо, вцепилась в сына, с силой поволокла-втащила в дом. Она то ахала: «Бородатый! Усатый!» – то с тоской вскрикивала:

– Зачем ты пришел? Уже были, ироды проклятые, спрашивали о тебе. Уходить скорее надо, сынок, уходить! Выследят – убьют! Один шпик, зануда, как чирей, пристал: то в одном, то в другом месте вскочит. Я его хорошо заприметила.

Мать накормила сына, напоила, спать уложила. Только помыться не дала: «Чем грязней, тем лучше – не узнают».

Чуть свет Вадим покидал отчий дом.

– Ты не волнуйся, сынок. Я эту семью знаю давно, верю, как себе, но все же не сказала, что ты мой сынок. Чеботарь и чеботарь. Хозяйка-то меня просила подыскать им постояльца, простого человека, в закуток небольшой при кухне. Малюсенькая комнатушка с одним окошком. Но чистенькая, хозяйка порядок любит. Я вечорась, как ты уснул, к ней сбегала, знает, что ты придешь спозаранок. Место надежное, сынок…

– Мама! Если ты случайно встретишь меня в магазине, на улице, ничему не удивляйся, смотри на меня как на чужого.

– Ладно, ладно, сын! Поспешай – тут тебе верная смерть, – волнуясь, говорила Марья Ивановна. – Боюсь зануду…

– Ничего! И на зануду найдем остуду, – шутил Вадим. – Будет еще на нашей улице праздник, мама, – говорил он и целовал свою худенькую старушку мать, ее добрые руки.

На Барановской улице, в доме, стоявшем напротив бывших офицерских казарм, ныне занятых солдатами-интервентами, Яницын, назвавший себя Матвеевым Семеном Матвеевичем – благо такой паспорт был заготовлен «впрок» еще в ссылке, – договорился с квартирной хозяйкой и о цене за каморку и о праве заниматься сапожным ремеслом: «На прокорм души-с! Не потопаешь – не полопаешь! Так, хозяюшка? – шутил простак и развесил губы в полном удовольствии. – По ндраву вы мне, хозяюшка, люблю таких, уважительных».

Что-то дрогнуло в глубине внимательных глаз хозяйки, она чуть сдвинула брови и опустила шутку без внимания.

Хозяева Петровы, как муравьи, в непрестанных заботах: Петр Александрович рыскал по городу в поисках заработка, Надежда Андреевна с утра до ночи озабочена – постирать, помыть, нехитрый обед приготовить. На завтрак и ужин чай с хлебом, а то и без хлеба засыпали. Тяжелые времена!

Вадим помогал Надежде Андреевне – колол дрова, носил из колодца воду. Годы эмиграции научили его многому: он умел лудить и паять посуду; ему ничего не стоило отстругать рубанком доску и сделать из нее табуретку, кухонную полку, книжный шкафчик; он умел смастерить и запустить в воздух замысловатого трехголового змея с длинным хвостом; разбухшая, обтрепанная книга превращалась у него в новую – так любовно он переплетал ее.

Первые дни Яницын отсиживался в доме Петровых, потом потихоньку стал делать короткие вылазки, надеясь встретить знакомых. Но надежды были напрасны, Калмыков рьяно вылавливал большевиков и сочувствующих им; многие разъехались по деревням, ушли в тайгу, в подполье – пережидали.

С краюхой хлеба под облезлым тулупом возвращался Вадим домой. Он искал выхода из тупика. Надо было что-то делать, но за что уцепиться? «Холодный сапожник» решил присматриваться к своим клиентам, благо работы было невпроворот: за годы войны народ обеднел, обносился и нес сапожнику многажды чиненую-перечиненную обувь.

Стучит молоток, вбивает в подметки гвоздь за гвоздем, растет гора починенной обуви. Думает Вадим думу долгую. Бушует разгульная «дикая дивизия» Калмыкова, не убывает волна арестов, по всем углам нюхают провокаторы и шпики, которых расплодила контрразведка. Круто, круто расправился Калмыков с большевиками: большинство из них арестовано, многие уже погибли мученической смертью, многие томятся в тюрьме, на гауптвахте, в подвалах контрразведки. Любая промашка – смерть, надо выждать и осмотреться.

Здесь, на окраине, есть рабочие, есть мещане, собственники маленьких домишек, есть и домовладельцы, сдающие внаем квартиры.

Петровы снимают квартиру у домовладельца Пискунова. Вадим уже знает, что он вымогатель и кляузник, что сын его – один из палачей Калмыкова. Каждое двадцатое число Пискунов тут как тут:

– Пожалуйте за квартирку! Надежда Андреевна, голубушка, деньги-то сейчас ничего не стоят, задаром живете, а дом изнашивается. Пришли бы помыть полы? Старушка моя грузная, а прислугу держать сейчас нет расчета…

Надежда Андреевна идет мыть полы. А что делать? Иначе хозяин погонит с квартиры, а с ребятами так неохотно пускают. Вадим негодует на Пискунова, ему жалко славную, работящую Надежду Андреевну, но он бессилен помочь. Он испрашивает у нее разрешение работать в кладовушке, отгороженной на терраске.

Заказчики с сапогами, ботинками, туфлями заходят прямо в кладовушку и не несут в дом лишней грязи. «Так приятнее, – думал Вадим, – меньше беспокою Надежду Андреевну, а то валом повалил народ со своим рваньем». И исподволь, приглядываясь, Вадим вел разговоры с посетителями, нащупывал почву.

Стал подмечать он, что Петр Александрович со своим дружком конторщиком таскают откуда-то старые конторские бумаги, исписанные бухгалтерские книги. Дома сортируют бумаги: исписанное идет на топливо, а чистые листы аккуратно сшивают в ученические тетради. Бумаги в городе нет, и тетради охотно раскупает детвора, особенно ученики. Эта добыча, очевидно, из архивов каких-то учреждений – хлеб семье и даже… кета! «Додумались, добытчики!» – посмеивался Вадим, когда видел из своего закутка, как приятели волокли на спинах или на санях мешки со старыми бумагами.

Наступали холода, сильно прихватывало пальцы, но не хотелось Вадиму идти в дом и работать в своей каморке, небольшое окошко которой упиралось прямо в забор соседнего дома.

Мрачным, неуютным днем вот какая поганая история приключилась с «холодным сапожником».

На террасу с топотом ввалился калмыковец, высоченный верзила, пьяный в стельку – от него разило за версту.

– Где тут проживает сапожник? – спросил он Вадима, выглянувшего из кладовки.

Озноб прошел по коже Яницына: очень уж обширное, как сковорода, и странное лицо было у калмыковца – неподвижное, застывшее, будто все лицевые мускулы хватил паралич.

На простецком, с широкой, придурковатой улыбкой лице Вадима не отразилось ничего; левой рукой он почесал затылок и лениво ответил:

– Ну, я сапожник… Чем услужу, господин военный офицер?

– В твоей халупе не тепло, – сказал, вваливаясь в тесную кладовушку, детина и дохнул на Вадима луком, пьяным перегаром. – Как ты и терпишь?

– Временно тут окопался, до холодов, – потирая посиневшие руки, говорил Вадим. – Не хочется в доме грязюку разводить. День тут поработаю, воз глины выметаю…

– Починишь? – спросил калмыковец и поднял ногу в огромном сапоге, на котором болталась оторванная подметка. – Спускался к Плюснинке, споткнулся, проехал всей тяжестью, и – крак! – к чертям собачьим отлетело. Спасибо, сказали, где сапожник живет. Шел к тебе – шлеп-шлеп!

Он сел на подвинутую Вадимом табуретку и осовело наблюдал за проворной работой сапожника.

Яницын натянул сапог на колодку, взял шило и стал прибивать подметку деревянными гвоздями. Долго шуровал в ящичке с гвоздями, извлек железные подковки и прибил их на каблуки. Когда закончил починку, почистил ваксой сапоги разомлевшего калмыковца и простецки попросил:

– Табачку бы с вашей милости за работу…

Верзила как-то странно, одними губами, засмеялся.

– Ха-ха! Платить, господин сапожник, мне нечем. Ни табаку, ни деньжат. Все профинтил. Не взыщи, на том свете сочтемся. Ха-ха! – Пьяно закуражился: – Может, донесете на меня Ивану Павловичу Калмыкову? Не советую – он меня жалует: я к нему один из первых пристал, когда он в Маньчжурию удрал от советчиков и завел там дружбу с япошатами. Косоглазые макаки ему денежек подкинули и наскребли двести гавриков-служак. «Уссурийские казаки!» Такие же казаки, как я – китайский мандарин. У меня отец шибко образованный был – телеграфист! – так он меня зашпынял: все выродком да недорослем величал. Выродком – за то, что я любил у котов хвосты рубить. Как попадется – бац! – хвоста нет, а кот визжит. Соседи с жалобой, отец за ремень. А недорослем – учился из рук вон плохо. Одолел я в школе пять классов, и то второгодничал. Недоросль да недоросль! Надоело все, плюнул, хапанул у родителя полсотни – и драла. А тут атаман объявился, я к нему. Взял. Служу ему верой и правдой, – куда я без него? Его милостью – вахмистр! Чуешь, чем пахнет?

– А сам-то он казак? – спросил Вадим.

Калмыковец засмеялся одними губами.

– Сдается мне, он мужик с темнинкой. В войну с германцами где-то словчил и прицепился к войску уссурийскому. А теперь Особый казачий отряд атамана Калмыкова. Казаков-то настоящих у него пять-шесть, да и обчелся: верхушка станичная, лютая: у нее Советы отняли стодесятинные наделы! Прапоры, офицеры да мальчишки сопливые – кадеты; их пекут как блины в Особом военном училище имени Калмыкова – липовые казаки. Все мы… липа…

– Вот уж липа! – возразил Вадим. – Как здорово на фронте красных лупцевали, только пух и перья от них летели!..

– Ты, господин сапожник, на такую болтовню не развешивай уши. Я-то уж знаю! Когда мы вышли от ходей на нашу границу, красные нас здорово по морде хрясали! В подштанниках от них бегали. В дело чехи встряли – тут мы за ними! А когда япошата заявились на фронт – по маслу пошло: от Гродекова до Хабаровска мы народу постреляли чертову уйму!

Хмель разбирал калмыковца. Вадима осенила мысль узнать от пьяного посетителя участь комиссаров и большевиков, захваченных белоказаками на пароходе «Барон Корф», – клиенты «сапожника» говорили разное.

– Пойдем-ка, господин военный офицер, ко мне, – пригласил он вахмистра, – я тебя до пуза горячим морковным чаем напою.

– Морковным чаем? – гаркнул верзила. – Я чаи не пью, господин сапожник, я только спирт хлещу!

Калмыковец, тяжело топая сапогами, проследовал за Вадимом в его комнату. Тупо оглядел однооконный закуток, узкую железную койку, прикрытую серым одеялом, две табуретки, стол без скатерти. Прежде чем сесть, попробовал прочность самодельного табурета – выдержит ли?

– Бедно живешь, господин сапожник, скудно живешь. Айда к нам – скоро обогатишься. Я от родителей ушел в чем мама родила, посконные штаны и ситцевая рубаха драная – назло врагам! – а сейчас – мошна! Господин атаман нас не обижает, подбрасывает доверенным людям. Себе, конечно, берет львиную долю дохода, так уж это бог велел.

– А откуда доход-то? – простодушно спросил Вадим. – Тут слух идет – по закону делаете…

– По закону… ха-ха! – смеялся верзила, и на неподвижном, осовелом лице его дергались в смехе только губы. – У нас, господин сапожник, есть при отряде военно-юридический отдел. Юридический – это значит: без суда и следствия… к ногтю! Назвал меня какой-то мужик по ошибке «товарищем». Услышал это начальник юридического отдела хорунжий Кандауров, свирепейший мужик, – бац! – прямо в лоб, крышка мужику!

Яницын придурковато раскрыл рот, убрал под черный рабочий фартук грязные руки: они чуть-чуть дрожали – могли выдать его боль, волнение, ненависть. «Терпи, солдат, терпи!»

– К нашему Ивану Павловичу надо подход знать, – продолжал калмыковец, – мужик капрызный. Тут один хорошо сообразил, чертов сын, – чех Юлинек. Он работал в хабаровском лазарете истопником. Только мы вошли в Хабаровск, Юлинек вынырнул, как утопленник: «Возьмите-ка, господин атаман! – и подает ему список музыкантов из австро-венгерского отребья. – Красные, за Советы горой. Возьмите, господин атаман, их на удочку: пусть вам сыграют царский гимн». Он атаману понравился. «Пойдешь ко мне служить? Большевиков ловить?» – спрашивает. «Пойду, господин атаман. Послужу верно, клянусь нашим татичком Томашем Масариком!»

Атаман Иван Павлович в духе был, сдвинул козырек фуражки аж на затылок, смеется. За усердие сразу лошадь Юлинеку пожаловал. А потом и золотом и добром всяким оделял. «Клянусь татичком Масариком, – говорит Юлинек, – я сам в плен русским сдался, чтобы не служить в австрийской армии, не помогать немцам. Я чех, чистокровный чех, ненавижу немцев и мадьяр! Бить их надо, бить!» Разъярился, глаза кровью налились. Атаману любо – смеется. Атаман говорит Юлинеку: «Мы мстим большевикам за Русь великую, за царя Николая Второго, за обиды казаков, за поругание дворянства…» Юлинек юлит: «Наш татичек – Томаш Гарриг Масарик. Наши враги – большевики: они мадьяр и немцев из плена выпустили…» Юлинек – мужчина роста громадного – на полголовы выше меня! – детина плечистый, на лицо свежий, приятный. Обрядили бродягу в казацкую форму с желтыми лампасами и погонами, нашили на рукав желтый туз с черной буквой К и направили в чине вахмистра в военно-юридический отдел. Вот как атаман в нем уверился. Юлинек хвастался: «Через меня проходят арестованные – стреляю сотнями. А мне-то какое дело? Приказывают? Выполняю», Я, сапожник, мужик беспощадный, меня, Юрку Замятина, атаман в пекло всегда гонит. Но где мне до Юлинека, разъярится, войдет в бешенство – только клочья кожи летят, свиреп, зверюга!

Вадим до боли сжимал кулаки. «Держись, солдат, держись!»

«Юлинек. Юлинек. Юрий Замятин. Матерые палачи…» – запоминал Вадим. Спросил невинно:

– Болтают, будто советчиков и комиссаров с «Барона Корфа» уже стукнули. Верно ли, господин военный офицер?

– Стукнули! Ха-ха! Самая матерая Совдепия драпала на нем – целоваться с ними будет атаман? Ты про «вагон смерти» слыхал?

– Болтают разное… Да наговорят, я и не слушаю, – равнодушно ответил сапожник.

– На вокзале, брат, недалеко от станции, стоят два товарных вагона. В одном заключенные – они приговорены к расстрелу, им выход из вагона один – в мать сыру землю; в другом – конвой, караул. Скажу тебе по секрету, господин сапожник, я на своей шкуре не хотел бы попробовать, что такое «вагон смерти», – навидался ада кромешного! Верь Юрке Замятину: цепи железные и шомпола – это игрушечки детские, а вот соль на раны, кипяток или масло кипящее… бр-р!

«Терпи, Вадим, терпи!»

– Бери топор, секи башку, если я вру: сам видел, как глаза вылетают! Сам слышал, как люди кричат, когда с них, живых, кожу дерут! Знаешь, сапожник, я спервоначалу-то цирлих-манирлих – пугался… а потом обвык, стерпелся… во вкус вошел… Вот один остаюсь – страшно мне, сапожник! И очень скучно мне, сапожник!

Замятин наклонился к Вадиму, шепотом спросил:

– А ты веришь в бога, сапожник? – Потом, томимый какой-то мыслью, потребовал: – Помолись за мою душу, сапожник!

– А как же? Помолюсь! – воскликнул простоватый недотепа, благоговейно посмотрел в угол, где висела небольшая икона, истово перекрестился. – Без господа бога какое житье, господин военный офицер? Сызмальства… бесперечь… с молитвой, с крестным знамением. В бане ежели сниму крест – покой теряю, за грудь хватаюсь, ищу. Повешу – ожил! Мать сказывала, меня трехдённым окрестили – с той поры и не расстаюсь…

Сапожник расстегнул старую, чисто простиранную синюю косоворотку, достал тонкую серебряную цепочку, на которой висел серебряный крестик.

– Вот он, мой неразлучный. Потончал за долгий-то век, а был куда толще. И серебро, знать, снашивается?..

– Ты наговоришь семь верст до небес, да все тайгой, – пьяно пробурчал Замятин. – Я к тому спросил про бога… сам я после «вагона смерти» не верю ни во что… разве только в преисподню да в черта… Разве бы бог такое стерпел? А черти есть – на том стою: сам ловил… Сядет на стакан со спиртягой и рожи строит. Поймать его – дело хитрое. – И добавил доверительно: – Я изловчусь!.. Вагон. Вагон. Железная решетка! Амба. Крышка. И каюк! Так-то, господин сапожник…

– И с «Барона Корфа» в вагон?

– В вагон! В «вагоне смерти» – конец: живым не выйдешь. Ночью вваливаемся туда, командую: «На допрос!» Веду их в поле, за семафор. Лопаты в руки: «Ройте себе поглубже могилки!» Приготовят ямы, ставлю их спиной к яме, и – бац! бац! – стреляем в пяти-шести шагах, чтобы не промазать: темень ведь. Сразу зарываем, утаптываем, будто ничего и не было.

«Сейчас закричу, ударю!»

– Сам я комиссаров не кончал – атаман послал с карательной экспедицией по деревням. Юлинек что-то рассказывал, а я запамятовал. Пьян в дрезину был. Помню только, что он о бабе рассказывал. Говорил, что кореянка была среди них, тоже комиссарила – босяками верховодила. Та умерла геройски, не испугалась, не плакала, яму спокойно приготовила, а потом спокойно сказала: «Умираю за свободу трудящихся всей земли!» – и упала мертвой от первой пули.

«Сашенька! Она, она! А кто же еще? – разрывалось сердце Вадима от боли. – Кореянка-комиссар! Она! Терпи, солдат, терпи!»

Детина сплюнул на пол, засмеялся.

– Ха-ха! Японцы и те не выдерживают: идут мимо – уши закрывают! Бывшая конюшня, знаешь, около барахолки? Это и есть юридический. Мы оттуда сутками не выходим. Особо после облав в рабочих слободках. Кандауров мастер пальцы выламывать и обожает, чтобы большевики сами себе ямы рыли. И обязательно, перед тем как пристрелит, еще и выпорет… Чево ты? Чево ты? – попятился калмыковец.

Вадим упал лицом на край стола, разбил в кровь губы. Он нелепо морщился, растирал пятерней по лицу кровь.

– Ты, приятель, ненароком не порченый? – спросил калмыковец.

– Припадочный. Бывает это у меня, – конфузливо признался чеботарь. Улыбнулся окровавленным ртом. – На фронте контузило… с тех пор…

– Ну, я пойду! – торопясь, сказал вахмистр. – Струсил я, признаться: с детства порченых боюсь. Забыл спросить, как тебя звать-то?

– Семеном, господин военный офицер.

– А отчество, фамилия? – строго, как на допросе, спрашивал Замятин.

– Семен Матвеев Матвеев! – навытяжку, уставно отвечал чеботарь.

– А! Ну, бывай, бывай, старик!

«Ф-фу! Ушел. Гора с плеч! Где же ты, моя хваленая выдержка? Бог мой! Какое чудовище! Спокойнешенько рассказывает пьяный, болтливый палач. Как распоясались: им все дозволено! Наверное, бросился бы на него, если бы не разбил лицо о стол. И чего, чего бы достиг? Голыми руками такого слона не убьешь, погиб бы сам бессмысленным образом. Никчемный ты стал, Яницын, ни богу свечка ни черту кочерга. Нервы надо держать. Копить выдержку…»

– Семен Матвеевич, можно к вам? – спросила, постучав в дверь, Надежда Андреевна. – Работайте в комнате, там уже холодно. Не стесняйтесь и… вымойте лицо…

При слабом, трепещущем огоньке маленького огарка свечи торопливо писал ночью Яницын:

«Признания Юрия Замятина станут достоянием истории.

Сентябрь 18-го года. Благовещенск занят японцами и белогвардейцами. Круг замкнулся: на всем Дальнем Востоке перестала существовать власть Советов. Потребуются годы борьбы, но прорастут семена гнева и ненависти, ибо вечен Прометеев огонь революции. Будем и в подполье делать свое дело. Советы будут жить!..»

«Какой исключительно редкий случай, – думал Вадим, наклеивая в тетрадку вырезку из владивостокской газеты „Голос Приморья“, – опубликование в печати фамилий арестованных калмыковской разведкой».

«В ХАБАРОВСКЕ

По постановлению штаба по охране задержаны и препровождены в тюрьму по обвинению за активную советскую деятельность и преступление по должности представитель революционного штаба и совдепа Широков и за активную советскую деятельность гр. Голубенко, советский „Цензор“ печати».

Геннадий Голубенко! Человек, воплотивший в себе высокие помыслы бескорыстного фанатика революции, чистейшее существо, большевик-работяга Голубенко в тюрьме! Вадим прерывисто и тяжко вздохнул: он четко носил в памяти образ этого глубоко симпатичного ему товарища по партии. Усталое продолговатое лицо со впалыми щеками, темно-русые волосы, пушистые, мягкие, над высоченным, благородного рисунка лбом. Удивительно добрый и вдумчивый взгляд. И усы – предмет заботы и ухода – широкие над губой и тонкие, закрученные вверх на концах. Дон-Кихот в тюрьме… И Широков в тюрьме. Какое же «преступление по должности» придумали ему эти садисты и врали? Ложь на честнейшего из честных – их жалкое оправдание…

День, наполненный до краев счастьем и деятельностью. Хабаровск еще был юн и свободен: готовился к битвам – напоминал военный лагерь. Маршировали люди – от пожилых до юнцов, – учились военному искусству. Маршировали красноармейцы и красногвардейцы: их ждал Уссурийский фронт. В военных гимнастерках стояли на площади грузчики, рабочие арсенала – проводы на фронт.

На невысокую трибуну одним точным, рассчитанным броском вскочил человек в военной форме.

– Широков! – крикнул кто-то в восторге. Имя представителя Чрезвычайного военно-революционного штаба было хорошо известно в городе.

По рядам прошла волна интереса и оживления: «Широков!»

– Дорогие товарищи! – начал Широков, и голос его дрожал. – Мы молоды и сильны, по нашим жилам течет горячая кровь, и мы не хотим умирать, но если придется умереть за свободу родины – не дрогнем! Мы кинем с презрением в лицо осатанелому врагу: «И мертвые мы сильнее вас! Победа будет за нами!»

Чубчик каштановых волос, развевающихся по ветру. Да он еще совсем молод, Широков!

«В руках палачей… Придет время – и воскреснут имена тысяч героев революции, сложивших головы во имя будущего. Их имена – символ чести, любви, преданности высокой идее. Имена первых строителей советской власти в нашем крае, погибших мученически, должны быть сохранены для истории, потомства. И среди них имя маленькой женщины с мужественным сердцем героя – Александры Ким. Слово сдержала: умерла за свободу трудящихся всей земли… Неужели все потеряно? Где ты, друг Сережка? Откликнись. Нет высшей муки, чем бессилие и покорность перед торжествующим террором. Слежка. Шныряют шпики. Временщики всегда беспощадны и ненасытны в злобе – горестная история России тому пример. Помню вас, Наталья Владимировна: держу себя в такой узде, что рот в крови. Учитель и друг мой!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю