355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Солнцева » Заря над Уссури » Текст книги (страница 15)
Заря над Уссури
  • Текст добавлен: 17 марта 2017, 10:00

Текст книги "Заря над Уссури"


Автор книги: Вера Солнцева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 47 страниц)

– Сергей Петрович, – спрашивает его Алена, – а почему мир так неравно устроен: вся деревня в бедности бьется, а живут только богатеи? Почему среди людей правды нет?

– Собственность в руках деревенской буржуазии, – отвечает он, – а собственность – страшная сила! Что дядю Петю вверх тянет? Богатство, шальные деньги, добытые ему вашим горбом. Вот и получается, что золото веско, а богатеев вверх тянет.

Повел ее Лебедев в дворцы и лачуги. Поняла-приняла она крик души тружеников: «Мир хижинам, война дворцам!»

– Отныне не будет воли у класса эксплуататоров, – говорил учитель, – навсегда порушена жизнь, казалось бы, незыблемая. Хозяевами земли и заводов стали крестьяне и рабочие. В их руках воля и власть сделать жизнь прекрасной и удивительной. Дайте только срок…

– Улита едет, когда-то будет?..

– Управимся с разрухой, саботажем, внешними и внутренними врагами – все заново перестраивать будем. Сейчас все в наших руках, Елена Дмитриевна, – слышит она глуховатый голос учителя, – фабрики, леса, земли, рудники, шахты – все народное. Гигантские дела натворим. Сейчас даже уму непостижимо, как скакнет вперед матушка Россия!

Спасибо щедрому человеку, обширные знания свои Сергей Петрович отдавал не скупясь, полной охапкой, – бери, не ленись! Одну за другой снимал он с книжных полок книги. О каждой из них они потом много говорили, и странно – после этого расцветала книга новым цветом: оказывается, и читать надо умеючи!

Особенно отдалась в Аленином сердце давно известная и много раз читанная в ее семье поэма Некрасова «Кому на Руси жить хорошо».

По-своему, задушевно и выразительно, читал учитель. Вот горюет Матрена Тимофеевна над сыном Демушкой; вот ложится скорбная мать под розги за сына Федотушку. Алена даже с места вскинулась, руки в тоске заломила, когда учитель со страстной силой прочел слова – крик оскорбленной души несчастной крестьянки:

 
Я потупленную голову,
Сердце гневное ношу!
 

Как отозвалась на эти святые, праведные слова оскорбленная в лучших чувствах крестьянка Алена Смирнова! Как закричала, зашлась от внутренней неизбывной боли: «И я ведь потупленную голову, сердце гневное ношу!» Подслушал, что ли, чудодей? Никакими другими словами не описать того, что деется и в ее смятенной, растерянной душе! Крадучись, будто нечестное дело делает, тайком от мужа, от близкого человека, по сторонам со страхом оглядываясь, бегает учиться в школу…

Неприметно, исподволь спрашивал Сергей Петрович свою ученицу: как ей живется, почему часто грустна, нет ли беды какой?

– Беда не дуда, – чуть вздыхая, говорила она, – поиграв, не кинешь… Как все бабы, свою долю несу: живу – покашливаю, хожу – похрамываю.

От души смеялся на ее хитрые недомолвки Сергей Петрович, милый человек, родная душа; поперву не допытывал он ее, но догадывался.

– Да вы веселая, оказывается, Елена Дмитриевна…

Улыбается она на его хорошие речи и чувствует, будто отлегла у нее от сердца тяжесть.

– Всяко бывает, Сергей Петрович, и скоморох ину пору плачет.

Он сразу серьезный станет, поглядит пытливо.

– А чего вам плакать-то? Детей у вас нет, а одна голова – не печаль.

– Не печаль, – согласится Алена, – а нам, бабам, так живется: что день, то радость, а слез не убывает…

Она много не болтала. Совестилась: своего дела у него хватает по горло. Поучится часок-другой и обратно бежит. Задумчивая стала: ясно видит – не в гору живет, а под гору; нескладно выходит – жили-жили, все жилы порвали, а что толку? Ночи долгие за книгой стала просиживать: кто хочет много знать, тому надо мало спать. Но дороже книжной буквы было ей живое, необыкновенное слово учителя. Будто маг или чародей, открывал он ей миры широкие, – хоть в голос кричи: за что же, люди добрые, за что, скажите, Смирновы, муж и жена, полжизни на порченых коров да на дядю Петю стравили?

И настал для Алены большой час: почуяла она в себе силу могучую: вольная, не рабская, кровь в ней ходит! «Нет, думает, не сломили меня мужнины кулаки, не добила нужда черная, не все соки высосал дядя Петя, – буду перелом жизни решать».

Однажды после урока с учителем идет Алена домой по знакомой сельской прибрежной улице – и размечталась. Зимой дело было, снег выпал глубокий-глубокий. Глядит кругом и деревни не узнает – утопает в белом наряде. По-новому как-то и земля и небо к ней повернулись, а сама она будто не идет – летит в воздухе, – и полнота светлая в душе, и радость.

Свернула с дороги вправо, подошла к берегу Уссури. Широко, просторно лежит река могучая, льдом скованная, и нет ей конца-краю. Белешенько все, и такая красота, такой покой кругом – душа от счастья замерла. А снег падает и падает крупными хлопьями, на домах и елях пышными охапками лежит. До чего хорошо и празднично, когда перед тобой такой простор и воля! Были бы крылья, взлетела, помчалась бы ввысь.

Постояла Алена на берегу, воздухом зимним надышалась. Пошла домой – улыбается, кажется, даже песню запела, чего с ней с девических пор не случалось. Жить, думает, надо в полную меру, а не коптить небо. Отдать силушку народу. А Василь? Василь! Не даст он ей ходу. Остановилась женщина, задумалась…

Ударила Алену тоска.

Смотрит на себя словно бы со стороны: стоит один одинокий человек на краю закованной льдами великой реки и не знает, где же его путь-дорога. Вспомнились ей грозные праведные слова:

 
Я потупленную голову,
Сердце гневное ношу!
 

«Сердце гневное ношу!» Распрямила плечи Алена, быстро домой зашагала. Подходит к избе – в окнах темень.

«Слава богу, Василь не пришел еще. Или спит?»

Входит в избу; Василь сидит нахохленный на скамье, как-то весь съежился. Поняла жена – ну и зо-ол! Сам с воробья, а сердце у него сейчас с кошку. В такую минуту к нему лучше не подходи: хоть на него масло лей, все равно скажет – деготь. Решила она молчать. И он молчит. И неведомо с чего страх на нее напал, мурашки по спине пошли, сердце зашлось.

Молчит Василь.

Молчит Алена.

Потом потиху разделась; огонь зажгла; собрала ужин, все на стол поставила.

Молчит, злыдень. За стол не сел, есть не стал.

Постлала она постель и легла.

Василь тулуп на лавку бросил и тоже лег.

«Отойдет к утру», – подумала Алена и вскоре заснула, как в воду канула. Сквозь глубокий сон слышит – толкает ее кто-то. Открыла глаза. В избе темно. Ни рукой, ни ногой шевельнуть не может – веревками связана. Жуть ее взяла, сердце захолодело.

– Василь! Василь, пошто это ты?! – хриплым спросонок голосом спросила Алена.

– А ничего, шлюха, ничего! Поучить малость думаю. Тварь! С учителем снюхалась?

Алена, человек ни в чем не запятнанный, спроста и засмейся, и черт ее за язык дернул сказать:

– Помнит свекровь свою молодость и снохе не верит?

– Еще смеешься?! Мужики на собрании всенародно проздравляли…

Кряхтит, поднимает ее. Хотел ополоумевший от черной ревности мужичонка за косу ее к перекладине подвесить, а поднять не мог. Это и спасло Алену.

Свету белого Василь невзвидел, что не может одолеть жену.

Уж бил-бил! Поняла она – распалился Василь, в безумие впал. Мычит Алена от боли, а он только зубы скалит, да еще, да еще сильнее!

Откуда и силы взялись, крикнула ненавистно так, злобно:

– Не бей, Васька, в чужие ворота плетьми, не ударили бы в твои дубиной!

Взвился он…

Очнулась Алена утром. Шевельнула руками, ногами – веревки сняты. Ни встать, ни сесть не может. Опухла вся, тело в кровоподтеках. На побеленной стене – кровь. Постель – в крови. Руки и ноги от побоев синие, как чугунные. С трудом вспомнила все. Долго лежала молча. Вся жизнь проклятая вспомнилась, все его издевки и побои там, в России.

– Горемыка ты, Алена, горемыка! Как муж-то тебя измочалил-измытарил… – прошептала, словно в забытьи.

Глянула округ – Василь на лавке сидит, лицо руками прикрыл.

– Василь! Василь…

Вскочил он с лавки, к ней подошел, посмотрел и отвернулся.

– Ладно! Прощайся с былым, Василь, не будет тебе от меня ни прощения, ни пощады…

– Мне грозить вздумала?!

И опять кулак над нею занес.

Не помня себя, вскочила Алена, как кошка дикая, ощерилась, вмиг подмяла его под себя. Терпит брага долго, но в свой час пойдет через край! Куда слабость и боль пропали!

– Батюшки-светы! Убью, как кобеля бешеного!..

Лежал у порога веник березовый, схватила она его и давай Василя хлестать. Освирепела. Долго ли била, коротко ли – и не знает. Лупила-лупила, приговаривала:

– Будя тебе старинкой жить! Тут тебе не Россия. Убью и отвечать не буду, а коли отвечать придется, до Сахалина рукой подать – и там люди живут…

Свалился он с ног, как полумертвый. Подняла она мужа милого, друга верного за ворот с полу, дала пинка хорошего вдобавок, швырнула на тулуп, на лавку и сказала-отрубила:

– Сам замесил, Васька, сам и расхлебывай. Кончилась твоя Алена! Попомни нонешний день навсегда! Душу ты мне переломил! Ногу ай руку переломишь – сживется, а душу переломишь – не срастется, не сживется. Больше пальцем себя тронуть не дам – хватит. И чтоб мне этого больше не повторять. Тронешь – поленом зашибу. Жил собакой, околеешь псом!..

Василь лежит – ни глазам, ни ушам своим не верит. Вот… на тебе! Слова поперечного никогда от жены не слышал, слезы и те затаясь, потихоньку лила, не смела… а тут заговорила!

Тем дело у них и кончилось. Долго Василь не смирялся. Прыгал. Петушился: «Я – хозяин!» Ерепенится, фыркает, кулаками сучит. Она спокойно посмотрит на него сверху вниз, скажет устало, равнодушно:

– Не замай, Василь…

Он сразу и отскочит, только побелеет от злости.

По своей по доброй воле она с ним перестала разговаривать, а спросит он ее – ответит «да» или «нет». Силу свою узнала. Человек в ней проснулся гордый-прегордый. Поняла: нет к прошлому возврата. Осмелела. К учителю с книжками бежала уже не таясь, а в открытую.

Тут стих, замолчал, как немой, Василь. Скоро стала замечать – крепко о чем-то он задумывается. Ино поднимет она голову от веретена, а он на нее смотрит как на новинку дивную.

Василя перевернула та черная, безнадежно горькая и постыдная ночь, когда, ослепленный ревностью, боязнью навсегда потерять Алену, он решил ее изувечить, изуродовать. «Кому нужна будет калека-то? А я тут как тут, заботой и лаской верну былое. Все отвернутся, а я, как раб верный, служить буду… Моя, только моя Аленка!.. Что же я наделал, что натворил? На что поднял руку?»

Он полюбил ее с первых дней супружества, полюбил с горькой, скрытой страстью, таимой даже от себя: бунтовала его неуемная гордыня. «Не в законе рожденная»… Стыдился людей, сторожился, ждал насмешки: «Подобрал себе, Васек, ………?» Все нутро переворачивалось от злобы: «Навязали постылую…» и от тоски и восторга: «Аленка! Пава моя ненаглядная!» И бросался зверем – бил; и ласкал исступленно в редкие минуты просветления и стыда за свое зверство. Назло, в отместку «незаконнорожденной» выдумал историю с девкой, по которой якобы сохло его сердце: «Досадить, досадить!..» Злобился, метался и не заметил, что уже шла к нему большими шагами любовь и улыбалась робко и покорно необыкновенными розовыми губами.

И накануне счастья, почти искупив вину за самоуправство и побои на Курщине, он опять сорвался с кручи, полетел в бездну черной ревности и отчаяния. Избил Аленушку, Аленку! Опутал веревками и избил свое счастье, свой светоч, свою единственную надежду. Наваждение какое-то!

Алена уходила из дома не глядя, не замечая его, спокойная, недоступная, – он бросался как оглашенный к окну, следил за ней. Величавая. Гордая. А какая походка! Темнело в глазах: бежать за ней, просить прощения, целовать следы сильных, стройных ног. «Аленка!» – кричал он, а она не слышала, уходила чужая, строгая…

Обожженным нестерпимой болью сердцем он чувствовал: кончилась, навсегда оборвалась ее любовь и дружба – и бушевал и метался в безнадежном одиночестве. «Что я наделал? Как мне вернуть тебя, Аленка?»

Прошло какое-то время, примечает она – глаза у него кричат-тоскуют. Алена голову сразу в сторону отвернет, даже передернет ее от ненависти! По-своему, по-бабьи, поняла она его тоску: думала, по женскому теплу соскучился, – она и на дух его подпускать брезгала.

Дальше – больше, заметался Василь Смирнов до отчаянности, а заговорить с ней или боится, или гордость мешает. Видела она: куда бы ни пошла, что бы ни делала – все он за ней следит. Осунулся. Щеки запали глубоко, будто тяжкую болезнь перенес, глаза тоскливые стали, как у загнанного волками пса. Не выдержала Алена, заговорила с ним:

– Чево ты такой сумной стал, Василь?..

Отвык он от ее голоса. Вздрогнул. Побелел весь. Голову опустил.

– Уйдешь ты, значит, от меня к учителю? – только и проговорил он как-то пугливо.

Батюшки-светы! Так вот что его мучает!

В ту пору все кувырком летело: кто женится, кто разженивается, – всяк по-своему свободу понял.

– Да ты в своем уме? Ишь надумал! Какая такая мне пара Сергей Петрович, ученый человек? Ошалел ты?!

Посветлело лицо у Василя, будто солнцем на него полуденным брызнуло; не глядит на Алену, совестится, а знать все хочется.

– Зачем же ты к нему каждый вечер бегаешь?

И губы у него, как перед плачем, дрогнули.

Тут стало у нее отходить сердце, рассказала Василю все по-доброму. А под конец говорит:

– Знаешь, Василь, пойдем-ка со мной к нему.

Василь сначала упирался, конфузился, а потом пошел. Алена прямо при нем возьми да и скажи учителю:

– Не обессудьте, Сергей Петрович! Привела к вам свое горе-злочастье. Рассудите нас по совести…

– Поведала она мне все, – продолжал свой рассказ Лебедев, – про побои, про брань, про слепую ревность Василя: «Словом ни с кем перемолвиться нельзя – сразу кулаками сучит. Уймите дурака, ради господа бога. Ноне он меня уж и к вам взревновал. Житья нет…»

«Вот уж не ожидал я этого от вас, – удивленно и укоризненно сказал я ему. – Скажите спасибо Елене Дмитриевне, что она вас ко мне привела. Всегда и все надо делать открыто, начистоту и не таить черных дум. Почему это вам в голову взбрело? Я очень люблю Аленушку, это верно, но это любовь друга, товарища, человека ей преданного и во многом ей обязанного. Она мне много добра сделала. Разве можно забыть? А в таком великом деле, как любовь, уж поверьте, Василий Митрофанович, ни я, ни Аленушка не действовали бы в прятки – таясь, трясясь, мельча чувство. Мы не убоялись бы ни вашего ярого гнева, ни ревности, ни злобы, ни пересудов. При взаимной любви нас ничто бы не остановило. Не правда ли, Елена Дмитриевна? Я же знаю вас хорошо. Поймите это, Василь. Плохо же вы знаете и цените жену…»

Заметила Алена: хоть и повеселел с той поры Василь, но все тоскует, все к ней присматривается. Надо сказать, у нее еще сердце на него не перекипело и разговоров с ним она не заводила. А его это томило, мучило. Правда, с того времени не стало ей никакой препоны от мужа на собрания ходить, не застил он ей свет, не мешал учиться. Да и сам с Лебедевым прежнюю дружбу свел и уму-разуму набирался от богатого знаниями и щедрого на их отдачу человека…

– Да, невесело ей живется, – задумчиво сказал Вадим. – Я заметил, что ее часто обижали…

Лебедев взял с кровати альбом, достал портрет Надежды Андреевны и продолжал свою исповедь:

– Меня спасают сельсоветские дела, благо им несть числа, собрания, школа, поездки по деревням. Я хитрю: не остаюсь один на один с собой, ухожу от тоски и безысходности. Казалось мне, что все преодолел, а вот сегодня внезапно сдал: посмотрел на Аленушку – наши судьбы в чем-то сходны, – вижу, несчастна и очень одинока… и все на меня навалилось снова! Солнце ты мое, Надежда Андреевна! – сказал он и, положив портрет в альбом, с силой захлопнул его, будто ставил на чем-то точку.

Из альбома выскочила и упала на пол небольшая бумажка.

Вадим поднял ее. На небрежном клочке бумаги – строгое, гордо-застенчивое лицо Алены; под низко наброшенной на лоб шалюшкой горячие темные глаза. Такой, именно такой запечатлела ее его память! «Алена я, Смирнова».

Яницын не выпускал из рук рисунка.

– А почему ты назвал их своеобычной троицей? – без всякой связи с предыдущим разговором спросил он.

– Ты… о Смирновых и Силантии? – задумчиво протянул Сергей Петрович. – Они неразлучны: Алена, Василь и Силантий. Теперь я занимаюсь со всеми. Не мог отказать: все мозговитые, удивительно жадные к знаниям. Силантия крестьяне зовут «мужик – ума палата». Работая с ними, я сам ежечасно обогащаюсь от них, – самобытные, пытливые, много повидавшие, пережившие. И заниматься с ними одно наслаждение – так остро и своеобычно они все оценивают, осмысливают. Василь поостыл, но мрачен, хотя, кажется, убедился, что его Алена смотрит на меня скорее как на святого, чем на мужчину, и что я в этих делах робок и никаких тонких подходов не знаю. Но что-то его гнетет. Что это у тебя в руках?

Вадим, подавая ему карандашный набросок, сказал:

– Алена Смирнова… Она действительно красавица… Твои альбомные зарисовки – удача художника: так мастерски ты схватил суть характера Надежды Андреевны, большого и сильного, спокойного и волевого… И не обижай меня, Сережа, подари мне на память самый скромный набросок…

И случилось чудо из чудес!

Сергей Петрович отдал Вадиму маленький листок – из-под надвинутой на лоб белой шали глядят милые очи…

Яницын неторопливо спрятал в записную книжку бесценный дар друга, усмехнулся: «А пальцы дрожат… будто кур воровал. Попал, попал ты, Вадим, в сети!»

Друзья сидели молча, погруженные в сокровенное. Вадим опять слышал тихий голос: «Алена я, Смирнова», – и знал уже, знал твердо, что глубоко, безнадежно несчастен: полюбил безответно и горько, полюбил с первого взгляда еще недавно, еще несколько часов назад, неизвестную ему женщину. Смешно? Не поверил, ни за что не поверил бы, если кто-нибудь рассказал о подобном! Расхохотался бы и сказал: «Блажь! С овса на солому перевести жеребца – и сразу вся дурь соскочит!» Ох! Не блажь, не дурь, а сама пречистая дева Любовь пришла к тебе, Вадим! И, боясь взглянуть на Сергея, боясь выдать свою растерянность, близкую к отчаянию, – нашел и потерял! – Вадим сказал, глядя в окно:

– Утомили мы тебя. Ты полежи, отдохни, а я пойду малость поброжу по тайге…

На другой день Лебедев был еще слаб, его лихорадило, и он опять отменил занятия в школе. Он порывался встать после завтрака: «Дела в сельсовете не могут ждать, пока я поправлюсь…» – но Яницын не внял ему:

– Лежи, лежи! Я тебе, друже мой милый, и сегодня встать не позволю. Дела от тебя никуда не уйдут… Валерия свет Михайловна! Ты уже опять нос в книжку уткнула? Оторвись на минутку. Перестелим Сергею Петровичу постель, уложим его поудобнее, все за ночь сбил… – Он опекал учителя, как преданная сиделка.

– Сережа! Я тебя еще не во все посвятил, – сказал Яницын вечером Лебедеву. – Все народ, посторонние…

– А что такое? – спросил учитель.

– Владивостокский Совдеп получил телеграмму от Владимира Ильича Ленина – «срочно, вне очереди»…

– Какая именно? – заволновался Лебедев. – Ты умолчал о главном!

– Я не умолчал, а не мог говорить при чужих. Слушай внимательно.

«Мы считаем положение весьма серьезным и самым категорическим образом предупреждаем товарищей. Не делайте себе иллюзий: японцы наверное будут наступать. Это неизбежно. Им помогут вероятно все без изъятия союзники. Поэтому надо начинать готовиться без малейшего промедления и готовиться серьезно, готовиться изо всех сил. Больше всего внимания надо уделить правильному отходу, отступлению, увозу запасов и жел-дор. материалов. Не задавайтесь неосуществимыми целями. Готовьте подрыв и взрыв рельсов, увод вагонов и локомотивов, готовьте минные заграждения около Иркутска или в Забайкалье. Извещайте нас два раза в неделю точно, сколько именно локомотивов и вагонов вывезено, сколько осталось… помощь нашу мы обусловим вашими практическими успехами в деле вывоза из Владивостока вагонов и паровозов, в деле подготовки взрыва мостов и прочее. Ленин».

– Бог мой! – вскричал Лебедев. – Только сейчас во всей полноте дошла до меня вся трагичность событий. Мне думалось, что ты преувеличиваешь опасность положения. Владимир Ильич говорит о наступлении японцев. Из своего далека он сразу увидел и предугадал дальнейший ход истории…

– Ты прав, он видит зорче, чем мы здесь, на месте. Мне кажется, что владивостокские товарищи недооценили его предупреждение: некоторые из них хотя и считают положение серьезным, но делают ставку на противоречия между Америкой и Японией. И это их серьезная ошибка: у союзников сговор – ворон ворону глаз не выклюет! Ленин предупреждает, и это надо принять как неуклонную директиву…

– Еще бы! А как же иначе?! – воскликнул Лебедев.

– Товарищи ответили ему, что иллюзий не строят, работу производить будут, но просят объяснить фразу: «Не задавайтесь неосуществимыми целями», – она, мол, вызывает разногласия…

– Какие разногласия? – вскричал Лебедев. – Яснее ясного сказано: без малейшего промедления готовиться к отходу, отступлению, увозу запасов! Владимир Ильич уверен, что японцам помогут все без изъятия союзники.

– Конечно, он прав! – согласился Яницын. – А кроме того, Владимир Ильич безусловно осведомлен лучше нас, и с его предупреждением не только надо считаться, но и принять как руководство к немедленному действию. Директива Ленина!

– Да, друг мой дорогой, – раздумчиво заметил Лебедев, – Ленин навсегда определил наш путь. Помнишь, как мы находили у него точный и мудрый ответ на все «проклятые» вопросы?

Яницын встал и подошел к окну. Открылась могучая ширь Уссури, разлившейся после недавнего весеннего половодья. Уссури! Уссури! Радостная, как раздольная, веселая песня, река юности! На твердом лице Вадима мелькнула нежная улыбка. Круто повернувшись на каблуках, сильный и стремительный, он быстро шагнул к учителю.

– Когда я вернулся в Россию и меня познакомили с ним товарищи, мне посчастливилось быть некоторое время около него. С кем можно сравнить Ленина? В мировой истории нет человека, равного ему по уму и знаниям, по близости к массам и умению понимать их нужды, запросы, чаяния.

Однажды, Сережа, я увидел его выступающим перед солдатами после нескольких бессонных, крайне напряженных ночей. Он был бодр, полон энергии и сил. Одно его слово, указание – и люди, казалось бы измотанные до предела, словно заряжались его энергией. И что еще? Поразительная молодость, душевная свежесть. Ленин – человек с вечно юношеским сердцем. И еще – его простота. Я счастлив, что лично узнал его!..

– Я и не подозревал, что ты способен, – тихо промолвил Лебедев, – так романтически…

– Отнюдь нет! – торопливо перебил его Вадим. – Не романтика это, Сергей, а… безмерная любовь и преданность. В любую минуту я готов в бой, чтобы претворить в жизнь его учение. Я не тот пылкий, порой безрассудный юноша, с которым ты расстался в ссылке. Горчайшие разочарования научили зорко и даже недоверчиво следить за людьми, ежели я терял в них хоть крупицу веры. Почему я воспламеняюсь при слове Ленин? Ленин и Правда жизни, истории, революции – для меня понятия единые. Я ведь видел Владимира Ильича в Октябрьские дни, в самый напряженный и переломный момент русской истории!..

Страстная речь Яницына отвлекла Лерку от чтения; она слушала его со всем вниманием жадной, пытливой девчонки. Она не понимала многого, но убежденность его слов пленила ее, покорила, как покоряет и подчиняет человека незнакомая сильная музыка. Ленин Владимир Ильич. Это имя она услышала впервые. Как хвалит-то его наезжий гость. Ленин…

Темнореченцы словно ждали сигнала: не успели еще школьники, посланные Лебедевым, обежать все избы и сообщить о собрании, как школа стала быстро наполняться. Из комнат учителя было слышно, как просторный класс загудел ровно, однотонно, будто заработал улей.

Настороженно, даже неприязненно смотрели мужики на вошедшего вместе с учителем незнакомого человека в господском костюме.

– Кто таков? – услышал Яницын.

– Новая балалайка! Своим-то, видать, слабо… – хихикая, ехидно ответил чей-то неприязненный голос.

Лебедев открыл собрание. Затем представил крестьянам Яницына, работника Хабаровского горисполкома, красногвардейца, докладчика по «текущему моменту». С первых же слов Вадима, умелого и сильного оратора, подкрепившего речь неопровержимыми и еще неизвестными присутствующим фактами, в классе установилась полная тишина: люди не хотели пропустить ни одного слова. Сообщение Яницына о грозных событиях во Владивостоке, о выступлении японцев прервали восклицания гнева и возмущения.

– Друзья мои! Дорогие товарищи! – сказал в заключение Вадим. – Мне тяжко, что я пришел к вам не с доброй вестью. Но что поделаешь… В почте, полученной сегодня сельсоветом из Хабаровска, Сергей Петрович нашел обращение Дальневосточного краевого комитета Советов ко всем трудящимся нашего края, – значит, и к нам с вами, товарищи. Разрешите мне зачитать вам это обращение?

– Читайте, читайте, товарищ! – нетерпеливо вскричал, подскакивая на месте, молодой мужик, сын Палаги, Николай Аксенов. По возвращении с фронта он, по словам его хозяина, кулака и мироеда Зота Нилова, был «нашпигован завиральными большевистскими идеями». Николка одним из первых фанатически преданно принял молодую советскую власть. Батрак весь горел от возбуждения, вызванного сообщением Яницына о выступлении японцев. – Читайте! – почти вопил он, приглаживая пятерней вздыбившийся надо лбом белобрысый вихор.

– Просим! Просим! – густым, прокуренным голосом поддержала сына Палага. Только сейчас сквозь густой махорочный дым, застлавший класс, в самом укромном его углу заметил Вадим трех женщин, скромно примостившихся на длинной деревянной скамье.

– Просим! Читайте! – требовал зал.

– «…Как и следовало ожидать, во Владивостоке высажен японский десант, – медленно прочел Вадим, и собрание замерло. – Поводом к этому послужило убийство двух японцев. Можно с уверенностью сказать, что убийство этих японцев является провокационным, ибо необычайная обстановка нападения – утром, без всякого ограбления – это доказывает…»

– Ясно, подстроили, гады! – прервал чтение Николка.

– Киш, мышь! – медведем рявкнул на него Зот Нилов.

– Не мешайте слушать, – негромко сказал Лебедев.

– «Дальний Восток уже давно служит лакомым куском для хищников мирового империализма, – продолжал чтение Вадим. – Богатый край с обилием разных металлов, угля, леса, рыбы, пушнины и пр. давно уже привлекает алчные взоры капиталистов разных стран… Особенно нагло действовал в этом отношении японский империализм. Япония, являясь нашей соседкой, захватив отчасти промышленность и торговлю в крае, послав достаточное количество шпионов и переодетых офицеров и опираясь на контрреволюционеров из областной земской, управы, городской думы и спекулянтов из биржевого комитета, задумала приступить к оккупации края… И это происходит не только на Дальнем Востоке. То же самое наблюдается на Юге, в Крыму, Бессарабии, на Украине, в Финляндии и других местах…»

– Сволочь реакция… – начал было Аксенов.

– Киш, мышь! – снова густым басом рявкнул Зот.

– «Все, кому ненавистно царство труда и справедливости, – возвысил голос Яницын, – объединяются в общем стремлении поразить своего врага – социальную революцию. …Товарищи рабочие, крестьяне и казаки! Мы переживаем в высшей степени серьезный момент… Создадим отряды Красной Армии в каждой деревне, в каждом селе, в каждом городе. Бездеятельность преступна в настоящий ответственный момент, когда черные силы реакции собираются нанести нам предательский удар…»

– Вот оно! Вот где собака зарыта! – потрясая листком обращения, прервал докладчика Лесников. – В этой бумаге все прояснено! Наша хата с краю? И это тогда гавкают, когда советская власть нам говорит, что семеновские головорезы, черная сотня и всякая контра вместе с японцами хотят задушить нашу революцию? Глотки надо заткнуть нашим говорунам вроде дяди Пети и Аристарха Куприянова. Горлопанят, зловредные: «Наше дело – сторона!», «Взявший меч от меча и погибнет!» Заткнуть им глотки…

– Затыкал один такой, да сам и заткнулся! – как штопор ввинтился в прокуренный махорочным дымом воздух острый, необычно злой голос дяди Пети. – Ишь ты ка-акой прыткой стал, вертихвост, как до власти-то дорвался!

– Ах ты контра тихая! Гидра чертова! – задохнулся от гнева Силантий. – Ты думаешь, что вредишь потиху? Думаешь, дурнее тебя и не понимаем, откуда вонючий ветер дует? «До власти дорвался»? Ай мне советская власть боярские хоромы воздвигнула, что упрекаешь властью? Юлишь, пустомелишь? Уши золотом завесил? Не слышал, что в бумаге прописано? Черная реакция готовит нам предательский удар! Мы будем преступниками перед родиной, ежели не создадим на селе военного отряда! Преступниками! Прохлопаем ушами – можем и голову потерять…

– Была бы голова, а то тыква пустая! – с места в карьер взревел густым басом, взъярился Зот Нилов и даже ногой тяжелой пристукнул. – Киш, мышь! Тебе, Силашка, голоштанному баламуту, батраку извечному… терять нечего, акромя дырявых ичигов, а у нас полная хозяйства! У нас кони-лошади, опять быки-коровы, опять же бараны-овцы. Полная хозяйства! Заруби себе на носу: нас война не касаема! Отстранимся по доброй воле – и никто нас не тронет. В германскую войну добришко у народа как палом слизнуло, теперь опять двадцать пять! Рылигия не велит нам стражаться, ружжо воинское в руки брать, в брата палить… Сам Спаситель вопиет против братоубийства. Нам и красные и белые – братья…

– Японец-буржуй тебе брат, гнида белогвардейская! – вне себя, возбужденно закричал в ответ на долгую, тягучую речь хозяина Николай Аксенов и, легко, как рассерженный дикий кот, перепрыгнув через скамью, ухватил Зота за ворот синей рубахи. – Свиноматка брюхатая! Телка-бык ты, а не человек, Зотейка!

Собравшиеся дружно захохотали, глядя на могучего Нилова с толстой шеей, налитой сизой кровью. Он тупо и недоуменно смотрел на Аксенова, до его помутившегося сознания не сразу дошел смысл происшедшего. Его батрак, хлипкий парень в линялой военной гимнастерке, осмелился поднять на него руку! Руку на него, Зота Арефьевича Нилова, богатого хозяина, вероучителя десятков сектантов, слепо послушных его воле?

Зот повел могучим плечом – и отощавший, кожа да кости, Аксенов отлетел от него, как мяч.

– Киш, мышь!

Оскалив крепкие желтые зубы, Зот остервенело и затравленно озирался, потом в сердцах ринулся следом за Николкой, но кто-то из молодых парней дал кулаку подножку, и он, грузный, тяжелый на подъем, с грохотом рухнул на пол. С трудом, подняв кверху зад и опираясь на руки, Зот поднялся. Красный, потный, он горел от стыда и злобы. Рухнул на пол не он, Зот, а рухнул мир, в котором он привык жить, повелевать, творить свой суд!

– Попомнишь, Колька, сука! – мрачно пообещал он. Сел на скамью, опустил вниз лохматую, большую, как тыква, голову, потом вскочил на ноги-тумбы в тяжеленных рыбацких сапогах и показал кулак батраку. – Киш, мышь! Я не я буду, Колька, а раскошелюсь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю