355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Солнцева » Заря над Уссури » Текст книги (страница 25)
Заря над Уссури
  • Текст добавлен: 17 марта 2017, 10:00

Текст книги "Заря над Уссури"


Автор книги: Вера Солнцева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 47 страниц)

Глава двенадцатая

Остались вдвоем Никанор и Варвара. Вдруг приметил старик – засветилась, как под лучом летнего солнца, засверкала по-новому Варвара-сноха. И голос не тот, и походка не та, и глаза сияют. Что за притча такая? С чего бы это? С какой такой радости? Недавно свекровь схоронила, муж в отлучке и недалеко от беды смертной ходит, а она, бесстыжая, о чем-то думает часами, сидит улыбается молчком. Потом вскочит на резвые ноженьки и уже не ходит по избе, а летает на крыльях, и смех звонкий, и улыбка во все лицо белое.

Ни с того ни с сего опять собралась сноха в город. Опять, видишь ли, дрова продавать ей приспичило! Не пускал ее старик, упрашивал-молил не ездить: свирепствуют в Хабаровске звери безжалостные – калмыковцы.

– Куда тебя несет? Какие сейчас дрова? Самому черту в пасть лезешь, – доказывал Никанор Ильич. – Там встречного и поперечного хватают. Попадешься в лапы калмыковцам – поминай как звали: замучают. Ты сытая, красивая, на тебя всякому посмотреть лестно, а они по базару невылазно рыщут. Не пущу, и не думай! Как я Семена встречу, ежели что случится? Проживем!

– Батюшка, мне позарез! Ой, родимый, мне позарез! – затараторила, взволновалась беспокойная сноха, вся пунцовая от нетерпения. – Мне туда на часок попасть, а… без дров я ехать боюсь. Схватят, спросят, зачем пожаловала, – что я им скажу? А тут дрова! Ой, еду, еду, батюшка, мне позарез!

Сколько ни бился с ней старик, ничего не мог поделать. Заладила сорока одно «позарез» – и все тут.

В сердцах Никанор отказал, как отрезал:

– Никуда не поедешь, вот тебе мой последний сказ! Жди Семена. Тогда его дело решать, а мое – сторона.

– Батюшка! Да ведь Семен знает, зачем мне в город… Я ему все сказала. Мне позарез ехать надо, – сыпала слова, металась в горячечном нетерпении сноха.

– Подожди малость. Али ты забыла? Завтра ведь сорок дён, мать поминать будем. Блинов испечь… Старушки придут, попотчевать надо, – упрашивал Никанор сноху. – Может, и Семен ненароком подбежит…

– Ох ты, грех какой! – покраснев, сказала Варвара. – У меня все из ума вон пошло, с тех пор как… – Она сконфуженно умолкла, потом тихо закончила: – Прости, батюшка, я сама не своя последние дни. Конечно, пережду, завтра и слов нет, чтобы из дома уезжать…

Она мыла, скребла, чистила дом – готовилась к завтрашним поминкам; в одной деревянной квашне замесила тесто для пирогов, в другой – для блинов.

На другой день принарядившиеся Никанор и Варвара сходили на могилу к Марфе Онуфревне.

Варвара вскоре ушла с кладбища домой – приготовить все к приходу старух, справить честь честью поминки по свекрови. Старик сел на маленький холмик, звал, как ребенок:

– Мать, а мать! Онуфревна…

От Семена все не было вестей. Варвара и Никанор беспокоились о нем, но молчали, чтобы не растравлять друг друга.

И вот Варвара решительно объявила:

– Завтра чуть свет, батюшка, еду в город. Можно кедровым кореньем воз нагрузить?

Голос у снохи непреклонный, старик понял – теперь ее не уговоришь. Ответил неохотно:

– Ты хозяйка. Твоя воля, твой и ответ…

– Батюшка, не серчайте, не гневайтесь, батюшка! – так и вскинулась сноха. – Я сей минутой дело справлю, домой ворочусь, еще засветло буду. В миг обернусь!

Чуть свет Варвара уехала в Хабаровск. Запрягла лошадь, набросала в сани кедровых смолистых кореньев, увязала их плотно веревками, гикнула по-мужски на Буланку – и была такова.

Выскочил дед на крыльцо, а ее уж и след простыл. «Онуфревна! Онуфревна! Сижу один, как сыч. Накормить некому, напоить некому. Сношенька свой норов обнаружила. При свекрови-то совестилась, а ноне зафыркала, засвоевольничала. Уехала. А зачем?..»

Вернулась Варвара засветло. И так стремительно и весело затопали ее полные ноги в толстых шерстяных носках по полу, так рьяно принялась она растапливать русскую печь, так усердно рубила секачом летевшие во все стороны щепки для растопки, так хлопотала, чтобы поскорее обогреть и накормить Никанора Ильича, что сердце у него чуть смягчилось. Он с удовольствием смотрел на моложавую сноху – работа у нее так и кипела.

– Не пимши, не емши целый день просидели! – охала сердобольно Варвара. – Я вам, батюшка, говорила, щи вчерашние разогреть.

– Не до щей мне! – сухо буркнул старик, опять неприязненно поглядывая на свою разудалую сноху.

– Ну, картошки бы отварили, сало мороженое достали, нельзя же голодом, – ответила, пуще прежнего суетясь, Варя. На обветренных, пылающих от холода щеках, на алых губах ее сияла затаенная радость.

Разогрев щи, она накормила старика, напоила его горячим чайком, порадовала конфеткой, купленной для него на базаре. Заметив, как жадно ухватился дед за конфетку в яркой цветной обертке, как старательно обсасывал ее со всех сторон, подумала с жалостью, больно кольнувшей сердце: «Стар становится. Совсем как ребенок малый».

Никанор не спускал со снохи дотошного взгляда.

– Зачем в город-то ездила? Чего молчишь? – пытливо допрашивал он.

Варвара пристально посмотрела на него, подумала: «Надо порадовать старого. Это будет утешением в его горести». И рассказала Никанору Ильичу о докторе. Вот сегодня и ездила к нему. Проверить. Доктор говорит, что похоже, но надо к нему еще наведаться, через месяц, «тогда, говорит, скажу наверняка».

Дед так и зашелся от новости.

– Ой, доченька, вот бы радость-то какая в наш дом пришла! – И застыдился: «А я бог знает что подумал. Осудил бабочку: зафыркала, засвоевольничала…»

Через месяц, ровно день в день, свекор запряг Буланку, наложил в сани дров и отправил Варвару в город. Пуще прежнего взвеселился он, узнав, что все хорошо и надо готовиться к приему долгожданного внука.

– Заждались мы тебя, внучек! – бормотал он.

Через месяц Никанор опять запряг лошадь.

– Нонче, сказывают, в Хабаровске голодно страсть. Обобрали народ-то калмыковцы, ощипали до ниточки. А на базаре не укупишься. Свези-ка, Варварушка, этот мешок доктору, подкорми… – попросил он сноху.

Варвара наморозила молока, подбавила в дедов мешок круп, под сено в санях затолкала небольшой мешок с картофелем и отвезла все с благодарностью врачу.

Доктор и его жена отнекивались, не хотели принимать щедрого подношения, но, видя обиду Варвары, согласились принять ее дар. Сели они закусить в кухне. Усадили и Варвару. Глядя на шафранно-желтое, землистое лицо доктора, она поняла, что болен он какой-то тяжелой, а может быть, и неизлечимой болезнью. Варвара рассказала о смерти свекрови, о тоске Никанора.

– Вот Варвара… Варвара, как вас по батюшке-то величают? – спросил доктор, с аппетитом уплетая привезенное гостьей мороженое сало.

– Никитична, – ответила Варвара и поперхнулась чаем от его неожиданного вопроса.

– Вот, Варвара Никитична, живем теперь, как звери в берлоге. Нос на улицу просунуть боимся – калмыковцы лютуют. Каждый день аресты, расстрелы. Вы сюда осторожнее наведывайтесь, не ровен час и нарветесь на какую-нибудь историю. А почему вы сами возите дрова в город, а не муж? Женщине опасно по дорогам разъезжать: налетит калмыковский разъезд – могут быть крупные неприятности. Муж с вами сейчас?

Застигнутая врасплох, Варвара растерялась.

– Семен-то? Да он в отъезде, – замялась она.

Проницательный глаз доктора уловил смущение женщины, и он прямо спросил:

– А он не в армии? Не у Калмыкова?

– Да что вы! – возмутилась Варвара. – Что он, зверь какой? – И спохватилась: не болтает ли лишнего?

– Так куда же он уехал? – настойчиво допытывался доктор. – Видите ли, мне это необходимо знать. У меня будет к вам просьба, но… без мужа вы ее разрешить не сможете. Он скоро будет дома? Я бы к вам подъехал…

Варвара растерялась, не знала, как и ответить доктору. Свой он или чужой? А вдруг выдаст ее с семейством белякам – и прости-прощай тогда все на белом свете: убьют, растерзают, как ежедневно убивают и терзают по всем селам деревенский люд, несогласный с белой властью. Что ж ему сказать?

Доктор понял колебания Варвары и промолвил требовательно:

– Я буду с вами откровенен. В скором времени мне, очевидно, придется скрыться из города. Я… на очень плохом счету у калмыковской разведки, и за мной следят. Не сегодня-завтра меня могут схватить, а вырваться от них невозможно. В деревнях у меня знакомых нет, по сути дела, идти некуда. Надежда только на вас, – может быть, в вашем селе пережду лихую годину. Я постараюсь там связаться с партизанами и уйду от вас. Вы не бойтесь, я не стесню.

– Да что вы, Иннокентий Львович! Что вы! – со вздохом облегчения произнесла Варя. – Чем вы нас стесните? Нас всего двое – я да свекор. Муж дома редко бывает… в отлучке. Никому не помешаете.

Так и договорились, что через день-два Иннокентий Львович придет ночью пешком в Темную речку и остановится у Костиных.

Вернувшись домой, Варвара рассказала свекру о разговоре с доктором. Дед думал, качал головой.

– Места он у нас не пролежит, дело не в месте, если человек хороший. Не оставлять же его в городе на верную погибель. Приедет – посмотрим его поближе, что за человек. А насчет Семушки, что он в партизанах ходит, пока ни гугу, ни словечка не говори. Надо выведать, что он за человек, чем дышит.

Стали поджидать доктора. Он не пришел ни через день, ни через два.

– Видно, припоздал уйти из города, попал в руки белякам, – твердил старик, с волнением поджидавший врача, которого почитал почти за родного человека за то, что так верно и умно напророчил им внука. – Нет, не придет! Попался им, душегубам, в когти! – вздыхая, решил он – прошло пять дней, а доктора все не было.

А Варвара заждалась Семена. Нет и нет мужика, хоть иди на розыски в лес, в чащобы таежные. Радость-то какая: младенчик будет, свой, кровный, – а Семен и не ведает. Сколько раз мысленно представляла Варвара день возвращения мужа! Кинется к нему на шею, уведет в спаленку и расскажет о том, как жила, радовалась, ликовала последнее время.

И не знала, не ведала, что в эти дни жизненный круг Семена Никаноровича Костина был почти завершен, что повис над ним тяжкий меч «правосудия», вершимого военно-юридическим отделом Особого казачьего отряда атамана Калмыкова; не чуяла, что уже прохаживаются по широкой спине мужа железные шомпола атамановых палачей; не слышала, как, задыхаясь от непереносимой боли, скрежещет зубами, стонет силач Семен, распинаемый руками садистов.

Грозен враг за плечами.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
СИЛЬНЫ ВРЕМЕНЩИКИ…

Глава первая

По заданию отряда Семен Костин шел в Хабаровск – получить необходимые сведения и медикаменты от рабочих Амурской флотилии и передать для распространения по городу письмо партизан отряда Лебедева в адрес атамана Калмыкова и его подручных. Задание, полное смертельного риска: побывать в логове врага.

Командир и комиссар долго советовались, обдумали множество вариантов в поисках наиболее безопасных обходных путей, чтобы Семен мог избежать японских и калмыковских патрулей или случайно не нарваться на замаскированную засаду – белая военщина и оккупанты штыками прикрыли Хабаровск.

– Найду лазейку! – говорил беспечно Семен Костин. – Все путя им не перекрыть…

Лебедев и Яницын провожали партизана.

– В путь, друг мой, – волнуясь, сказал Лебедев и обнял Семена. – Ждем тебя с удачей, но если случится что… если попадешь в лапы калмыковцам, прими лютые муки, смерть – не выдай, с каким заданием, от кого и к кому послан…

– Присягу партизанскую давал, знаю, на что иду, Сергей Петрович, – просто ответил Костин. – Иду без страха, – в своем дому и стены помогают…

– Знаем, знаем, Семен Никанорович! – стараясь овладеть собой, сказал Яницын: он-то насмотрелся и наслушался в Хабаровске – дальше уж некуда! – Наш выбор не случайно пал на тебя.

– Не горячись, будь зорок, холоден и расчетлив; поспешным, необдуманным поступком не погуби себя и порученное дело…

– Мой отец нас так учил: тот сам себя губит, кто людей не любит, – ответил им Костин. – А я людей люблю и поднимусь ради них на плаху, ежели потребуется, но дела не предам…

– Не сомневаемся, Сеня! – положив обе руки на плечи партизана и порывисто привлекая его к себе, проговорил Лебедев. – До свидания, друг…

Костин, уходя, долго чувствовал прощальный растроганный взгляд командира и комиссара отряда. Оглянулся – стоят рядком, как близнецы братья. Помахал рукой, крикнул:

– Прощайте, друзья!..

Зашагал Семен, раздумывая, как лучше, успешнее выполнить поручение.

«Избегай патрулей, в случае чего прикинься крестьянином, приехавшим в город продать кусок сала…» – вспомнил он слова командира.

Укатанная санная дорога, проложенная по льду Уссури, была пустынной. Семен шагал спокойно, прижимая локтем изрядный кус замороженного сала, завернутый в чистые тряпки. Думы о доме, Варваре, родителях скрашивали его дорогу. Долгонько он не был у своих, как-то они там? Варя томится, ждет. Встанет в сумрачный вечер у окна, прислонится лбом к холодному стеклу, всматривается в дорожную даль: не идет ли к родимой хате странник-прохожий, не несет ли весточки о муже? «Эх, Варя, Варя! Встретимся ли? Женушка! Лапушка!» Как в первые годы супружества, неугасимо влечение к ней, так же горячо и нетерпеливо ждет он встречи. И будто наяву ощутил на губах тепло розовых губ жены, ее пылающие щеки. Добрая, доверчиво прильнувшая подруга! Даже шепнул невзначай: «Жди, жди, Варвара».

Стемнелось. Вот и Хабаровск, опоясанный черной лентой кольев с ржавой колючей проволокой. Пока дальше идти нельзя – опасно. Партизан залег в снег, настороженно и опасливо всматривался в заграждения, в землю, обезображенную, изуродованную вырытыми и заброшенными окопами. «Откуда у Ваньки Каина такая сила, чтобы все путя перекрыть? Пройду!»

Опустилась темная зимняя ночь, и, озираясь сторожко, Семен вошел в город. При малейшем шуме таясь и замирая, перемахнул Большую улицу, спустился к Чердымовке. Миновал темные, спящие китайские лавчонки, опиекурильни, жалкие хибарки бедноты – подошел к условленному дому. Его ждали. Великие дела творила горстка коммунистов, чудом уцелевших от свирепого террора Калмыкова, – местных и приезжих из других городов, – добывала оружие, медикаменты, одежду партизанам, распространяла листовки, обращения. Рабочий арсенала и железнодорожник, поджидавшие Семена, сказали ему:

– Мы предполагали отправить с вами мешок медикаментов, но, к несчастью, неожиданно арестовали доктора, который нам их поставлял. Скажите командиру отряда, чтобы через месяц связался с нами…

Костин передал им письмо партизан Калмыкову.

– Комиссар отряда у нас человек ученый. Поднял партизанскую братву рассказом о беспощадных бесчинствах злодейской шайки Калмыкова, а потом предложил: «А что, друзья, не написать ли нам атаману „Открытое письмо“? – Смеется: – Разве он не башибузук, хоть и не дотягивает до турецкого султана? А чем мы не запорожцы?» Землянка от хохота тряслась, когда письмо писали: всяк норовил свое соленое словцо атаману послать…

– Вам пора в путь. В городе неспокойно, облавы, аресты. Будьте трижды осторожны, – предупредили Семена подпольщики.

– Теперь у меня гора с плеч спала. Если и схватят, я пустой, что с меня взять? Знать ничего не знаю, ведать не ведаю, – отшутился он. – Где бочком, где ползком, а где и на карачках, но исчезну из Хабаровска…

Костин благополучно выбрался из города, когда еще чуть брезжило, и пошел по направлению к деревне Гаровке. Там он должен был встретиться с Лебедевым и доложить ему о выполнении задания. «Оттуда до дома отпрошусь – на денек-два. Тревожатся, поди: запропал Семушка…»

Неведомо откуда выскочивший на рысях калмыковский разъезд преградил путь Костину.

– Откуда и куда? – рубя слова, спросил скакавший впереди конник, осаживая на месте резвую лошадь и оглядывая крепкую фигуру Семена, деревенский добротный тулуп, валенки.

– Из Алексеевки, – торопливо и робко прозвучал ответ не на шутку перепугавшегося Семена, – вчерась сало приезжал продавать…

Сильными, тревожными рывками билось сердце. «Кажись, влип?»

– Алексеевские на подводах были, почему с ними неуехал? Где ночь гулял?

– Вчерась припозднился, по базару ходючи. Бабе полушалок искал. Так и не нашел! – сокрушенно вздохнул Семен, тесно прижимая левую руку – унять, усмирить расходившееся сердце. – Остался у китайцев в лавке переночевать: думал еще по базару порыскать. А заснуть не мог: духота, вонь у ходей, аж в горле першит. Чуть свет поднялся и на полушалок рукой махнул – айда домой!..

– А ну, заворачивай! Пробежишься с нами, бугай здоровенный. Такой толстомясый должон в армии быть, а не по базарам шататься. Не ндравится мне твоя физиомордия – пущай проверют…

Все оборвалось в Семене, он взмолился:

– Да, милой человек, да я… У меня хромота в ноге, в германскую ранен. Вчистую отчислили… Отпусти, Христом-богом прошу! Женка ждет. И так припоздал. Отпусти, родимый!..

– Алексеевский, говоришь? А фамилия как?

Костин назвал наобум фамилию. Что делать? Настоящую фамилию назвать не мог: пострадала бы семья: вся Темная речка знает, что он в партизанах.

– Подозрителен ты мне – и точка! Пошевеливайся! – крикнул калмыковец и больно ожег Семена ременным хлыстом. Наступал на него сытой, игривой лошадью: – Шевели, шевели ножками, подлюка, кулака хорошего не нюхал?..

Семена привели в «Чашку чая», к начальнику управления милицией.

Грузный, не проспавшийся после беспробудного пьянства, начальник, с обрюзгшим лицом и воспаленными, красными, как у кролика, глазами тупо распорядился:

– В тюрьму голубчика… – А потом так же тупо спросил калмыковца, сопровождавшего Семена. – А может, к вам – на Поповскую улицу, в юридический?

– А по мне – хоть к черту в глотку! – озлился калмыковец и повел Семена в военно-юридический отдел.

Контрразведка навела справки в Алексеевке – фамилия Костина оказалась выдуманной. Начались допросы, пытки.

– Кто таков? Зачем и у кого был в городе? Откуда и кем послан?

Семен молчал, у него не было ответа на эти вопросы.

Хорунжий, допрашивавший Семена, заметно нервничал, пугливо смотрел на дверь, когда она открывалась. В комнату вошел высокий нескладный верзила вахмистр.

– Ну, как сегодня сам-то? Зол? – угодливо спросил его хорунжий. – Как он, Замятин? Не отошел?

Вахмистр в ответ ухмыльнулся одними губами. Странно застывшее, обширное лицо его было непроницаемо.

– Сейчас посмотришь: сюда идет.

Хорунжий съежился: дверь распахнулась от сильного удара ногой. Недоросток-военный в казачьей генеральской шинели, в каракулевой кубанке, нахлобученной на нос, вошел в комнату. Исподлобья, угрюмо и подозрительно повел злыми глазами по хорунжему, Семену, спросил раздраженно:

– Красный? Не сознается, конечно, ни в чем? Миндальничаете, цацкаетесь с этой сволочью? Либеральничаете? Форма. Закон. Я – закон и форма! Пентюхи – теоретики. Отдайте ему, – кивнул он головой на вытянувшегося в струнку вахмистра, – на денек. Парень – дока, душу наизнанку вывернет – заговорит красная падаль! Направьте его в вагон – там закричит, выложит все. А вы учтите: я недоволен вами. Гуманничаете, законничаете! Идиот полковник Бирюков догуманничался – получил зараз семь пуль в одну старую задницу. Я с вас шкуру спущу за пособничество! Хорунжий Кандауров – тот умел…

Хорунжий, стоя навытяжку за столом, бледный, с посиневшими от страха губами, без возражений слушал строгий генеральский разнос.

Калмыков, быстро повернувшись на высоких каблуках, сказал вахмистру:

– Крикни часовому – пусть пропустит баб. Пришли просить…

Замятин, четко стукнув каблуками, молодцевато повернулся и вышел. Было слышно, как он крикнул часовому: «Пропусти к атаману баб…»

Вернулся он с тремя бедно одетыми, заплаканными женщинами. Калмыков набросился на них с ходу, понося последними словами, изрыгая ругательства:

– Суки паршивые! Вы это к кому пришли? Вы знаете, о ком вы просите?

Женщины, ошарашенные приемом и руганью генерала, жались друг к другу.

– Пришли ко мне, Калмыкову, выручать своих? Заступницы за красное дерьмо? Я велю нагайками расписать вам задницы. Будете знать, как просить за ублюдков. И вас, сук, сгною в тюрьме! Сгною, сгною! Вон отсюда, стервы, голодранки!

Кубанка слетела с головы генерала, пепельные жидкие волосы закрыли узкий, впалый в висках лоб атамана. На щеках заиграл гневный румянец. Нервно, исступленно хлеща нагайкой стол, за которым стоял струхнувший хорунжий, Калмыков впал в неистовство, осыпал просительниц циничной бранью.

– Эй, там! В плети их! И гоните к чертовой матери этих нищенок!..

Вахмистр открыл дверь, сделал знак – в комнату вошли калмыковцы. Дюжие хохочущие мужики вцепились, как клещи, в сопротивляющихся, поднявших неистовый крик женщин и поволокли их по коридору.

– Я покажу, я вам покажу! – задыхаясь, проговорил им вслед Калмыков и, уставив безумные, ослепшие от бешенства глаза на хорунжего, спросил сиплым, сорванным голосом: – Кончили дело с захваченной в плен партизанской сотней? Месяцами будете тянуть? Распустились… мать… старые бабы! Сегодня же подвести под «закон» и расстрелять. Всех – и мужиков и баб. Я научу вас либеральничать с краснопузыми! Вчера ко мне привели тридцать большевиков и советчиков. «Большевики! Комиссары! Мадьяры и немцы! – крикнул я им. – Жиды и китайская шваль! Три шага вперед! Раз! Два! Три!» И эти мерзавцы – все это мужичье, весь разноплеменный сброд, все тридцать как один, сделали три шага вперед. «А! Так?! Все большевики, комиссары, мадьяры, немцы, китайцы? Мать вашу… – Приказываю: – Через час чтобы все были расстреляны!» – и ровно через час их поставили к стенке. Вот это по-моему. Не цацкаться с ними! Господин хорунжий! Вы читали мою резолюцию на вашем идиотском приговоре?.. Ну, то-то! Учтите! Советую попомнить мои указания…

Выпалив все это единым духом, Калмыков повернулся, стуча каблуками, быстро вышел из комнаты, с грохотом захлопнул дверь.

Хорунжий облегченно вздохнул. Вахмистр вышел в коридор – проследить за стремительно удалявшимся Калмыковым. Атаман покинул здание. Вахмистр вернулся и подошел к столу хорунжего.

– Что он там написал? Опять, по обыкновению, загнул?

– На! Читай, – протянул какие-то бумаги хорунжий.

– Ха-ха! – смеялся одними губами вахмистр. – Вот так лезорюция! Ха-ха! Ну и черт! Мастер-ругательник! Умеет наложить лезорюцию. И откуда он такие загогулины знает? Ха-ха!..

– Тебе смешно, – устало сказал хорунжий, – а я трясусь, как осиновый лист. Тружусь не покладая рук, а он недоволен: «Миндальничаете». Вытяни-ка что-нибудь из этого мужлана…

– Отдай мне его – вытяну! – вахмистр перевел бесцветные, оловянные глаза на Семена. – У меня опыт…

– Да бери ты его! Жалко, что ли, – отмахнулся хорунжий.

– Твои дела, дружок, неважнец! – заметил вахмистр. – Хозяин тобой недоволен. Я тебе помогу узнавать его настроение. Кубанка заломлена на макушку, – значит, ничего, мирен. Сдвинута вниз, на нос, – зол, как голодный волк. Тогда остерегайся, беги куда глаза глядят. С чего освирепел? От япошат узнал, а не от вас, контрразведчиков, что восстание в гарнизоне – большевистская работка. Да, да! Не гляди как на психа. Я при атамане находился, как он с двумя новыми шпиками говорил. Их из Иркутска прислали: кое-кто из комиссаров от Семенова сбежал и в Хабаровске укрылся. Золотые гуси из главковерхов. Шпик их знает. Понял комбинацию из трех пальцев, какую вам построили самураи? Ха-ха!

Другой шпион докладывал: не все большевики в городе выведены, кои еще хоронятся в городе, а кои сидят в тюрьме и на гауптвахте, а дела делают. Арестанты сумели договориться с лопоухими солдатами и казаками. Оказывается, не только солдаты, но и казаки бегали к заключенным большевикам. Караульные с ними спелись, записки передавали. Точно! Как в аптеке на весах. «Сам» эти сведения получил от двух захваченных мятежников.

Атаман рысь рысью по кабинету крутится: восстали не только солдаты, но и казаки. А ведь он – атаман Особого казачьего… ха-ха! Это, брат, не фунт изюму.

– Да-а! Дела! – только и мог сказать хорунжий.

– С орудий замки поснимали и куда-то ухайдакали, – продолжал Замятин. – Япошатам спасибо – помогли генералу, не дали восставшим прорваться, уйти из города. Жалко, переловить их не удалось: успели под охрану америкашек спрятаться. Их оттуда теперь не вытащишь, а то потешили бы душеньку. Руки чешутся расправиться за черную измену. Капитан Верховский, молодец-подлец, какую хитрую штуку удумал и атамана ублаготворил. От имени атамана обращение к восставшим напечатал: мол, кто добровольно вернется ко мне, тому полное прощение. Только думка у меня – нема таких простаков, чтобы на дешевку-блесну клюнули…

– Как же мы проморгали? – беспомощно вырвалось у хорунжего.

– Столько народу пошлепали, думали – всё, – ответил Замятин. – Чего он так беснуется? Упустил момент. Были донесения: в полку неспокойно, идут разговоры, волнения, недовольны и мобилизованные казаки – осуждают расправы над населением. И все мимо ушей. Атаман позвал покойника нынешнего – командира полка Бирюкова. Ты знаешь его? Размазня и шляпа!..

– Знаю, конечно…

– Под вашу го…… ответственность, – кричал на него атаман, – выведайте, кто смеет рыпаться, и расстреляйте всех, сочувствующих «собачьим депутатам». А тот пентюх ни «бе» ни «ме». Самого с почетом схоронили, с музыкой.

Ко мне атаман ластится: «Прости, Юрка, по пьянке приговор утвердил». Совестно ему: обращается со мной, будто я мамзель-стрекозель. Велел сшить новую форму, обещает повышение в чине. Хорошую лошадь приказал выдать. А я ему порки еще не простил…

– Ты, Замятин, на меня за приговор не сердись, – искательно сказал хорунжий, – тебе проще – атаман к тебе благоволит. Он предупредил нас: не щадить и своих, если разлагают дисциплину и болтают негожее про него. А тут на тебя бумажка. Может, бумажка с подковыркой? Ну, и по всей строгости закона…

– Я на тебя, хорунжий, не сержусь, – панибратски заметил Замятин. – Ты человек подневольный. А вот кто по доброй воле донес? Ты не говори, ты только головой махни, ежели я в точку попаду. Бумагу капитан Верховский состряпал?

Хорунжий озадаченно молчал, потом нехотя кивнул.

– Только, Замятин, чур: никому ни гугу! Подведешь меня под монастырь.

– Так я и думал! Могила, ха-ха! Юрик Замятин человек слова и дела. Ха! Понабрали новичков в полк, а они – ни уха, ни рыла. Сам взялся. Едем ночью в казарму. Построили гавриков. Атаман делает поверку: идет вдоль рядов, плечи выставил, сгорбился, руки в карманах. Взглянет – как шилом кольнет. Клокочет, как самовар, полный жару. Подозрителен кто – кидается, револьвер к морде: такой, сякой, разэдакий!.. Вчерась на плацу шли занятия. Примчались мы туда. Он соскочил с коня, на нем бурка была черная, хлоп ее оземь – обходит новобранцев. Стоит деревенский парняга – «уши врозь, дугою ноги», не ест глазами начальство, как положено. Гаркнул на него атаман, выхватил из кобуры револьвер – бац! И нет старушки…

– Ты говоришь, что атаман был в курсе дела, как же он допустил выступление против него?

– Затмение нашло! Поверил докладам, что всех комиссаров-большевиков под метелочку… А они и в тюрьме, и на гауптвахте не дремали; подготовили мятежников: шито-крыто. Ночью обезоружили и уничтожили офицеров. Дураку Бирюкову семь пуль вкатили. Мальчишек-кадетов, к полку приписанных, как щенят шелудивых, побросали и заперли в подполье. Тихо и неслышно двинулись по направлению к «Чашке чая» – захватить атамана. Минуты за две нас упредили, что идут. Мы с атаманом повалились на коней – и аллюром айда к самураям. Всполошили их. Команда! Боевая походная готовность самураев, взяли мятежников в оборот, окружили. Те – круть-верть, а деваться некуда: не пробиться из города. Ноги в зубы – и бегом к америкашкам, в иху зону.

– Все равно будут у нас, – сказал хорунжий, – американцы отдадут.

– Бабушка надвое гадала. Атаман уже требовал их выдачи, а янки наотрез отказали. Нейтралитет соблюдают. На Красную речку, за проволоку, мятежников отправили, а нам не отдали…

– Да. Дела, значит, заварились серьезные.

– Куда серьезнее! В пику японцам и атаману америкашки переодевают восставших в штатское и распускают по домам. Хитрые, бестии: во-первых, славу плохую о нас народу понесут, языками трепать, во-вторых, некоторые уйдут в тайгу и будут нас же бить!

– Да, дела, – повторил раздумчиво хорунжий, искоса поглядывая на Семена: тот воспользовался моментом, что о нем забыли, и, присев на стул, слушал россказни развязного вахмистра.

– Встать, вахлак! Уселся, как у тещи на именинах! – взорвался, как пороховая бочка, хорунжий.

– Так его, так! Ха-ха! – подначил Замятин. – Дай ему жизни! Я им сам подзаймусь от скуки, пока меня не определят к месту…

Семена бросили в сырой подвал. Два дня провалялся он на голом каменном полу без пищи, сна и воды.

На третий день в дверях встал Замятин. Желтые лампасы на брюках, желтые погоны. На рукаве странной, похожей на кавказскую – с газырями – гимнастерки пришит ядовито-желтый туз с черной буквой К в центре. На криво посаженной шапке – череп и скрещенные кости. Вахмистр уставился на партизана, оцепеневшего от усталости, голода и холода. Не сводя оловянных глаз с беззащитного Костина, двинулся к нему, расставляя ноги, как моряк на вахте во время жестокого шторма.

Семен – человек богатырской, недюжинной силы, легко, без напряжения бросал на плечи пятипудовый мешок. За дни пребывания в калмыковской контрразведке Костин уже повидал всякого, попробовал горячего, но все же испугался, когда продолжавший молчать гигант приподнял его за шиворот с пола и потряс в воздухе, словно не чувствуя тяжести могучего тела партизана. Бросив Семена, как пустую ветошку, на пол, верзила захохотал.

– Ха-ха! Чуешь, болван? На одну ногу наступлю, за другую потяну – раздеру на две части. В одной останется твое буйное сердце, а в другой – печенка. Ха-ха-ха…

Вахмистр хохотал. Семена передернуло от его смеха.

– Партизан? Имя? Где живешь?

Семен молчал.

Вахмистр гаркнул, вызывая к себе подручных калмыковцев:

– А ну, ребята, работенка нам предстоит немалая: надо заставить дуб заговорить человеческим голосом…

Семен молчал.

Вахмистр уходил обедать, хлебнуть спиртного; надеялся – нечеловеческая боль, голод сломят волю партизана. Возвращался, распинал измученного Костина.

Семен молчал.

Наконец утомленный палач изнемог. Он бросил партизана на залитый кровью цементный пол и, сквернословя, приказал хриплым, задыхающимся голосом:

– На вокзал эту сволочь! В вагон. Там мы из него вырвем все необходимое. Гусь, похоже, важный, с золотой начинкой…

Семен очнулся от пронизывающего тело ветра и холода. Покрытый полушубком, он лежал на дровнях. Лошаденка бойко мчалась по безлюдным улицам затаившегося под небывалой напастью Хабаровска.

С двух сторон Семена охраняли калмыковцы с заряженными японскими винтовками в руках.

– Куда вы меня везете? – едва шевеля губами, спросил Семен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю