Текст книги "Дни нашей жизни"
Автор книги: Вера Кетлинская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 49 страниц)
В конце совещания выступил профессор Савин. У Гаршина заколотилось сердце, когда Савин расправил свернутый в трубку план. Но профессор не останавливался на недостатках плана, а только отметил, что он является «первой робкой попыткой модернизировать производство турбин». Одобрив эту попытку, Савин заговорил о новейших достижениях технологии машиностроения, которые должны быть полностью учтены проектировщиками. Речь его была суха, но слушали ее увлеченно. Гаршин тоже слушал, с досадой признаваясь, что не следил за новинками техники, многое знает только понаслышке, а кое-что слышит впервые. Уловил это Савин по докладной записке или нет? Подойти к нему после совещания или лучше не подходить?..
Подводя итоги обсуждению, директор сообщил, что для участия в разработке проекта реконструкции выделяется группа инженеров завода. Главный инженер... главный технолог... два инженера из технического отдела… Любимов...
– Гаршина мы не трогаем, так же как и Полозова, – пояснил он, – им турбины выпускать, своих забот хватает. Но к обсуждению проекта на всех стадиях мы их, конечно, привлечем. Так же, как и других товарищей.
Вот и все.
Теперь оставалась одна, последняя зацепка – Савин, Заручиться его поддержкой и консультацией... попасть в заочную аспирантуру...
После совещания Гаршин снова подошел к Михаилу Петровичу и Савину.
– Да, значит, вы хотели... – начал Савин, морщась от старания вспомнить, чего именно хотел стоящий перед ним инженер.
Гаршин не помог ему. Он боялся повторить свои доводы, они уже не казались ему убедительными.
– Вспомнил. Проблемы организации производства, верно?
Гаршин кивнул. Михаил Петрович стоял рядом с ними, прислушиваясь, но не вступая в разговор.
– Видите ли, товарищ Гаршин, – нехотя начал Савин, видимо недовольный тем, что ему приходится в первый же день появления на заводе вести не очень приятный разговор с одним из заводских работников. – Видите ли, пока ваша докладная записка не выходит за рамки известного. Даже, как видите, не охватывает того, что уже применяется. Это, в сущности, дельная попытка некоторого обобщения имеющегося опыта в рамках исполнения своих обязанностей. Не больше.
Гаршин покраснел и насупился, ему было тошно от этого разговора, лучше бы не затевать его.
– Ваше желание взяться за серьезную научную работу можно только приветствовать, – силясь быть дружелюбным, продолжал Савин. – Но зачем вам задаваться такими необъятными целями? Возьмите локальную тему в той области, где вы как инженер чувствуете себя сильнее. Потрудитесь год, два, исследуйте ее детально, внесите в нее собственную мысль, найдите оригинальное решение. И тогда – милости просим.
Гаршин так и не открыл рта, а Савин уже протянул ему руку:
– Найдете нужным посоветоваться – я к вашим услугам.
Гаршин хотел подойти к Любимову, но Любимов беседовал с представителями проектной организации, и там же стоял Полозов, непринужденно участвуя в разговоре. Полозов, очевидно, совсем не чувствовал себя оттертым от интересного дела.
– Проводите меня до машины, Витя, – попросил Михаил Петрович.
Гаршин подчинился, хотя ему не хотелось ни провожать профессора, ни говорить с ним, ни даже смотреть на него. Надежды лопнули, содействие Михаила Петровича не помогло, да и разве это содействие? – сказал: «Мой молодой друг» – и отошел в сторонку. К черту и его, и Савина, и всю эту волынку!
– Вы на лыжах ходите? – спросил Михаил Петрович.
Вопрос был так неожидан и нелеп в середине лета, что Гаршин только покосился на профессора – в уме ли он?
– Есть такие лыжники, – не дождавшись ответа, сказал Михаил Петрович. – Пойдешь с ними куда-нибудь в лес, в горы, а они все норовят по чужому следу. Я зову – пойдемте напрямик, а они: «Что вы, Михаил Петрович, тут целина, а вон там есть хорошая лыжня...»
Они подошли к машине, Гаршин предупредительно, хотя и с затаенным бешенством, распахнул дверцу. Но профессор, придерживая дверцу рукой, невозмутимо продолжал:
– Конечно, можно и по накатанному следу побегать, оно удобнее. Но в любом деле надо для себя определить – хочешь ли ты скользить по разведанному и проложенному другими пути, или...
– Понятно, – не очень вежливо прервал Гаршин. – Мораль сей басни мне ясна.
Профессор вгляделся в его раздраженное, мрачное лицо, взял его за локоть:
– Не злитесь, Витя. Если бы я был уверен в том, что вы наберетесь мужества сказать это самому себе, я бы не стал прибегать к басням.
Он залез в машину и уже оттуда, пригнувшись к дверце, предложил Гаршину подвезти его домой.
– Спасибо. Предпочитаю на собственных ногах, – ответил Гаршин.
Он шел по проспекту, понурив голову и жуя мундштук потухшей папиросы. Осколок кирпича попался ему под ноги, он пнул его носком ботинка. Осколок, подпрыгивая, проскакал по тротуару и лег на краю. Гаршин снова пнул его со всей силой. Если бы он мог, он одним пинком отправил бы к черту на рога и себя самого, и Михаила Петровича с его лыжней, и Савина с его локальной темой.
Что-то надо делать с собой. Чего от него хотят? Чтобы он стал работягой и скромником? Просиживал брюки? Жил одними турбинами, как Полозов?.. Да нет, не одними турбинами живет Полозов, и Михаил Петрович прожил жизнь, наверно, так, что дай бог! Тьфу, до чего мутно на душе!
Он выпил водки у киоска, потом у другого выпил пива. Хотелось пойти куда-нибудь, к кому-нибудь, кто ждет, кто любит, кто может выслушать и посочувствовать. Но к кому? Выпить – сотни приятелей найдутся. Стоит мигнуть – мало ли женщин ринется навстречу? А вот сейчас – к кому пойдешь?..
Один человек мог стать для него всем – домом, совестью, отрадой. Потерял. И к этому не надо даже притрагиваться мыслью. Отрезано. «Мне было очень горько когда-то, но потом я поняла истинную ценность всего, и человек, которого я полюбила...», «Чем больше и щедрее человек отдает, тем он становится богаче. А кто печется только о себе, кажется мне бедняком. Вы понимаете ли, что можно думать о ком-нибудь, кроме себя?» «Я вам запрещаю писать и звонить...» От этого телефоны стали как мины, дотронешься до трубки – взорвется. Нет, об этом не надо думать, совсем не надо думать, прикасаться к этому нельзя. «Я вам запрещаю...»
Так что же делать? Работать помаленьку, жениться на какой-нибудь кроткой, влюбленной девушке, которая будет лелеять и сочувствовать, жалеть и восхищаться, считая, что лучше ее мужа нет человека в мире? На Вале хотя бы. Наивная глупышка с восторженным, замирающим личиком. «Не Валя, а Валентина Федоровна» – ишь ты! А если прийти и сказать: люблю, выходи замуж, – обрадуется и выйдет… «Оно избавило меня от ошибки». Искренне ли она тогда сказала – или для острастки, из гордости? Все-таки нехорошо с нею получилось, нехорошо!
Он выпил еще пива в киоске возле заводского жилого городка. Свернуть налево, пройти два корпуса и пустырь, – и можно постучаться в знакомую квартиру. Любимов еще на заводе. Алла Глебовна разахается, заулыбается, выскочит в соседнюю комнату, чтобы напудрить нос и подкрасить губы. Но на кой дьявол ему это нужно?
Или пройти мимо нее и постучаться к Ане? «Аня, мне чертовски кисло, можно мне вытряхнуть душу и вместе с вами отобрать: что там – мусор, а что – пригодится?» Она – товарищ, она скажет: «Давайте трясите».
Ну да, а завтра все узнает Полозов! Весь свет видит, куда у них идет дело; только им двоим кажется, что они здорово скрывают свои отношения. Ну что ж... совет да любовь! Интересно, что думает об мне Полозов? И что он посоветовал бы, если б поговорить с ним начистоту? Только, бог знает почему, никогда у меня не выходит дружеская откровенность с мужчинами. Оттого, что женщины отзывчивее и готовы все понять и принять? Или оттого, что я нравлюсь женщинам и поэтому перед ними не стыдно обнажать душу? А только разве я перед ними когда-нибудь обнажал душу?
Молодая женщина вышла из продовольственного магазина и пошла по улице в нескольких шагах впереди Гаршина. Он загляделся на ее ноги, когда она спускалась по ступенькам, – стройные, красивые ноги. Потом он окинул ее всю оценивающим взглядом, и ему понравилась ее гибкая спина, ее гладкая прическа, ее походка, ее простое, облегающее фигуру платье.
Он прибавил шагу, чтобы заглянуть женщине в лицо.
– Аня! – закричал он, расхохотавшись. – Вы мне здорово понравились со спины!
– Вы можете снова отстать, Виктор, чтобы не разочаровываться, – сказала Аня.
Ее лицо тоже понравилось ему, – она похорошела за последнее время.
Она прижимала к себе маленький кулек, до странности маленький.
– Держу пари, что вы купили сто грамм леденцов, – сказал он и взял ее под руку. – Можно?
– Можно, – сказала Аня, позволяя ему вести себя и чуть отстраняя локоть, как делают женщины, когда спутник им совершенно безразличен. – А пари вы проиграете. Это горох.
– Горох?
– Да. Сто грамм.
– На кой вам черт сто грамм гороху?
– Черт здесь ни при чем. На пуговицы.
– Хо-хо! «Дайте мне сто грамм гороху на платье» – так? Куда вам столько пуговиц?
– Пуговиц мне нужно двадцать, но не все горошинки хорошей формы. Их обтягивают шелком, и получаются круглые пуговки того же цвета, что и платье.
– А платье какого цвета?
Она засмеялась.
– Вам это очень важно? Белое шелковое. Юбка покроя клеш, верх гладкий, по фигуре. Вырез маленький. Застежка на спине. Что вы еще хотите узнать?
Было истинным отдыхом говорить с нею о пустяках.
– Если застежка на спине, Анечка, нужен подручный, чтобы застегивать эти горошины.
– Да, – твердо сказала Аня.
– Понятно.
Она свернула налево, в боковую улочку, к своему дому. Сейчас она скажет: «До свидания, Виктор», – и уйдет обтягивать горошины белым шелком.
– Аня!
– Что?
– Мне здорово кисло сейчас, Аня. Можете вы потратить на меня немного времени?
– Могу.
Она остановилась. Видимо, соображала, как лучше поступить – звать ли его к себе или беседовать где-либо в другом месте.
– Зайдемте в парк. Заодно подышим воздухом.
Значит, сообразила, что звать к себе рискованно – вдруг засидится.
– В парк так в парк. Давайте ваш горох, положу в карман. Карман не дырявый, если рассыплется – соберем.
Они прошли в парк и сели на одну из первых скамеек. На юру. Такую скамью может выбрать только женщина, которая торопится уйти от неинтересного спутника.
Впрочем, как только он заговорил, Аня заинтересованно повернула к нему лицо.
Если бы он перед тем не выпил, он никогда не стал бы так откровенничать. Он горячо, путано и самолюбиво рассказал ей, что с ним произошло и как глупо все сложилось. Из этого путаного рассказа Аня уловила только, что он один, что надежда на покровительство Михаила Петровича не оправдалась и что Гаршин немного пьян – ровно настолько, чтобы не притворяться беспечным счастливчиком.
– Ну, что вы скажете? – спросил он, докончив свою жалобу.
– Мне кажется, Витя, что вам надо определиться.
– То есть?
– Определить, кем вы хотите быть. Если вас тянет наука – не научное звание и жалованье, а научная работа, – возьмите интересную локальную тему, как советует Савин, и работайте. И опять-таки определите, в какой области вам хочется работать. Действительно ли вас интересует именно технология? Или вам казалось, что в этой модной теме легче добиться успеха?
Не отвечая, он передернул губами и подсказал:
– А если не тянет наука?
– Тогда скажите себе, что вы будете развиваться как инженер, производственник. И сделайте выводы.
– Какие?
– А такие, Витя, что... Не сердитесь, но вы же талантливый и живой человек, – это не только мое мнение, Михаил Петрович говорит то же самое, – а работаете вы на сорок процентов, амортизации боитесь, что ли?
Он все-таки рассердился:
– Ну, знаете ли, Аня! Может быть, когда вы перейдете наконец из своего детдома на производство, вы окажетесь лучшим инженером, допускаю, но на обеих турбинах я крутился как белка в колесе, и...
– Не будем говорить обо мне. Но ваш преемник Шикин, маленький, тихий практик, работает лучше вас, потому что дает все сто процентов, понимаете? Целиком! А вы – нет. И люди это понимают.
– Так. Ну, валяйте, выкладывайте сразу все, что вы обо мне думаете.
Она слегка улыбнулась:
– Вы и сейчас уверены, что все о вас думают и ваши переживания всем интересны и важны. И что вам должны сочувствовать. Хотя никто, кроме вас, тут не виноват, и вы достаточно умны и самостоятельны, чтобы самому выбраться на свою собственную лыжню, – если захотите.
– Значит – эгоцентрист?
– Есть немного.
– Еще что?
– Однажды я вам сказала, Витя, что вы добрый. Помните, в истории с Кешкой? И Полина Степановна считает, что вы добрый.
– А я злой?
– Нет, вы добрый, если ненароком заметите чужую беду. Только чаще не замечаете.
Помолчав, он мрачно сказал:
– Валяйте до конца. Все.
– Ох, Витя, я совсем не готовилась к подробному анализу вашей личности, и зачем вам это нужно?
Она повернула руку так, чтобы незаметно взглянуть на часы. Исповедь Гаршина была на редкость некстати. Новое платье должно быть дошито к субботе – так задумано, – а ей осталось самое канительное – обтянуть и пришить пуговицы и сделать петельки. Времени так мало, и вот уже девятый час...
Гаршин заметил ее осторожное движение.
– Вы правы, Аня, – сказал он, вставая. – Я и забыл, что платье для женщины дороже человека, разве что за исключением того единственного человека, ради которого это платье шьется и горошины обтягиваются. Пойдемте, я вас доведу и донесу ваш горох.
Она не нашла нужным возразить хотя бы из вежливости. Это было почти оскорбительно. Он не взял ее под руку, а она шла легкой походкой, всегда пленявшей его, и думала о чем-то своем. И шла до невежливости быстро. Была минута, когда Гаршину хотелось вышвырнуть вон ее нелепый горох и уйти не прощаясь.
Но как раз в эту минуту Аня придержала шаг и внимательно вгляделась в его лицо со стиснутыми от злости челюстями. До нее как-то вдруг дошло, что Гаршину сейчас действительно всерьез плохо, что ему, видимо, очень нужно поговорить с кем-нибудь по душам.
И, какой бы он ни был, как бы она ни относилась к нему, отказать ему в этом нельзя.
– Мне кажется, вы сейчас на распутье, Витя, – заговорила она, не глядя на него, чтобы не смущать Гаршина и чтобы хватило духу все высказать, – и это более серьезно, чем выбор – наука или производство. Я не знаю, задумывались вы раньше или нет. Если и задумывались, то, наверно, легко убеждали себя, что все – вздор. Так вот, не позволяйте себе поверить, что все – вздор. И эта ваша подпись, и история с ротором, и Савин... Ведь не тянет вас к науке, Витя, не тянет! И в цехе...
– Ну, знаете! – вскричал Гаршин. – Столько, сколько делаю я...
– Ну и что? – перебила Аня. – Кто вы такой в цехе? Толкач! Незаменимый в авральной работе толкач! Почему вас перевели из технологического бюро, где нужно думать, искать, внедрять новое, – на сборку? Потому что в период аврала надо было нажимать, толкать... Но это все меньше и меньше будет нужно.
Они уже подошли к ее подъезду.
Она взяла его за руку с дружеской сердечностью, и не ее была вина, если в эту минуту она показалась ему более далекой, чем когда бы то ни было:
– Поймите, Виктор... Мне очень хочется, чтобы вы поняли... Когда требуешь много от себя, от других, от жизни... ну, тогда и приходит настоящее. Говорят: жить по большому счету. Я не берусь объяснять, как это. Тут, наверно, дело в самом отношении... Помните наш разговор в кавказском кабачке? В отношении к своей работе, к любви, и к людям вообще, и к будущему – к своему же собственному будущему...
Улыбнувшись ему, она добавила:
– Вы только не внушайте себе, что все – вздор! Ладно?
– Ладно. Держите ваш горох.
– Не просыпался?
– Сейчас пошарю. Вот две горошины.
– До свидания, Витя.
– До свидания.
Он медленно пошел обратно, на проспект. Вот ведь ерунда какая… вот ерунда!.. «Не позволяйте себе поверить, что все – вздор»... Ну, а что же тогда?
Веселая гурьба девушек шла навстречу. Не обратив на него никакого внимания, прошли мимо.
Он вскинул голову, расправил плечи, приосанился. Еще не хватало – брести побитой собакой, поджав хвост!
Он пошел, стараясь держаться молодец молодцом. Но мускулы лица подводили. Чуть забудешься – они как-то опадают, вянут, немеют, словно чужие. Веки нависают над глазами, углы рта опускаются, щеки морщатся... Он сам чувствовал необычную обрюзглость своего лица, встряхивался, напрягал мускулы и снова шагал молодец молодцом навстречу взглядам прохожих.
15
Новость стала известна в цехе с утра: накануне вечером Белянкина арестовали. Уголовный розыск раскрыл шайку бывших кустарей, расхищавших кожи в артели «Модельная обувь» и из-под полы торговавших обувью из ворованной кожи. Белянкин, прикрываясь званием рабочего, был ее активным участником.
Вместо Белянкина в утреннюю смену вышел Торжуев. Коротко сказал мастеру: «Отработаю сколько нужно, чтоб цилиндр не задержать», – и пошел к своей карусели, исподлобья озираясь. Когда Ерохин, работавший на соседней карусели, попробовал заговорить с ним, Торжуев злобно огрызнулся: – Да иди ты... без тебя тошно! Но дневное задание, как всегда, перевыполнил. К концу дня Торжуев явно заволновался, зорко поглядывал вокруг, предупредительно поворачивался лицом к проходившим мимо начальникам: не попросят ли его, Торжуева, выручить цех и отработать вторую смену.
Но к началу смены Ефим Кузьмич подвел к торжуевской карусели нового рабочего, из расточников, которых в последнее время обучали второй профессии – карусельщика. Торжуев знал, что их обучают, видел, что Ерохин что-то объяснял им на своей карусели… Но кто мог думать, что одного из них решатся поставить на самостоятельную работу?
Молча уступив место новичку, Торжуев угрюмо спросил, в какую смену выйти завтра. Ефим Кузьмич подумал и сказал – в утреннюю. Еще подумал и добавил:
– Ты не косись на людей, Семен Матвеевич. Раньше не думал, так теперь задумайся. Без людей не проживешь.
Торжуев впервые поглядел ему в лицо и процедил:
– Я свое дело, кажется, и так сполняю. Подсчитай, сколько сработал. А думать... чего мне думать?
И пошел в душевую.
Он редко пользовался душем, но сегодня очень не хотелось возвращаться к заплаканной жене и к детям, особенно к детям. Вчера вечером, когда уводили Белянкина, дома была только младшая – Ирочка. Увидав ее ошеломленное лицо, Торжуев закричал на нее: «Чего глаза таращишь? Иди спать!»
Дочка не ушла. Она смотрела на отца с немым вопросом: «Ну, а ты, отец, знал, что кожи ворованные? Ты, отец, разве мог не знать?..»
Торжуев отвернулся и ушел к себе, лег в постель, прикрикнув на жену, чтобы замолчала, не надрывала душу. Однако спать он не мог. Слушал, как причитает в кухне жена, как что-то говорит прерывающимся голосом Ирочка. Потом вернулись со студенческой вечеринки сыновья, Юрка с порога оживленно заговорил... и вдруг наступила напряженная, очень долгая тишина, всхлипнула мать, Василий крикнул: «Сколько раз говорили – прекратить лавочку!» И яростно хлопнул дверью... Убежал на улицу?..
Юрка зашел в комнату и требовательно позвал: «Отец! Отец!»
Торжуев притворился, что спит. Сын постоял, раздраженно вздохнул и ушел. Торжуев долго прислушивался к доносящимся из-за стены голосам детей и жены, потом заснул.
Проснулся на рассвете. Вспомнил все, что случилось вчера. С досадой припомнил, что одним из понятых был рабочий турбинного цеха, сосед по дому, – значит, на заводе сегодня же узнают. Торжуев старался представить себе, как примут новость в цехе – кто как посмотрит, кто что скажет. Жалеть Василия Степановича никто не будет. А как отнесутся теперь к нему самому, к Торжуеву?
Почему-то больше всех непрошено лез в память Ерохин, с его приветливой улыбкой и неизменным дружелюбием. Ерохин, который на днях догнал по выработке Торжуева, который уже осмелел настолько, что учит новичков особенностям обработки турбинных деталей! А давно ли он доверчиво слушал издевательски путаные объяснения Белянкина, да и самого Торжуева тоже! Хотелось отмахнуться от него – христосик! – но слово уже не выражало истинных чувств Торжуева. Какой там христосик, когда твердо гнет свое и вот-вот обгонит Торжуева, а то и вовсе вытеснит из цеха...
Лежа в постели, Торжуев с горечью признал, что прежнего положения в цехе он уже не занимает. И не займет. Что там ни говори, новички приходят грамотные, с семилеткой да со всяких курсов. То, что Торжуев постигал медленно, год за годом накапливая опыт, – им по книжкам и на занятиях становится понятно в несколько недель. От грамотности они и ухватистей – с лету улавливают что к чему. А теперь, когда старик засыпался с этими кожами да сандалетами... что им Торжуев, бывший «туз», белянкинский подпевала, зятек проворовавшегося спекулянта!.. Подозрительная личность – не замешан ли сам? Работать умеет, дает стахановскую выработку – ладно, признаём. Но и обойтись без него можно, никто не заплачет.
Эти горькие мысли и погнали Торжуева на работу в утреннюю смену. Пусть видят, что он человек сознательный, не допустит задержки в обработке срочных деталей. Может, и попросят отработать вечер? Поклонятся еще разок?
Не попросили. Не поклонились.
В душевой было много молодежи. Крутятся под струями воды, брызгаются, хохочут, перекликаются из кабины в кабину, озорничают. Веселые. А что им не быть веселыми?..
– Ну-ка, пусти, хватит тебе намываться, – буркнул Торжуев, грубо отстраняя паренька, уже давно стоявшего под душем и, видимо, не желавшего прервать удовольствие.
Паренек возмущенно оглянулся, готовый сказать резкость, но узнал Торжуева и, махнув рукой, торопливо отошел к скамье, где лежала его одежда. В этом невольном движении Торжуев прочитал: «Эх, сказал бы, да не стоит с тобою связываться…»
Став под душ, Торжуев злобно и завистливо разглядывал паренька, уже одевшегося и теперь повязывавшего перед зеркалом галстук. Пиджак висел тут же, надетый на деревянную распялку. Эта распялка особенно взволновала Торжуева. Ишь чистюли, франтики, в цех распялки приносят!.. Он признал в пареньке младшего Пакулина, Витьку. И новая, горькая мысль пронзила его: ведь без отца вырос парень, такая же безотцовщина, каким был и сам Торжуев в те давние уже годы, когда приехал на заработки в город. А вон как у парня жизнь сложилась. Так же, как мой Юрка да Василий,– куда захочет, туда и пойдёт. Вздумает завтра в инженеры или доктора – что ж, и станет! Откроется в нем музыкальный талант, как у моей Ирочки, – и тут помехи не будет. Конечно, пианино он не купит, как я купил для дочки, но ведь Ирочкины подруги и напрокат получают, играют не хуже моей. А я в их возрасте и слова такого – пианистка – не слыхал... Время другое было? Да, время. Но и тогда по-разному жизнь складывалась у людей; иные мои одногодки из таких же бедняцких семей – теперь уважаемые работники. А Василий Степанович внушал: «Кто ты есть? Безотцовщина, голь перекатная! Держись за меня – в люди выведу!»
Душ не освежил, не привел мыслей в порядок. Выйдя из цеха, Торжуев привычно дошел до проходной, но тут остановился, затем побрел обратно, к цеху. У цеха опять постоял, повернул к проходной и снова не решился уйти с завода. Никогда еще он не вел себя так неуверенно, как сегодня.
Воробьев уже собирался уходить и запирал сейф с партийными документами, когда в приоткрывшуюся дверь робко шагнул Торжуев.
Воробьев подождал, не заговорит ли посетитель первым, но не дождался и суховато сказал:
– Садитесь, Семен Матвеевич.
Торжуев сел, помолчал и с трудом выговорил:
– Уж знаете, наверно?
– Знаю, – сказал Воробьев и сел напротив Торжуева. – Ну, а ты, Семен Матвеевич... ты – знал?
Торжуев испуганно дернулся, быстро ответил: нет!
Воробьев смотрел в упор, пристально и недоверчиво.
– Догадывался, конечно, – хрипло проговорил Торжуев, и жалкая усмешка появилась на его губах. – Догадывался, но не допытывался, ни к чему было. Да и скрытный он человек, разве признался бы?.. Все шито-крыто. Маклачил чего-то... так разве я над ним хозяин? С первого дня, как выписал меня из деревни, сам надо мной хозяином стоял.
Воробьев насмешливо сощурился и вскользь заметил:
– Тебе никак за сорок. Советский рабочий. С чего бы вдруг хозяина над собой держать?
Торжуев насупился, долго молчал, потом заговорил возбужденно и сбивчиво, с выражением тяжелого и непривычного раздумья на лице:
– Разве же я оправдываюсь? Не ты меня допытывать вызвал, Яков Андреич, я сам пришел... За сорок, да! Дети взрослые, комсомольцы… И у каждого тот же вопрос в глазах... Понимаю. А что делать? Может, если б начать сызнова, да с пониманием... Что я тогда понимал? Я вот сегодня Витьке Пакулину позавидовал. Тоже ведь безотцовщина! А я... Взяли бедного родича в сапожные подмастерья, в город, на хлеба – кланялся и благодарил. От фининспектора сколько прятался, в погребе пыли наглотался! Потом Белянкин на завод подался, опять меня в обучение взял – я опять кланялся. В семью взяли – опять спасибо! Кто я был? Голь перекатная...
– Ну, какая ж голь перекатная в советское время? – вставил Воробьев. – Сам не понимал, так в цехе мало ли умных товарищей? Помогли бы разобраться, если б хотел.
– Ну да, ну да, – согласился Торжуев и с тупым отчаянием уставился в стенку. – Теперь-то я разбираюсь...
Нет, видимо, и теперь разобраться было трудно. Воробьев не понял хода мысли, заставившего Торжуева распрямиться и сказать с заносчивой гордостью:
– Да что мне старик? Я за него не в ответе! И так полжизни заел. Разве я теперь плохо работаю или торгуюсь? Погляди выработку. Стахановец! Сам ты меня на доску вешал. Значит, осознаю?
Воробьев показал головой.
– Хочешь говорить – так давай напрямки, Семен Матвеевич. Не первый у нас разговор, и не первый день я тебя знаю. И сознание тут ни при чем. Из амбиции, Семен Матвеевич, из амбиции ты и выработки добился и стахановцем стал – вот, мол, нате, могу и так! Что я, не понимаю? Или, думаешь, люди в цехе не понимают?
– Вот что! – воскликнул Торжуев и растерянно оглянулся, будто искал опоры. – Что ж, Яков Андреич, видно, зря пришел. Ни к чему весь разговор.
Он хотел встать и уйти, но не мог заставить себя. И с облегчением услышал спокойный ответ Воробьева:
– Почему же зря? Разговор как раз вовремя, Семен Матвеевич. Жить-то хочешь? Детям ответ давать придется? Жизнь-то поворачивать надо?
Торжуев безнадежно повел плечами, потом вскинул на Воробьева мучительно напряженный взгляд:
– А как? Как?..