Текст книги "Дни нашей жизни"
Автор книги: Вера Кетлинская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 49 страниц)
8
Когда ленинградцев везли по Краснознаменску от недостроенного вокзала к гостинице, Саше Воловику казалось, что фантастическая машина времени перенесла его в годы детства, на площадку Днепростроя. Мужчины и женщины в комбинезонах и брезентовых сапогах перекликались громкими голосами людей, привыкших разговаривать на вольном воздухе среди шума работ. Паровозы-«кукушки» тащили по разбегающимся во все стороны путям платформы с камнем, бревнами, песком. На фасадах строящихся корпусов кумачовые, выцветшие от солнца и вылинявшие от дождей плакаты призывали: «Помните, к 1 июля мы обязались...», «Строители! От вас зависит...» Штабеля кирпичей, груды щебня, проплывающие в воздухе бадьи с бетоном и сплотки досок, лязг, шипение и грохот сотен машин, роющих землю, поднимающих грузы, дробящих камень, укатывающих гудрон, отсасывающих и накачивающих воду... и над всем этим шумом все время раздающиеся памятные звуки – тарахтенье грузовиков и подпрыгивающих на них грузов. Все было с детства знакомо, так и чудилось – вот-вот из кабины одного из грузовиков выглянет отец и крикнет: «Опять ты, Сашка, под колеса норовишь? А ну, геть до дому!»
Автомобиль выехал на широкое шоссе и помчался по нему. По бокам разворачивались и кончались картины большого заводского строительства со всеми привычными его принадлежностями – складами, конторами, мастерскими, парками машин. И только заканчивалась одна такая стройка, как начиналась другая, и сопровождавший делегатов представитель горкома партии коротко сообщал:
– Машиностроительный… Алюминьстрой... Тракторный...
А машина летела по гудронированной магистрали, обгоняя вереницы тяжелых грузовиков и желтых пассажирских автобусов.
– Наше Садовое кольцо. Как в Москве, а?
Делегатам уже казалось, что сменяющим одна другую стройкам нет ни конца, ни края, когда представитель горкома улыбнулся и крикнул шоферу:
– Ладно, Женя, хватит на первый раз! Сворачивай к центру.
Машина послушно свернула в боковую улицу. И почти сразу с двух сторон потянулись аккуратные домики, окруженные садами в яблоневом цвету. Потом появились дома побольше, городского типа, то и дело мелькали надписи – универмаг, кинотеатр, кафе, «Детский мир»... И вот машина вылетела на широкую и длинную улицу с многоэтажными домами.
– Наш Невский проспект.
В гостинице, перенаселенной так, как это бывает только на больших стройках, где волей-неволей размещают всех, кого надо, делегацию поместили в одну комнату, куда кое-как впихнули еще три раскладушки. Не успели приезжие помыться и перекусить, как пришли знакомиться местные работники, по-соседски забежали навестить земляков ленинградские проектировщики, за ними – ленинградские архитекторы. Все расселись на стульях, на койках и на скрипучих раскладушках, пошел общий разговор обо всем сразу, во время которого на Воловика навалилось множество новых сведений и новых проблем – инженерных, градостроительных, коммунальных.
В полночь погас свет.
– Это уж всегда! На ночь жилой сектор отключается, ничего не поделаешь. Давайте нам поскорее турбины для новой станции!
Гости расходились в потемках, натыкаясь на раскладушки.
Воловик подошел к окну и увидел раскинувшуюся до горизонта картину строительства, которой ночь придавала особую внушительность и таинственность. Среди мрака, поглотившего жилые кварталы, места работ обозначались яркими пучками света. Как гигантские колодезные «журавли», там поднимались и опускались стрелы подъемных кранов. Световым пунктиром рисовались дороги, иногда пунктир прерывался, и на бьющем сзади свету уличных фонарей выступали темные коробки больших зданий – еще без крыш, с просветами оконных проемов. Далеко за ними, словно звездный дождь, сыпались синеватые искры электросварки, бегло освещая вознесенные высоко над землей переплеты металлических ферм.
Тишина стояла за окном, только неподалеку тяжело ухало что-то – «баба», вбивающая сваи, или паровой молот? Да с пролегающей за углом гостиницы дороги почти без перерывов доносились все те же знакомые с детства звуки – тяжелое тарахтенье нагруженных машин и беспечное дребезжанье порожних.
С утра начался осмотр строек. Сперва Воловик с непосредственным любопытством глядел и слушал, потом спохватился – да что ж это я, ведь придется обо всем рассказать, отчитаться! Тогда он начал торопливо записывать все, что мелькало перед ним, все, что им сообщали. Писать стоя, на ходу, было трудно. Воловик спешил, буквы прыгали. Когда он вечером попробовал разобраться в своих записях, многое не разобрал, а кое-что успел забыть. Вот записано – 220 т. Что это такое? К чему относится? Кто его знает!
Пять дней пробыла делегация в Краснознаменном районе, и все пять дней были до предела загружены поездками, собраниями, встречами, беседами. Одно впечатление сменялось другим, еще более ярким, на них наслаивались новые… и о каждом Воловик думал: «Вот это я обязательно расскажу своим!» Он удивлялся, что Боков ничего не записывает:
– Да как же ты дома отчитаешься?
– Так и отчитаюсь, – улыбнулся Боков. – Посижу вечерок, подумаю – оно и определится.
Записная книжка Горелова вызывала у Воловика почтительную зависть – на одной страничке умещалось все основное, что нельзя было доверить памяти, и это основное было записано так сжато и точно, что и Воловику было понятно без объяснений, что к чему относится.
В час отъезда, прощаясь с многочисленными новыми друзьями, Воловик с горечью думал о том, что эти пять дней были только первым беглым знакомством, что только сейчас надо бы начать настоящее, основательное ознакомление по порядку со всем интересным, что ему приоткрылось. Но перрон с провожающими остался позади, перед глазами раскручивалась в обратном порядке кинематографическая лента строительных пейзажей, потом лента оборвалась, поезд нырнул в густой лес – прощай, Краснознаменка!
Утомленные делегаты мало разговаривали, много спали. Воловик лежал на верхней полке и спокойно перебирал свои впечатления, убеждаясь в том, что многочисленные цифры и фамилии, записанные им, вряд ли понадобятся, а из всей груды впечатлений само собой выделяется то главное, что он обязательно расскажет.
Ганна Поруценко... Он увидел ее впервые на верхних ступеньках металлической лесенки, на опалубке будущей колонны. Очевидно, она приняла проходившую группу людей за начальников, потому что стремительно скатилась по лесенке и побежала к ним, сердито крича:
– Опять току нет, чтоб они все провалились, бисовы дети! Три часа вибраторы стоят – это что, не вопиющее безобразие?!
До странности похожая на Сашину мать, в таком же комбинезоне из холстины и брезентовых, выше колен, сапожках, которые и у нее и у Сашиной матери почему-то выглядели щегольскими, она была красива со своими карими, сверкающими глазами и гневным лицом. И она, конечно, понимала это.
Увидав блокнот в руках Саши, она набросилась на него:
– Пишете? Так вот и напишите похлеще, чтоб они завертелись! Мыслимое ли дело – техника стоять будет, а я – пляши на бетоне, як в девятнадцатом веке!
Инженер, сопровождавший делегацию, с улыбкой объяснил ей, кто такой Воловик, и познакомил их.
– Наша знатная бетонщица – Ганна Поруценко.
– Больно вы сердитая, землячка, – сказал Воловик.
– Будешь тут сердитая, – уже добродушно буркнула Ганна и вдруг снова распалилась, сообразив, откуда появился этот делегат: – Так это вы и есть, от кого турбины? Что ж, скоро мы вот так маяться перестанем?
Позднее Воловик слышал более подробные рассказы о том, как остро не хватает электроэнергии и как все здесь зависит от досрочного пуска новой станции, – но первое впечатление не забылось.
Остап Поруценко, муж Ганны. Бригадир гранитчиков. Медлительный человек с ленивыми повадками, выполняющий со своей бригадой не меньше трех норм в день. Воловик познакомился с ним в здании будущей электростанции. Первый вопрос, который задал Остап, был не о турбинах, не о сроках их сдачи... Нет, он потянул делегатов на какое-то место в глубине машинного зала, видимо давно им облюбованное, и спросил:
– Ну как? Красиво?
Да, отсюда этот высоченный зал, сложенный бригадой Остапа из местного зеленоватого мрамора, поражал не только своими размерами, но и нежной, весенней красой. Оттого, что за широкими окнами станции поднимался густой, нетронутый лес, а над ним сияло солнце, искрясь на молодой глянцевитой листве, зеленоватый мрамор с белыми прожилками был особенно хорош, и все здание казалось воздушным. Остап глядел на него зачарованно, – художник на дело рук своих...
Воловик ревниво подумал о турбинах и мысленно перенес их сюда. Припомнил легкие, обтекаемые формы цилиндров, красивые изгибы широких труб и точеные колонки «минаретов», мягкий серебристо-серый цвет, в который окрашена первая турбина, – и с облегчением решил: они не испортят, они дополнят красоту зала. И об этом нужно обязательно сказать в цехе.
Представляя себе, как он будет рассказывать товарищам о Краснознаменске, Воловик знал, что он должен ответить на один вопрос, занимавший и его и всех, – как это вышло, что все стройки завершаются раньше, чем намечалось?
Остап сказал улыбаясь:
– Так ведь каждому хочется скорее увидеть, как оно будет.
Инженеры отвечали:
– Намного повысилась техническая оснащенность.
За пять дней делегаты перевидали множество машин и механизмов, о каких прежде и не слыхали. Витя Сойкин вникал в особенности каждой машины, залезал на места водителей, щупал все рычаги и кнопки, дотошно расспрашивая, что к чему и как все устроено.
Воловика это тоже занимало, но раздумывал он о другом: он чувствовал, что изменились методы строительства, что нынешние стройки очень отличаются от того, что он наблюдал в детстве.
– В чем тут корень? – объяснил Саше один из прорабов. – Корень тут – ведущий механизм. Всю организацию подгоняй к мощности ведущего механизма. Сколько, положим, поднимет кирпича кран – столько и поставь каменщиков, чтоб поспевали и чтоб работать было удобно. Или, скажем, экскаватор – по нему равняйся, чтоб техника не простаивала.
Однажды делегатов повезли смотреть новую улицу. Улицы еще не было – только проложена была отменная дорога (Воловик уже приметил – здесь все дороги хороши, нет ухабистых временных подъездов, на которых отец, бывало, ломал машину и набивал себе на голове шишки!). По обе стороны дороги колышками обозначались участки, и два экскаватора, переходя с участка на участок, рыли котлованы под фундаменты. Работа шла скоростным методом, потоком: одна бригада уложит фундамент и переходит дальше, а на ее место вступает другая; грузовики подвозят крупные блоки, краны поднимают и ставят блоки, строители соединяют их. Когда эта бригада переходит дальше, ей на смену по очереди приходят штукатуры, кровельщики, стекольщики, маляры...
Двухквартирные домики вырастали один за другим. А потом появлялись канавокопатели и тракторы, весь участок вспахивался – под сад перед домом, под огород за домом; грузовики подвозили саженцы, садовод раскидывал на крыле грузовика план и командовал, что куда сажать, садовники с будущими жильцами сажали, разделывали клумбы, намечали дорожки. Приезжал каток – трамбовал дорожки, а за ним новая бригада подвозила столбы и готовые секции забора, а также – что особенно понравилось Воловику – готовые мостки с перилами и скамеечкой, которые тут же перекидывались с дороги к калиткам.
– Строительная индустрия, – услыхал Воловик в одном из разговоров, и это слово – индустрия – как-то вдруг открыло ему, что его детство совпало с детством советского строительного дела, а нынешние методы стройки похожи на виденные им в детстве не больше, чем он сам похож теперь на того мальчонку, что бегал когда-то по ухабистым дорогам возле Днепра.
Воловик тогда же записал в блокнот: «Строители заимствовали у промышленности методы и технику, теперь нам надо подтянуться, чтоб поспеть за темпами новых строек».
В Краснознаменске все делегаты «заболели» новой техникой. Началось это, когда их провели по светлым, будто прозрачным корпусам машиностроительного завода, где уже начался монтаж оборудования, и начальник стройки сказал, останавливаясь посреди громадного цеха:
– Здесь будут работать всего десять человек, обслуживая две автоматические поточные линии.
Часом позднее, в кабинете главного инженера, делегатов ознакомили с проектом будущего завода. Никто из них еще не видал заводов с такой полной механизацией всех процессов. Горелов выпускал из своего цеха ряд станков для этого завода, но и он только теперь понял их место в общем процессе, и он впервые охватил целое.
А главный инженер деловито объяснил:
– Так ведь наши заводы – это уже техническая база коммунизма.
И все примолкли, как бы вглядываясь в недалекое, почти осязаемое будущее.
Особенно пленил делегатов тракторный завод. Его цехи располагались в березовой роще, и строители тщательно заботились, чтоб ни одно лишнее дерево не было срублено. В окна цехов врывался запах леса.
Уезжая оттуда, Воловик все оглядывался на стеклянные крыши, поблескивающие на солнце среди макушек берез, и снова вставал перед его глазами высоченный зал из зеленоватого мрамора с прожилками, а за широкими окнами – нетронутый лес. Только ли оттого они связывались воедино, что тут и там природа?
Уже в вагоне, спокойно обдумывая все виденное, Воловик понял, что – нет! – не только поэтому. А вот о красоте, о том, чтоб легко и радостно жилось и работалось, стали много заботиться. И, может быть, тут близость коммунизма еще сильнее сказывается, чем в технике новых заводов?
Покачивался вагон, мелькали за окном горы, леса, поля, снова леса, снова поля... Мелькали города, отмечая этапы пути – все ближе, ближе к Ленинграду. В середине пути настроение делегатов как-то сразу переломилось, мысли оторвались от Краснознаменска и устремились домой – что там, как? Опять все собирались в одном купе, подолгу чаевничали и допоздна беседовали.
В последние сутки пути близко сошлись Воловик и Горелов. Как-то вечером они очутились рядом в коридоре у окна, и Воловик неожиданно признался:
– Странное у меня чувство – будто вернусь к себе на завод, и как-то по-новому все увижу. Понимаете, будто глаза зорче, или поумнел, что ли?
– Я – так определенно поумнел, – без улыбки ответил Горелов. – Это бывает, очевидно, если что-нибудь перетряхнет как следует. Вот и когда меня с турбинного цеха сняли...
Он исподлобья глянул на собеседника:
– Вспоминают там меня, или уже позабыли?
– Помнят, – сказал Воловик.
– Ну и что ж – ругают, наверно?
– Да нет, Владимир Петрович, говорят всякое, но больше хорошего. Ваши успехи у нас известны.
Ему было неловко говорить об этом с Гореловым – человек по минутной слабости откровенничает, а потом, должно быть, пожалеет. Кто ему Воловик? Случайный попутчик, встретились и расстались...
– Я сделал тогда ряд непростительных ошибок, – тихо говорил Горелов. – Знаете, Александр Васильевич, есть такая страшная штука – сила инерции. В физике у нее свое место, но не о том речь. А вот в психологии человека это страшная штука, очень страшная. Вы изобретатель, должны знать: очень плохо, когда она овладеет твоей мыслью. Все новое возникает наперекор ей. А со мной вышло так, что подчинило. За много лет ко всему в цехе притерпелся, привык. Шел привычным путем. А только если б дали мне самому исправить – исправил бы.
– У нас тоже так говорят.
– Да? – обрадованно воскликнул Горелов. – Что ж, теперь жалеть поздно. Я уже станкостроитель. А только занятно: иногда во сне приснится, что работаю – знаете, как бывает? – чего-то добиваюсь, что-то тороплюсь сделать... так вот: всегда снится, будто в турбинном ....
Воловик не знал, чем тут можно помочь, что ответить. Он помолчал и заговорил о том, что занимало его самого:
– Вот вы сказали – сила привычки, сила инерции. Я еще с тем своим станком начал понимать – надо оторваться от привычного. А сейчас мне совсем ясно стало. И к этим косым стыкам я вернусь по-иному. Но как? Сейчас я думаю – может, решение совсем не в обработке, а в самой форме отливки? Может, это конструкторам надо задуматься и найти новое решение?
– Может быть, – почему-то недовольно сказал Горелов. – Только знаете, Александр Васильевич, отрываться нужно целиком, самому, не беспокоясь ни о чем – старый-то опыт никуда от вас не денется. Мне, знаете, очень помогло, когда я на «Станкостроителе» цех принял, что привычки не было. И вам так надо – зажмуриться и наново вообразить: вот передо мной две отливки, четыре косых стыка, надо, чтоб они идеально сошлись. А ну-ка, пересмотрим все станки, все режущие инструменты, все способы...
На следующее утро они вместе обсуждали разные возможности, чертили на чем придется только им двоим понятные наброски. Горелову очень хотелось подсказать что-либо, и Воловику, помнившему ночное признание бывшего начальника турбинного цеха, хотелось, чтоб Горелов подсказал... Но они так и расстались, ничего не надумав.
– До свиданья, Александр Васильевич. Верю – придумаете.
Это было сказано уже на вокзале, наспех, – Ася, запыхавшаяся, радостная, бежала по перрону, вглядываясь в окна вагонов, увидала мужа, с разбегу бросилась к нему, прижалась, вздохнула:
– Как тебя долго не было!
Весь вечер Ася заставляла его рассказывать о поездке, слушала, потом переставала слушать и гладила его руку, его волосы, будто не веря, что это действительно он, ее Саша, – тут, рядом, вернулся.
За ужином он взял свою «игрушку», как называла Ася модельку диафрагмы. Покрутил ее и уверенно поставил стоймя, вместо того чтобы положить набок, как всегда делалось.
– Вот уже новая возможность, – сказал он Асе. – Смотри! Если половинку поставить на попа, торчком... а где-то вот тут поместить скоростную головку... Нет, правда, Ася! Ты только посмотри! Этот стык обработал, потом повернул диафрагму на сто восемьдесят градусов и в том же самом положении обрабатываешь второй стык.
Он говорил так уверенно, как будто давно придумал это и теперь только объясняет Асе.
– Что это дает нам? Одинаковое положение стыков. По отношению друг к другу. И по отношению к скоростной головке. Значит, углы совпадут? Так, Ася?
Ася смотрела на него во все глаза:
– Это ты в дороге придумал, Саша?
– Сейчас, Ася, сейчас! И, кажется, удачно, – спокойно сказал он. – Погоди, погоди, радоваться рано. Tyт еще все проверить надо. Углы, глубина резания. И на чем вращать? Это ведь тебе не моделька – взял на столе и покрутил. Тут еще все, все топорщиться будет.
Через несколько минут он предложил:
– Может, сходим к Полозову? На минутку?
Он сам удивился, что так спокоен. Ничего похожего на то возбуждение, которое он испытал два месяца назад, когда нашел решение для станка. А между тем он прекрасно понимал, что простой жест, каким он поставил диафрагму на попа, открыл перед ними совершенно новые пути. Обрабатывал ли стыки продольно-строгальный станок, возились ли с ними слесаря – диафрагма всегда лежала на боку, как половина баранки, и вокруг этой лежащей половины мысль беспомощно крутилась, всегда спотыкаясь все о ту же неизменную закавыку – стыки срезаны в противоположные стороны, глядят врозь. А вот теперь диафрагма поставлена торчком, как молодой месяц, рожками вверх, и стоит только развернуть ее вокруг самой себя, по очереди подводя стыки под резец или скоростную фрезерную головку... Интересно, что скажет Полозов?
Ася покорно надела пальто, но вид у нее был несчастный.
– А знаешь, Ася, никуда мы не пойдем. Или пойдем просто погулять, хочешь?
– Ой, правда?
– Ну конечно, правда.
Когда они вышли на улицу, Ася прижалась к мужу и тихонько сказала:
– А все-таки, может, пойдем? На минутку?
– Не стоит, Ася. Тут не минутка нужна. Завтра успеется.
Эта уступка не была тяжела ему. Нет. Ему было очень хорошо шагать рядом с Асей по вечерним улицам и думать, спокойно и свободно думать об этой половинке, стоящей торчком, как молодой месяц рожками вверх. Бывает так с месяцем? Кажется, бывает. А может, и нет – обычно месяц висит боком, на одном рожке. Ну и черт с ним. А в этой идее есть толк. Жаль, что нельзя рассказать о ней Горелову. «Сила инерции». Оторваться от привычного. Зажмуриться – и все наново...
– Ты обдумываешь, Саша?
– Да нет, я так... немножко.
– Думай, думай, я не мешаю.
9
Яков Воробьев был расстроен. На заседании партбюро произошло крупное столкновение с Любимовым, после чего Любимов подал в партком заявление о невозможности работать «в таких условиях» и ставил вопрос напрямик – или я, или Воробьев.
Ожидая разговора с Диденко, Воробьев снова и снова перебирал в памяти все, что он сделал за последние недели после выборов, свои успехи и промахи.
Партбюро начало работать энергично. Поначалу все шло хорошо. Расставив силы, взяли под повседневный контроль ход выполнения краснознаменского заказа. Отливки с металлургического завода по-прежнему запаздывали, и Воробьев предложил послать туда делегацию рядовых коммунистов турбинного цеха. Предполагалось, что делегаты пройдут по цехам и поговорят с рабочими, но они добрались и до Саганского.
– Ты только подумай, Яков Андреич! – рассказывали они, вернувшись. – Прошли мы по цехам – ни одного плаката о Краснознаменске, о сроках! Ну, мы давай свои выставлять, – хорошо, что заготовили! Как набежал народ! Шумят, волнуются. Обидно, конечно, – свои организации проспали, а из чужой подгонять пришли! Секретарю их, Брянцеву, так досталось, что нам даже неловко стало. Хороший там народ, боевой. Расхрабрились мы и – к Саганскому. Толстяк такой, ласковый, обходительный, папиросы «Герцеговина Флор» пустил по рукам... А между прочим, хитрющий дядя! Все надеялся общими словами отделаться. Мы, конечно, улыбаемся, папиросы курим, а свое твердим – давайте договор на соревнование, иначе обратимся через газету.
Как всегда, когда меняется руководство, к новому секретарю ходило много посетителей – кто просто хотел познакомиться, кто искал совета или помощи, а кое-кто шел в надежде, что новый секретарь разрешит то, в чем справедливо отказал прежний. Случалось, приходит коммунист с жалобой на какую-то обиду или непорядок, просит «заняться», «разобраться».
– Ну, а ты сам как думаешь? Ты что предлагаешь? – спрашивал Воробьев.
– Да я не знаю... Я вас прошу. Пусть бюро решит...
– Бюро решит, когда нужно будет. А ты сам обдумай все дело в целом, партийно обдумай, посоветуйся с товарищами, кто к этому делу близок. И приходите с четкими предложениями; кто и в чем виноват да что надо сделать.
Не было случая, чтоб человек, получив такое поручение, не выполнил его – иногда хорошо, иногда плохо, но всегда со старанием.
Радовала Воробьева и развивающаяся дружба с учёными.
На заводском техническом совете возникла идея проверить технологичность конструкций или, проще говоря, продумать работу конструкторов, с тем чтоб не было лишней производственной канители, которой при желании можно избежать. Работники двух кафедр – технологии и паровых турбин – вместе с заводскими инженерами создали комплексную бригаду. Бригада обрастала помощниками из рабочих и мастеров. Аня Карцева воспользовалась тем, что в цехе бывают научные работники, и устраивала в техническом кабинете их доклады и консультации для изобретателей и рационализаторов. Профессор Карелин заинтересовался доской «Придумай и предложи!» Тут же наметил, кого из научных работников прикрепить в помощь заводским. Заодно поворчал, что кабинет беден, обещал подбросить наглядных пособий и пригласил к себе Карцеву. Завязались у него и какие-то отношения с Воловиком.
Все это было хорошо, и Воробьев не собирался преуменьшать успехи. Но в последнее время он чувствовал, что множество дел, обступающих его с самого утра, захлестывает, не дает систематически заниматься главным, – а ведь именно за это ругали на собрании старое партбюро!
Каждый день случалось что-нибудь новое: поссорились два мастера, и пришлось разбираться, кто прав, а потом мирить их. Автокарщица на минуту отлучилась, а Кешка Степанов кликнул приятелей: «Давай прокачу!» – и разогнал автокар по пролету, причем сильно подшиб шедшую впереди женщину. Воробьев отправил работницу в медпункт, потом долго отчитывал мальчишек. Любимов уже решил уволить Кешку, когда пришла в слезах Евдокия Павловна, и Воробьеву пришлось выслушать ее жалобы и просьбы, а затем пойти с нею к Любимову. В день партийной учебы у карусельщика Ерохина увезли жену в родильный дом, и Ерохин, беспомощно кусая прыгающие губы, тихо объяснял:
– Я, конечно, понимаю, я занятие постараюсь провести, но понимаешь, у меня что-то путается в голове. Главное, у нее ведь первые роды, и она была ранена, у нее прострелено легкое, так что я очень боюсь...
Телефон родильного дома был беспрерывно занят, Воробьев больше часу дозванивался туда и попутно убеждал Ерохина, что старое ранение не может оказать влияния на роды, хотя, в сущности, не имел об этом ни малейшего представления.
Так пролетали дни за днями. Диденко успокаивал:
– Что сотня дел на дню – это, брат, наша судьба. Большое и малое – все к нам стекается. А ты не нервничай, за все сам не хватайся, у тебя же целое партбюро! Отбери главное и вытягивай.
Легко сказать – отбери и вытягивай! И что же все-таки главное? Досрочный выпуок турбин?
Казалось бы, так. Но именно тут и возник конфликт с Любимовым, вместо дружных усилий вышла ссора, недопустимая и вредная для дела.
И вот он вызван к Диденко, и парторг держит в руках заявление начальника цеха...
Но, против ожиданий Воробьева, Диденко сразу сложил и разорвал на куски листок с заявлением.
– Говорил я с Любимовым и убедил взять заявление обратно, – сказал он. – Как видишь, за тебя поработал и уладил. А тебе скажу, Яков Андреевич: бывает, нужно и на конфликт пойти, если других средств воздействия не хватает. Но разве ты использовал другие средства воздействия? Ссоришься как маленький!
Воробьев ответил запальчиво:
– Но я тоже человек! И если он уперся как бык...
– Нет, ты не просто человек, – прервал Диденко. – Ты человек с особыми, труднейшими обязанностями. Думал ты об этом, когда допускал всю эту грызню?
– Он же неправ! – вскричал Воробьев.
– Конечно. Ну а ты – во всем прав?
– По-моему – да!
– И в поведении на бюро – во всем прав?
– Вы бы тоже не выдержали на моем месте, – проговорил Воробьев и вздохнул: какие бы ни были обязанности, всякому терпению есть предел!
На заседании партбюро проверяли выполнение наказов коммунистов. Вспомнили, как Пакулин и другие требовали, чтобы работы по краснознаменским турбинам были включены в план завода с новыми сроками. Казалось бы, что тут возражать? Начальник цеха заинтересован в этом больше всех. Но Любимов сердито возразил:
– Позвольте, позвольте! Что значит – добиться общезаводского планирования по обязательствам? Комсомольцы могут горячиться, на то они и комсомольцы, но мы-то должны рассуждать государственно! Перевыполнение плана – дело энтузиазма. Это черта социализма... кто же будет возражать! Но добровольные обязательства общественности вводить в план предприятия как обязательные?! Это же нелепость!
Катя Смолкина вскочила и широко развела руками:
– Убейте меня, не понимаю! А что же у нас предприятие – не социалистическое, что ли? И что же это за обязательства, которые необязательны?
Но Любимов уперся: не пойду к директору с такой чепухой, не допущу такого решения. Спор продолжался долго, голоса повысились, все устали, сбились с делового тона, и Воробьев потерял нить руководства заседанием. Был момент, когда он потерял и власть над собою.
Карцева напомнила:
– Собрание решило этот спор, Георгий Семенович, вы напрасно об этом забываете!
– Собрание нигде не записало такого решения, – раздраженно ответил Любимов.
И тогда Воробьев стукнул кулаком по столу:
– Да черт возьми, неужели вы не поняли до сих пор, что оно записано даже в итогах голосования! В бюллетенях записано! В том, как вас чуть-чуть не провалили!
Любимов переменился в лице, сквозь зубы сказал:
– Если так, делайте что считаете нужным.
И потом уже не открывал рта до конца заседания. А наутро понес в партком заявление.
– Ну хорошо, допустим, я был резок, – сказал Воробьев, внутренне продолжая злиться. – Но как мне с ним работать, если он гнет свое, ни с чем не считаясь?
– А ты его научи считаться, – сказал Диденко. – На то ты и партийный руководитель.
– Не знаю, – буркнул Воробьев. – Видимо, я очень плохой руководитель. Пока со стороны смотрел – все ясно было. А как сам взялся – между пальцев потекло. И никак не найду стержня, вокруг чего все бы вертелось... Работаю с утра до вечера, а воз ни с места.
– Уж и ни с места, – с улыбкой сказал Диденко. – Знаешь, Яков Андреич, что тебе нужно? Отдохнуть, успокоиться, погулять вечерок – вот и все! Гляди, как похудел с тех пор, как начальством стал! А ну, пошли вместе, пройдемся до трамвайного кольца, подышим.
Они вышли в безветренную тишину весеннего вечера, и оба разом изумленно огляделись и глубоко вдохнули теплый воздух. Небо было ясно, только два легких облачка бежали по нему, и одно будто догоняло другое, но никак не могло догнать. Молодые клены, посаженные у ворот завода несколько дней назад, выделялись в неярком свете вечера каждой веточкой, каждым листком, и видно было, как на одних листочки свернулись и вяло поникли, а на других уже воспрянули и бойко распрямили свои зеленые ладошки.
Диденко, вопреки обыкновению, шагал медленно. Воробьеву не хотелось заговаривать с ним. Вечерняя благодать пробудила в нем мысли о Груне, и ему стало грустно, – встречаться им становилось все труднее, потому что теперь он был на виду, а короткие встречи в цехе, на людях раздражали обоих, вызывая взаимные упреки и обиды. Боясь огорчить ее, он никогда не позволял себе высказаться до конца, но разве ее клятва не изменять памяти мужа и жить только ради дочки не превратилась в формальность, в ложь? В конце концов, Груня цепляется за свою клятву только потому, что боится оскорбить Ефима Кузьмича, боится разбить ореол почтительного восхищения, который окружает ее в цехе. Когда-то это было прекрасно, а стало фальшиво. Воробьеву не хотелось думать о Груне плохо, а мысли приходили злые, обидные, и ему было жаль, что они непрошено лезут в голову... А вечер так хорош, и так славно было бы зайти к ней сейчас, ничего не опасаясь, и позвать: белые ночи, Груня, пойдем, побродим!
– Ты женат? – неожиданно спросил Диденко.
Воробьев отрицательно мотнул головой, а про себя подумал: знает!
– Почему?
Воробьев молча пожал плечами.
– Ты парень молодой, ладный, женщины тебя любят, наверно. Ну и ты их... так? В молодости это хорошо. А жена – друг и помощник – еще лучше. Устойчивость в жизни дает.