Текст книги "Дни нашей жизни"
Автор книги: Вера Кетлинская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 49 страниц)
– Выросли, поумнели, второй год надо учиться лучше, чем первый!
И торопливо ушел в цех.
Слушатели столпились вокруг Ани, им хотелось знать, как она оценила их знания. Аня спросила полушутя:
– Может, на будущий год вам руководителя подобрее?
Но все одиннадцать человек запротестовали:
– Нет, Полозова!
– Он требует, но зато и объяснить умеет! С нашего брата не требовать – никакого толку не будет!
Слушатели разошлись, а она все сидела, просматривая оставленный Полозовым журнал кружка. Может быть, он вернется за журналом? Неужели ему не хочется обсудить с нею, с культпропом, итоги учебного года и, может быть, хоть глазами сказать ей еще что-нибудь?
Ее оторвала от размышлений Уралова, руководитель самого капризного и любопытного кружка, какой только был в цехе. Это была затея Ефима Кузьмича – собрать цеховых старичков в отдельный кружок текущей политики. Ефим Кузьмич понимал, что его самолюбивые сверстники не пойдут «конфузиться» в один кружок с молодыми. Он и руководителя для них подыскал со стороны – из партийной организации конструкторского бюро. Уралова была молодая, хорошенькая, приветливая, держалась со стариками как выросшая, умненькая дочка, которая не учит, а только помогает разобраться в сложных проблемах международной и внутренней политики.
Из всех стариков только один отказался записаться в кружок – Иван Иванович Гусаков.
– Мне моего знания хватает, – огрызался он на своего старинного друга. – И кто меня там учить будет? Что она может понимать, этакая финтифлюшка?
Впрочем, он был одним из аккуратнейших посетителей занятий, и Уралова давно привыкла к своему ворчливому гостю.
Иван Иванович приходил позже всех, с насмешливой ухмылочкой человека, который все сам понимает, а зашел из любопытства – поглядеть, как молоденькая женщина, курносая и белобрысая, поучает старых чудаков. Усевшись подальше, он утыкался в газету, но слушал очень внимательно. Курносая и белобрысая ему нравилась. Она рассказывала понятно и живо, приносила с собою карту мира и сама, ловко вскочив на табурет, прикрепляла ее к стене. Во время беседы она не забывала указать линейкой каждую страну, о которой шла речь, каждый город.
Слушателей она называла по имени-отчеству, а если ей случалось спутать имя или отчество, – краснела и прикусывала кончик розового языка.
Чтобы поставить ее в тупик, Иван Иванович внимательно читал газеты и выискивал – о чем бы задать вопрос покаверзнее? Однажды ему удалось это, курносая-белобрысая не сумела ответить. Но она не растерялась, а поморгала ресничками и сказала:
– Очень интересный вопрос задал Иван Иванович. Ответить на него сегодня не берусь. Надо подумать и почитать, чтоб не ошибиться. Если вы в следующий раз зайдете к нам, Иван Иванович, я подробно отвечу. Хорошо?
С тех пор он уважал ее. Ему и в голову не приходило, что к списку слушателей давно приписана карандашом его фамилия и что курносая-белобрысая, сделав перекличку, молча ставит последнюю «птичку» против фамилии Гусакова.
Аню Карцеву вызвали на последнее занятие потому, что старики не захотели прекращать занятий. Они привыкли к своей хорошенькой Марье Алексеевне и считали, что нет причин расходиться на лето – не таково сейчас международное положение, да и они, слава те господи, не футболисты!
– Что ж, я очень рада, – сказала Аня. – Если Марья Алексеевна может...
Уралова вздохнула, улыбнулась, и сказала, что она тоже очень рада. Аня понимала, что ей и лестно и немного обременительно решение стариков, – Уралова играла в теннис и готовилась к соревнованиям.
На итоговом совещании пропагандистов Аня особо отметила успех Ураловой: вот что значит интересная форма занятий! Ей хотелось, чтобы каждый пропагандист объединил в себе душевность Ерохина, интересную форму изложения Ураловой с требовательностью Полозова. Как ни трудно было говорить об Алексее, Аня все же сказала о том, что пропагандист Полозов бывает слишком сух и придирчив, мало заботится о том, чтобы заинтересовать, увлечь слушателей.
– Разве? – воскликнул он, искренне огорчившись – Учту.
Он не обиделся. Аня видела, что он и слушает с интересом и любуется ею. Да, он любовался ею, радовался каждой ее интересной мысли, а когда она запнулась, потеряв нить рассуждения, на его лице отразилось ее собственное замешательство.
Началось обсуждение доклада. Аня слушала выступавших и в то же время думала: «Какая-то чепуха у нас произошла, и я не допущу ее. Я просто возьму и спрошу, в чем дело. Ведь близкий он, близкий и нужный... Зачем же вся эта путаница?»
Полозов уже направился к двери, когда она окликнула его:
– Алексей Алексеич, останьтесь, если можете, мне нужно поговорить с вами.
Он обернулся с такой стремительной готовностью, как будто в комнате никого не было.
– Я пробегу по цеху и вернусь, – сказал он, заметив, что они не одни.
Но в цех он не пошел, а вышел во двор и решил прогуляться по центральной аллее, чтобы не прийти назад слишком скоро.
По обеим сторонам аллеи сквозь листву мерцали закопченные окна цехов, каждый цех грохотал, лязгал и стучал на свой лад. А на аллее было пусто и почти темно. Накрапывал теплый дождик, время от времени по лицу ударяли крупные капли, срывавшиеся с листьев.
Зачем она позвала? О чем заговорит? Как? Она сегодня так старательно критиковала меня, а ей и невдомек, что стоит ей появиться в комнате, как я становлюсь сам не свой и весь напрягаюсь, чтоб не сбиться с мысли и не выдать себя... А ей ничего не стоит говорить со мной и при мне о партучебе, о косых стыках и о чем угодно. И она ни разу не позвала с собою, ни разу не подошла первая. Взглянешь – чуть улыбнется, пожмешь руку – рука ответит, и только. Я без нее не могу. А она даже зайти не захотела, только сказала: «А вдруг когда-нибудь и зайду». Значит, еще не уверена ни в чем? Или считает нужным кокетничать, как и все прочие? Думает, что со мною можно как с Гаршиным? Тем хуже!
Когда он вошел в ее опустевший кабинет и сел, не глядя на нее, испуганный тем, что сейчас все будет сказано, Аня тихо воскликнула:
– Вы весь мокрый, Алеша!
Он объяснил:
– Дождь идет.
Посмотрел на нее и вдруг понял, что все, чем он мучился, – выдумки, бредни, они нужны друг другу, и оба не могут врозь.
Она шепотом спросила:
– Алеша... Почему?
Он не знал, как объяснить ей. Должно быть, он чудак и выдумщик, и чего-то не умеет, в таких случая люди как-то делают «предложение», что ли... Но ведь она же сама должна понимать!
– Вы сказали: когда-нибудь, – пригнув голову, быстро проговорил он. – Значит, вы еще не уверены. Я не привык навязываться.
Она замерла, удивленно приоткрыв рот. И вдруг засмеялась. Она смеялась, глядя на него сияющими глазами, а он сердился – с каждым мгновением все больше сердился на нее за этот смех.
– Может быть, это и смешно, – сказал он. – Но я такой, и другим не буду. Тащить вас замуж насильно я не могу. Вы про меня знаете все. А играть с собою я не...
– Алеша! – вскричала она. – Да разве я... Смех еще дрожал в ее лице.
– Я не знаю, что вы, – мрачно сказал он. – Но я вас предупреждал, что кокетничать со мною не надо. А повторять, уговаривать, просить я не умею. Может быть, женщинам это и нравится, но я не умею.
– А я и не хочу, чтобы вы умели, – сказала Аня. Он сделал движение к ней, потому что больше всего ему хотелось сейчас обнять ее и в поцелуе почувствовать, что он нужен ей таким, какой он есть. Но в эту минуту дверь распахнулась от пинка ногой – Кешка и Ваня Абрамов, пыхтя втащили в комнату громадный фанерный щит.
– Здравствуйте, Алексей Алексеевич, – они вежливо поклонились заместителю начальника цеха.
– Здравствуйте, – со вздохом ответил Полозов. Аня тоже вздохнула и принялась командовать, куда поставить и как закрепить щит. Алексей с досадой подумал, что она могла бы попросту отправить их вон, совсем не обязательно устанавливать щит сегодня.
– Так я пойду, – буркнул он, не трогаясь с места.
Она подошла к нему и тихо сказала под адский стук молотков, вгонявших гвозди в неподатливую стену:
– Нам надо выкроить вечер, Алеша, и поговорить. Не спеша, без помех. Я не могу встречаться с вами только в цехе.
– И я, – жалобно сказал Алексей.
– Вы сегодня опять до ночи здесь?
Он с горечью махнул рукой – не до ночи, а, пожалуй, и ночь. Решающие дни монтажа... Любимов, конечно, уйдет, а его просил остаться.
– Ничего, Алеша... Как только схлынет горячка...
Ее теплая рука, задержавшаяся в его руке, дала короткую отраду. Но когда он вышел за дверь, до него дошел смысл ее слов. Когда схлынет горячка. А когда она схлынет, черт бы ее побрал? Так и до осени ждать будешь...
По цеху шел Гаршин. Он понятливо усмехнулся, увидав, откуда выходит Полозов, свернул со своего пути и, насвистывая, заложив руки в карманы, прошел мимо Алексея в технический кабинет. Нарочно? Или Аня придерживает поклонника по лукавой женской склонности к тому, чтобы побольше народу крутилось вокруг?
Избегая всех, кто мог задержать его, Алексей снова вышел на центральную аллею и пошел по ней, со злости ступая по лужам и разбрызгивая жидкую грязь. Ему была непереносима мысль, что Гаршин преспокойно сидит сейчас возле Ани, а она, наверно, болтает с ним как ни в чем не бывало.
Приняв самый озабоченный вид, Алексей зашел в ближайший цех. Это оказался прокатный цех, толстая, добела раскаленная болванка проплыла в лапах крана мимо Алексея, легла на ленту транспортера и нырнула под валки стана. Алексей вошел в пустую конторку мастера, взял телефонную трубку и потребовал диспетчера турбинного цеха. Понизив голос, чтобы знакомая девушка-диспетчер не узнала его, он строго сказал:
– Разыщите инженера Карцеву и срочно пошлите в партком к товарищу Диденко. Только немедленно, чтоб сию же минуту шла!
Повесил трубку и, посмеиваясь, пошел подкарауливать Аню на боковой аллейке, по которой она должна пробежать.
Он издали разглядел ее – спешит, торопливо обходя лужи: у одной, разлившейся во всю ширину дорожки остановилась, потом храбро перескочила.
Он вынырнул из темноты и взял ее под руку.
– Ой, кто это? – воскликнула она, не сразу разглядев его в темноте.
– Это я, и я не хочу, ждать, пока схлынет горячка, – сказал Алексей. – Застегните пальто и пойдемте побродим.
– Ох, Алеша... – Она, видимо, обрадовалась, но не знала, как же ей поступить. – Может, зайдем вместе? Понимаете, меня срочно вызывает Диденко...
– Это тоже я, – сказал Алексей, увлекая ее к проходной. – Неужели вы думаете, что я буду терпеливо ждать осени, чтобы поговорить с вами без помех?
– Вы? – не сразу поняла Аня. – Звонили – вы? Ей это явно понравилось.
Мелкий дождик накрапывал по-прежнему, но они не замечали его. Они оказались в тихой боковой улочке и стали бродить по ней взад и вперед, взад и вперед.
– Я хочу, чтобы вы знали все и все поняли, – говорил Алексей, не глядя на нее, потому что ее улыбка сбивала его с толку. – Я уже говорил вам, что я ненавижу женское кокетство и всякую путаницу отношений...
– Но вы же сами запутали! – воскликнула Аня.
– Я не запутал, а... ну, не могу я при всех бегать за вами!
– А я – могу?
– Но если бы вы сказали хоть слово…
– А вы?
Он озадаченно помолчал, потом сказал:
– Значит, опять я неправ? Вот видите, меня не за что любить.
– Вижу.
Это прозвучало так, как если бы она сказала: люблю. Он сжал ее руку и продолжал говорить то, что считал нужным обязательно высказать ей:
– Я жил обычной мужской жизнью. Не так, конечно, как ваш Гаршин, но, в общем, и не так, как хотелось. Путался, ошибался, сильно обжегся... Это я вам уже говорил, так? Я хочу, чтобы вы все это знали. Потому что к вам, Аня, я отношусь очень серьезно, и если у вас нет такого же серьезного... если вы просто думаете позабавиться... в общем, тогда скажите прямо. Я для этого не подхожу.
– А я думаю, что вы не относились бы ко мне серьезно... если бы думали, что я просто хочу позабавиться.
– Может быть...
Он не сразу решился высказать то, что мучило его, потом выпалил, не выбирая слов:
– Тогда на кой же черт вы не отвадите этого вашего Гаршина, который все крутится и крутится вокруг вас?
Вместо ответа она изумленно воскликнула:
– Алеша, вы ревнивы?
– А что я, не человек, что ли? – буркнул он, уже стыдясь своего грубого вопроса и косясь на Аню в ожидании отповеди.
Аня знала, что ей следовало бы отчитать его, она всегда считала ревность чувством унизительным и недостойным, но сейчас ей было удивительно приятно, что Полозов, ко всему прочему, еще и ревнует ее.
– Я его отвадила, Алеша, – тихо сказала она. – Он же нарочно злит вас... разве вы не видите? Догадывается и дразнит. И неужели мы будем ссориться из-за Гаршина?
Ей было неприятно даже вспоминать об этом человеке, к которому ее когда-то тянуло. Перечеркнуть – и все. Но в то же время ее томила мысль, что на откровенность надо ответить откровенностью и сказать Алексею все, как было, иначе навсегда останется чувство виноватости. И надо сказать сегодня, сказать до того, как их отношения определились, чтобы потом никогда не возвращаться к прошлому.
Но Алексей уже заговорил сам. Он рассказывал ей о себе, о женщинах, которые ненадолго входили в его жизнь, о той самой Леле, заставившей его возненавидеть легкомыслие и кокетство. Аня слушала его, совершенно не ревнуя, ей было все равно, что он чувствовал раньше, до нее, она думала только о том, что сейчас он очень, по-настоящему любит ее, если нуждается в этой исповеди, которая ей не нужна... и еще она думала – сумеет ли он отнестись так же к ее признаниям?
– А в общем – все это уже не существует, – вдруг на полуслове прервал он свой рассказ. – Там, у Филармонии, я вам уже сказал все. Мне казалось, что наши отношения с самого начала исключают всякую игру… всякие там условности и соображения... Мне казалось, что вы должны понять это и пойти со мною, ни о чем не раздумывая. Не поймите меня плохо, Аня. Я уже не разделяю нас в мыслях с того вечера, а когда вы почему-то уклоняетесь, ждете, присматриваетесь… Может быть, я чего-то не понимаю, но я действительно не знаю – почему?
Она молча сжала его руку, в которой так удобно лежала ее рука. Она была готова сейчас же, немедленно пойти с ним, к нему, в эту неизвестную ей квартиру № 38, куда ей так часто хотелось прибежать, откинув все сомнения.
– Алеша, вам надо возвращаться сегодня в цех? Или вы можете…
Он остановился. Она смутно видела в полумраке его лицо.
– Аня! – сказал он, поняв ее мысль. – Я не могу думать о цехе, о Любимове, обо всем на свете. Вот еще!.. Я могу прийти туда гораздо позже. Сейчас и Любимов там, и этот Гаршин...
Она видела, что он готов откинуть все и в то же время не может это сделать, что он все равно – не сейчас, так через час или два – спохватится: не имею права...
Чуть не плача, она качнула головой.
Они пошли дальше, и оба заметили, что накрапывает дождик, и промокли ноги, и становится холодно.
– Поймите и вы меня, Алеша, – еле слышно заговорила она. – То, что у нас начинается, мне очень дорого. Дорого и свято. Это – вся жизнь. Надолго. И я не хочу размельчить обворовать себя... нас... Я хочу, чтоб это был праздник. Наш большой праздник...
– А для меня уже праздник, – сказал он.
Ей было трудно объяснить свою мысль, потому что она сама почувствовала – и тут, под накрапывающим дождиком, у нее светлый праздник на душе оттого, что он рядом. И все-таки понимала, что права, что отступить не может.
– Мы никогда не сможем отделить одно от другого, – сказала она. – Я знаю, что ты не умеешь делить, что для тебя цех – тоже твоя жизнь, кусок души. Мы оба не умеем делить. И когда я стараюсь себе представить нашу жизнь, я знаю, что все там будет сплетено вместе. И хочу этого. Ты понимаешь? Я не хочу, чтобы начало этого большого... наш первый день...
– Понимаю, – сказал он.
Помолчав, он добавил с привычной шутливостью:
– Ну, а если так и не найдется свободного дня до осени?
– А мы найдем его сами, – твердо сказала Аня.
– Пойдемте, провожу, – со вздохом сказал он. – И поплетусь на завод, потому что, действительно, черт их знает, что там натворят без меня.
Они уже подходили к заводским домам, когда она вспомнила, что ничем не ответила на его исповедь и что это нужно сделать сегодня, потом будет гораздо труднее.
– Алеша, я хочу сказать вам...
Она повернула назад, в пустынный переулок, и быстро, скупо сказала то, что важно было сказать – не пытаясь ни приукрасить себя, ни оправдать то, что сама не оправдывала.
Алексей молчал, напряженно стиснув губы.
Ей стало страшно, что он не сможет забыть.
– Алеша...
– Не надо, – остановил он ее. – Не надо, Аня. Они снова повернули к ее дому.
– Я вам верю, как самому себе, Аня, – сказал он у ее подъезда. – Вы знаете, единственное, что меня задело...
Она знала – та встреча под Кенигсбергом.
– Так вот, я все понимаю. Я понимаю вас, какая вы тогда были... Мне очень жаль, что я не встретил вас гораздо раньше.
Он взял ее руки, соединил их вместе, подержал их, слегка покачивая, будто баюкая.
– Я вас люблю, – быстро сказал он, отпустил ее руки и почти побежал прочь.
4
Субботний вечер, обычно такой приятный, был испорчен. Пропала Галочка.
Час назад Воробьев пошел в баню. Галочка увязалась провожать его и взяла с собою Рацию, – собака придавала ей весу в глазах окрестных мальчишек. Они дошли до бани рядком, мирно беседуя. Эта круглолицая смешливая девчушка все больше нравилась Воробьеву, на вопросы товарищей: «Дочка?» —он все охотнее отвечал: «Дочка!» Она ни разу еще не назвала его папой, но Воробьев слышал, как она однажды угрожала своему врагу Митьке черномазому: «Вот скажу папе, он тебя отвалтузит!» Между Воробьевым и Галочкой установился деловой, товарищеский тон, который нравился обоим.
Дойдя до бани, Воробьев сказал:
– А теперь шагом марш – прямо к дому!
– Хорошо, – кротко ответила Галочка.
Когда Воробьев в самом отличном настроении вернулся домой, в доме уже началась паника – Галочка не приходила, и нигде поблизости ее не обнаружили.
– Ничего не могло случиться, – сказал Воробьев, – ведь с ней Рация.
Но это никого не успокоило.
Галочка явилась час спустя, и Воробьев слышал из своей комнаты, как ахнула Груня:
– В каком виде! А руки-то, руки – как у кочегара! И вся мокрая! Где ты болталась, дрянная девчонка?
Рация шумно отряхивалась – тоже, наверное, вся мокрая.
– Я купала Рацию в пруду, – тоненьким голоском ответила Галочка. – И совсем не мокрая, это она меня немножко забрызгала.
Груня и Ефим Кузьмич принялись бранить ее за самовольную отлучку и за то, что пошла на пруд, куда ей одной, без взрослых, раз навсегда запрещено ходить.
– А мне дядя Яша разрешил, – сказала Галочка. Упреки оборвались.
В установившейся тишине Воробьев услышал, как Галочка уверенными шажками победительницы прошла в столовую. Он вскочил и рывком открыл дверь:
– Когда я тебе разрешил идти на пруд?
Галочка густо покраснела и опустила глаза. Должно быть, она рассчитывала, что он еще не вернулся из бани. Она стояла посреди комнаты с видом благовоспитанной девочки, засунув грязные руки под передник.
– Еще лучше! Врать начала! – сказал Ефим Кузьмич.
Груня так и застыла в передней с Галочкиным мокрым пальто в руках.
– Когда я тебе разрешил идти на пруд? – строго повторил Воробьев.
Галочка вскинула на него умоляющий взгляд и пролепетала:
– Ну ты же мне сказал – беги. И вчера говорили, что Рацию надо купать... что она чешется.
– Ты у меня спрашивала разрешения идти на пруд? – отвергая ее немую мольбу о поддержке, еще жестче спросил Воробьев.
Галочка исподлобья оглядела разгневанные лица взрослых, распустила губы и заревела.
Груня знаком показала, чтобы все ушли, – она сама объяснится с дочкой. Но Воробьев решительно отстранил ее.
– Не реви! – прикрикнул он на девочку. – Немедленно умойся и становись в угол. Любое озорство прощу, а вранья прощать не буду. Живо, живо!
Он никогда еще не кричал на нее.
Галочка испуганно смолкла, вытерла слезы грязным кулачком и побрела в кухню умываться. Ефим Кузьмич пошел за нею и, помогая ей отмыть грязь, продолжал отчитывать ее. Галочка все всхлипывала и тоненьким голоском оправдывалась, что собаку давно не купали и ночью она так чесалась, что мешала маме спать, и все говорили, что надо выкупать, вот я и пошла, хотя мне совсем и неинтересно...
– Галя, поди сюда! – позвал Воробьев.
Она вошла, раскрасневшаяся от мытья, с упрямым и обиженным видом.
– Иди в спальню, становись в угол и стой, пока я не разрешу выйти!
Она не пошла. Она заревела и попробовала упираться, когда Воробьев силой повел ее в угол. Затем она притихла, посапывая носом.
Все были расстроены.
Воробьев сел за стол и развернул газету, но читать не мог. Кто виноват? Один я, и больше никто. Как-то раз Груня поручила Галочке убрать свой столик. Галочка баловалась и разбила флакон духов. Духи были мамины любимые, только что купленные. Галочка очень испугалась. Услыхав из кухни звон, Груня спросила, что случилось.
– Ой, Грунечка, я разбил твою «Белую сирень», – сказал Воробьев.
– Ты?!
Она вошла, широко улыбаясь:
– Да разве мне чего-нибудь жалко? Милый ты мой!..
Другой раз он взял на себя вину, когда Галочка, играя с собакой, опрокинула молоко. Ему были приятны ее благодарный взгляд и ее ужимки лукавой сообщницы. Она умела через дядю Яшу выпросить себе какую-нибудь поблажку, уговорить повести ее в кино на фильм, который мама считала неподходящим. Она постепенно привыкла выдвигать его как прикрытие во всех случаях, когда это было ей выгодно: «Дядя Яша сказал… Я спрошу дядю Яшу...» Кто знает, впервые ли она солгала сегодня? А Груня радовалась – все уладилось, Галочка полюбила Яшу, в доме счастье и мир. И сам Воробьев радовался вместе с нею, и Ефим Кузьмич...
– Прости меня, дядя Яша, я больше не буду, – скороговоркой произнесла Галочка за его спиной.
– Надеюсь, что не будешь. Помолчав, она спросила:
– Теперь можно выйти?
– Нет, нельзя. Когда можно будет, я скажу.
Галочка нетерпеливо вздохнула и стала переминаться с ноги на ногу, как будто ей уже невмочь стоять. Интересно, что она сейчас думает? Проклинает наказавшего ее чужого дядю?
На цыпочках вошла Груня, остановилась рядом с ним, ласковой рукой пригладила его волосы:
– Читаешь?
– Нет, Груня. Занимаюсь самокритикой.
У Груни страдальчески скривились губы. Он понимал, что Груне и стыдно за дочку, и жаль ее, и страшно, что наказание восстановит Галочку против него, что домашнее благополучие нарушится. Но какое же это благополучие, если начали портить ребенка!
– Пойдем, Грунечка, походим.
– После бани – ничего? – И шепотом: – Ей пора спать...
Он повернулся к девочке:
– Галя! Сегодня я тебя прощаю. Но если еще раз узнаю, что ты врешь, пеняй на себя. Можешь идти ужинать и спать.
Галочка с облегчением выскользнула из комнаты. Когда Груня и Воробьев выходили, Галочка уже болтала с дедом как ни в чем не бывало.
– Груня, мы ее балуем. И потакаем ей. Я больше всех.
– Ты только не огорчайся, Яшенька.
– Я не о себе думаю, – о ней. Мы ее портим.
– Яшенька, родной мой, не преувеличивай. Мы же в детстве тоже и озорничали и привирали... а ведь неплохие выросли!
Они ходили взад и вперед по пустырю, вдоль забора, отгородившего строительную площадку, где должен был вырасти новый дом, и Груня, чтобы развлечь его, припоминала всякие свои шалости и провинности. Воробьев пытался представить себе Груню маленькой – смешливой девчонкой, которая любила драться с мальчишками, но вместо Груни получалась Галочка, и эту Галочку нельзя было не простить.
Как раз тогда, когда он совсем успокоился, появилась Ася Воловик.
– Ой, как хорошо, что вы здесь, я очень тороплюсь, – сказала Ася и оглянулась, как будто боялась, что ее догонят и помешают ей сказать то, ради чего она прибежала. – Саша не должен знать, что я у вас была. Он очень рассердится.
Войти в дом Ася отказалась.
– Нет, я здесь скажу... Дело в том... Ну, вся их бригада у нас. Они все недовольны, но делают вид, что ничего. А к ним примазался какой-то соавтор. Понимаете? Вызывали их к начальнику цеха, там был директор, и парторг, и главный инженер... Я точно не знаю, но им сказали кончать скорей, и директор обещал крупную премию, велел подавать... ну, как это называется?
– Рацпредложение, – подсказала Груня.
– Вот, вот! И что-то там с каруселями придумали, и стали обсуждать, и этот самый Гаршин пошел с ними к каруселям и предложил от себя… Есть такое слово – индикатор?
– Есть, – сказал Воробьев. – Измерительный приборчик. А при чем тут индикатор?
– Не знаю. Эта их половинка диафрагмы должна делать поворот, чтоб эти косые стыки обработать, вы ведь знаете, Яков Андреич? Я на модельку Сашину нагляделась, так тоже понимать начала. Она стоймя стоит на карусели и потом разворачивается. И они все долго думали, как поворот сделать, чтоб точно. Ровно на сто восемьдесят градусов... так я говорю?
– Так. А при чем индикатор?
– А вот Гаршин первый и предложил установить индикатор, чтоб какая-то ось совпадала. И все согласились, Саша говорит, что тут дело ясное, индикатор – хорошо. А Гаршин начал их торопить подавать рацпредложение и сам взялся писать его, а потом поставил свою подпись.
– То есть как «поставил подпись»?
– А вот так. Взял и поставил. Саша пожимает плечами и говорит: подумаешь, какая разница! Мы не ради премии работаем... А мне кажется, это гадость! А они все разводят руками, пересмеиваются и говорят: ну что ж теперь делать, не скандалить же! А по-моему – скандалить! – выкрикнула Ася. – Скандалить, но безобразия не допускать!
Она перевела дух и, снова оглядываясь, шепотом объяснила:
– Я им сказала, что бегу в магазин. Они бы ни за что не пустили меня к вам. Саша даже рассердился, когда я сказала, что надо пойти в партбюро или к начальнику. А мне... мне Шикина жалко, он очень расстроился. Саша говорит, он уже год над этими диафрагмами думает... Да и других с какой стати обижать? Тут не только в премии дело: я-то ведь знаю, кто действительно работал!
В понедельник утром Воробьев первым делом подошел к Воловику, но Саша был очень занят на сборке регулятора, он только отмахнулся:
– Да ну, бог с ним! Есть из-за чего волноваться! Хочет числиться в бригаде – ну и пусть числится.
Зато Шикин был и расстроен и взволнован. Он привык подчиняться Гаршину – и потому, что Гаршин долroe время был его начальником, и потому, что сам он был человеком тишайшего характера. Только в последнее время он как-то осмелел, – назначение старшим технологом окрылило его.
– Смотрите-ка, тихий-тихий, а в бюро появился начальник, – говорили технологи.
Шикин работал без шуму и очень четко. Указания своим подчиненным он давал вежливо, но твердо, и никогда не забывал проверить, как они выполнены. В цехе почувствовали перемену, хвалили Шикина и в глаза и за глаза.
С той ночи, когда он нашел первое решение косых стыков и объяснил его Полозову и Карцевой, стоя посреди улицы на трамвайных путях, он очень изменился. Для Полозова и Карцевой его решение было просто удачной находкой, для него оно было чудесным открытием собственных способностей. Он понял, что «может».
Позднее появился новый, лучший вариант – Воловика, появились еще варианты. Но к тому времени члены комплексной бригады сроднились, составляли как бы одно целое, и многие решения рождались в горячих спорах, так что потом и не вспомнить было, кто что предложил. Шикин уже рисовал себе недалекое будущее, когда проект бригады будет закончен, утвержден, внедрен в производство, когда рабочие будут рассказывать новичкам, какое было прежде мученье с этими косыми стыками... и как теперь стало легко... Думал он и о премии, – отец большой семьи, он всегда нуждался в деньгах и уже подсчитал вместе с женой, как израсходовать премию: дочке новое пальто, сынишкам новые костюмчики и ботинки к началу школьной учебы, – удивительно, до чего на них горели и ботинки и штаны, и до чего быстро ребята из всех одежек вырастали!
То, что Гаршин «примазался» к уже готовому, разработанному предложению, расстроило Шикина, тем более что он чувствовал себя виноватым перед бригадой – именно с ним заговорил об этом Гаршин, и именно он, растерявшись, согласился на то, чтобы Гаршин поставил свою подпись.
– Вы понимаете, Яков Андреич, это было так внезапно, – удрученно рассказывал он, – Ведь сначала Виктора Павловича звали в бригаду, но он не пошел. Сколько у нас собраний было, сколько ночей сидели, сколько вариантов перебрали! И вот уже добрались до главного. Надо оформлять, заканчивать. Григорий Петрович начал нас торопить. Ведь станка-то такого нет, его еще заказывать нужно! И вдруг Анна Михайловна предлагает временно приспособить карусельный станок. Алексей Алексеевич поддерживает, даже подробно рисует как: скоростные головки с особыми моторчиками. Ну, всем понравилось, Григорий Петрович приказывает поскорее додумать все подробности и подавать... Мы идем в цех. Прямо у каруселей все обсуждаем. Виктор Павлович тоже с нами пошел; конечно, участвует в обсуждении, – вопрос тут был, как обеспечить разворот...
Шикин начал чертить на обороте старого чертежа. – Наметили мы фиксаторы установить на планшайбе и на самой станине... Стоечки какие-нибудь в виде столбиков, стоящих точно друг против друга...
Листок бумаги покрывался линиями и пунктирами. Воробьев напряженно вглядывался, стараясь уловить общий замысел. Огромная, быстро вращающаяся металлическая площадка каруселей должна была оставаться недвижной, пока скоростные головки обрабатывают один косой стык. Первая головка делает черновую обдирку, вторая «доводит» стык до полной точности. Затем планшайбу разворачивают на сто восемьдесят градусов, н второй стык сам подходит под скоростные головки.
– Здорово придумали! – сказал Воробьев. – И ведь несложно! Чего доброго, и для краснознаменки поспеет?
– Поспеет, если постараться, – сказал Шикин, и радость удачи на миг осветила его лицо. – Предложение уже подано, прямо главному инженеру. – Радость померкла: Шикин вспомнил про пятую подпись.
– Как же это все-таки произошло с Гаршиным? Придумал он что-нибудь ценное, или что?
– Ну, как сказать. Особых предложений не было, а так – участвовал, одобрял. Когда говорили, как замерять, чтоб ось точно совпала при развороте, кто-то сказал – штихмассами можно замерять, а Виктор Павлович сказал: можно индикаторы установить, на циферблате сразу увидишь любое отклонение. Ну, все согласились... А потом Алексея Алексеевича вызвали в цех. Анна Михайловна побежала проводить занятие, а Виктор Павлович и говорит: «Давайте не откладывать, надо оформлять и подавать, я сам снесу главному инженеру и протолкну побыстрее». Ну, правда, помог. Чертежи-то делал я да наши технологи помогали, а вот записку писать – я, знаете, не мастер насчет формулировок. Это уж Виктор Павлович все изложил, хорошо у него получилось, красиво. Я стал его благодарить от всей бригады, а он... Знаете, как Виктор Павлович? Все с шуточками: я, мол, тоже не чужой, меня в бригаду раньше тебя звали, я только не умею месяцами корпеть, я люблю – раз-два, и готово! И вдруг спрашивает! «Подписать, что ли, и мне для крепости? В техническом отделе моего баса боятся, помчится наше рацпредложение по «зеленой улице»... И подмахнул: «В. Гаршин».