Текст книги "Дни нашей жизни"
Автор книги: Вера Кетлинская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 49 страниц)
Тут с места сорвался Гаршин, благодушно просидевший все собрание у окна, где можно было потихоньку курить в форточку. Лицо его побагровело:
– А почему вы, коммунист, не пришли и не помогли, а припрятали этот сенсационный вывод до собрания?
– А вы нас, коммунистов, звали? – спокойно ответил Воробьев. – Да к вам, Виктор Павлович, сейчас и не подступишься!
Он повернулся к Любимову и Немирову:
– Кстати, товарищи, кто это выдумал? По существу, цех без технолога. Сорвали товарища Гаршина с технологического бюро, двинули в аварийном порядке толкачом на первую турбину и уже поговаривают оставить на второй. Конечно, у Виктора Павловича глотка здоровая и речь образная... – Хохот прокатился по залу и сразу смолк. – Да разве это метод организованной работы? Или это тоже в угоду «реальности»? Новая технология еще вилами на воде писана, а тут дело ясное: знай толкай!
Любимов уже поддакивал:
– Да, да, непродуманно сделали!
Видно было, что он сам любуется своей объективностью, при всех соглашаясь с критикой.
– Может создаться впечатление, что какая-то часть коммунистов яростно нападает на товарища Любимова, – продолжал Воробьев. – Так вот для ясности: нападаем мы на вас, Георгий Семенович, не для того, чтобы угробить, а для того, чтобы выправить. Как инженера мы вас уважаем. А линия у вас шаткая, и вы это должны понять, если хотите не растерять наше доверие.
Фетисов потянулся к Диденко и Клементьеву, довольно громко сказал:
– Вот кого нужно в партбюро!
Диденко подтвердил:
– Обязательно!
Ефим Кузьмич промолчал, будто и не слышал.
Николай Пакулин, колеблясь, то поднимал, то опускал руку. Диденко заметил его колебания, подсказал председателю, и Николаю дали слово.
Надо было подняться на трибуну, но было неловко выходить с теми несколькими мыслями, ради которых он решился заговорить, и Николай остановился у стола президиума.
– Турбины мы дадим! – быстро сказал он. – Только здесь правильно говорили: давайте решайте, товарищи руководители, точные сроки! И скажите каждому рабочему: вторую турбину к первому июля, третью – к пятнадцатому августа и так далее… А то какая же это работа, если не знаешь точно ни сроков, ни графика!
Он с возмущением обернулся к Бабинкову:
– Вот ваше ПДБ спустило нам план. План старый, из расчета – четвертую турбину к концу декабря. А я сам должен крутиться и пересчитывать задания из расчета четыре турбины к октябрю. Разве это дело?
Раскатов заинтересовался:
– Значит, надо спланировать всю работу цеха с учетом обязательств?
– А как же! – откликнулся Николай. – И не только по цеху, а и по заводу. Мы сейчас жмем через комсомольские посты, да только мало этого! Как я могу дать программу, если мне заготовки подают по старому плану? Или взять инструмент, резцы. Ведь безобразное дело!
Он смолк, не решаясь высказать то, что просилось на язык. Но тут же упрекнул себя в трусости и решительно продолжал:
– Мы знаем, что тут присутствует товарищ из инструментального цеха. Говорят, они очень хорошо работают, передовая партийная организация. А мне кажется так: если бы они очень хорошо работали, мы бы это почувствовали. Тогда бы инструмент поступал бесперебойно!
И Николай пошел на место, смущенный и тем, что коротко, нескладно выступил, и тем, что ему дружно хлопали.
Фетисов громко сказал:
– Подкусил нас товарищ Пакулин! Крепко подкусил! Сегодня же передам инструментальщикам: это дело надо исправить!
Диденко хмурился: замечание Пакулина было верное, но пришлось некстати. Собрание гудело, на Фетисова поглядывали с усмешкой: мол, какой ты есть, мы не знаем, а по работе твоего цеха, как видишь, ничего хорошего сказать пока не можем!
Григорий Петрович, недовольно пожевывая губами, просматривал ворох записок. С той минуты, как он появился на собрании, в президиум одна за другой полетели записки, адресованные директору. В них упорно повторялись вопросы, связанные с досрочным выпуском турбин, и чаще других вопрос о введении единого планирования по обязательствам. Было и такое требование: «Григорий Петрович, ждем вашего слова по выступлениями Полозова и Воробьева, вам нужно высказаться».
Григорий Петрович задумчиво вгляделся в ряды знакомых лиц. Цвет турбинного цеха, лучшие люди самого решающего участка производства сидели перед ним возбужденные, требовательные, внимательные ко всякой свежей мысли, высказанной с трибуны или брошенной в зал в виде острой реплики с места. О чем только не говорилось тут: о работе комсомольской организации и о функциях мастеров, о руководстве райкома и о содружестве с учеными, о ремонте станков и о качестве пропагандистов, – и все было важно, необходимо, обо всем говорили и думали критически строго и заботливо. В этом широком круге забот занимал место и Любимов, начальник, от способностей, и качеств которого, конечно, многое зависело. «Очевидно, коммунисты во многом правы, но, дорогие друзья, дайте мне идеального начальника цеха, я его возьму! Да и у кого не бывает ошибок! Любимов – один из лучших, опытнейших инженеров. Нельзя давать его в обиду, для пользы дела нельзя! А при Раскатове и Диденко вдвойне нельзя: того и гляди припомнят этого несчастного Горелова!
Он сам себя остановил: мелочные мысли! И тут же понял, что нужно сказать сегодня коммунистам турбинного цеха, и сразу попросил слова.
– На чем сегодня проверяется боеспособность партийной организации цеха? – спросил он и сам же ответил: – На выполнении краснознаменного заказа! Значит, этой задаче должна быть подчинена вся работа цеховой партийной организации. Вся, целиком!
Николай Пакулин впервые слушал речь директора и впервые находился с ним на одном собрании, где оба были равны, как два члена одной великой организации.
Это равенство Николай живо почувствовал с первой минуты, когда директор пришел на собрание, простой, непринужденный, доступный, совсем другой человек, чем тот, каким он казался Николаю во время обходов цеха. Там он был начальник, чей приказ – закон. Здесь его могли свободно критиковать, поправлять, здесь он как бы отчитывался в своих действиях и намерениях. Но именно потому, что никакие официальные преграды сейчас не существовали, Николай с особой остротой понял, насколько выше и сильнее его Григорий Петрович Немиров – не властью, а кругозором, политическим опытом и пониманием, что и как делать. По напряженнейшему вниманию присутствующих Николай чувствовал, что таким воспринимают Немирова все коммунисты.
Григорий Петрович не задерживался на частных вопросах, но показал, как частные усилия, сбереженные минуты и часы, килограммы металла и киловатт-часы электроэнергии складываются в масштабе цеха и завода в месяцы трудового времени, в сотни тонн металла, в тысячи киловатт-часов, в миллионы рублей экономии. Он согласился с Катей Смолкиной: да, нынешние трудности цеха не от бедности, а от богатства, это пережитки минувшего этапа... И тут же раскрыл самую сущность нового этапа развития:
– Новые заводы, строящиеся в нашей стране, – взять хотя бы те, что заканчиваются в Краснознаменном районе, – это заводы крупносерийной продукции. Таков размах, такова потребность страны. Наш завод по типу всегда был заводом уникальных машин. А турбины нужны теперь десятками, и турбины небывало мощные, высокого и сверхвысокого давления. Мы должны на ходу перейти к их серийному выпуску. А серийный выпуск требует строгой ритмичности, железного графика и полной механизации всех операций. К этому мы идем, над этим сейчас работаем. Трудно? Да, трудно. Болезнь роста, как и всякая болезнь, вызывает лихорадку. Но мы должны преодолеть ее и, конечно, преодолеем!
Собрание проводило директора долгими рукоплесканиями.
Немиров уже сошел с трибуны, когда прозвучал умоляющий голос Кати Смолкиной:
– Уж до того хорошо сказал, Григорий Петрович, так скажи еще о Любимове и о планировании!
Немиров развел руками, улыбаясь: поздно, мол, да обо всем не скажешь зараз! Но секретарь райкома громко поддержал:
– Скажите, скажите, Григорий Петрович, раз народ просит!
Немиров неохотно вернулся к трибуне, подниматься на нее не стал, а только взялся за нее рукой и заговорил совсем другим, будничным и даже недовольным тоном:
– С планированием мы разберемся, как сделать, чтобы вам удобней было. Но ведь дело не в том, чтобы планы пересматривать, а в том, чтобы социалистическое соревнование охватило всех, до единого человека! Вот о чем думать нужно, товарищ Смолкина. Двадцать семь процентов нестахановцев – вот где ваша слабость, товарищи. Сделайте эту четверть рабочего коллектива стахановской – вот вам на четверть сокращенные сроки, вот вам реальные резервы сил!
Мысль была верна, ее восприняли с одобрением, но Григорий Петрович видел, что многие не удовлетворены. Однако никаких обещаний он давать не хотел и не считал возможным.
– Вы сегодня крепко покритиковали руководителей цеха, – продолжал он. – Я понимаю горячность собрания и считаю ее полезной. Товарищ Любимов, конечно, учтет критику. Но вряд ли стоит выискивать тут разные линии, из отдельных ошибок искусственно выводить принципиальные расхождения. Все мы большевики, всех объединяет одна цель – и Любимова, и Полозова, и Воробьева, и всех нас. К ней и пойдем, товарищи, плечом к плечу.
Раздались жидкие хлопки.
Возвращаясь на свое место, Григорий Петрович физически ощутил разлад с коллективом, недавно так горячо внимавшим его словам. Несколько человек подняли руку, требуя слова. Но Григорию Петровичу хотелось оставить последнее слово за собой. Демонстративно поглядев на часы, он объяснил председателю, что его ждут неотложные дела, попрощался с Раскатовым и пошел к выходу. Перед ним расступались почтительно, но холодно. «Напрасно, напрасно заступился за Любимова! – думал он, спускаясь в цех. – Конечно, Любимов неповоротлив насчет нового. Правильно определил Полозов этот его дух: «Как бы чего не вышло». Никакой особой линии у Любимова, конечно, нет, а вот гибкости не хватает».
Он прошелся по цеху, придирчиво отмечая неполадки и мысленно подбирая обидные слова, какие скажет завтра начальнику цеха.
А собрание шло к концу.
Николай Пакулин ожидал, что после такой жестокой критики оценка деятельности партийного бюро будет сурова, и заранее огорчался за Ефима Кузьмича.
Но целый хор голосов выкрикнул:
– Удовлетворительно!
Никому не хотелось зря хаять партбюро: сделано немало, сил не жалели, за прошлое – спасибо, да только сегодня нужно другое.
К началу выдвижения кандидатур установилась полнейшая тишина. В этой тишине Ефим Кузьмич первым поднялся с места и назвал кандидатуру Фетисова. Один за другим поднимались коммунисты:
– Клементьева Ефима Кузьмича!
– Анну Карцеву!
– Александра Воловика!
– Воробьева!
– Любимова Георгия Семеновича!
– Полозова!
– Никитина Евгения – от комсомола!
– Гаршина Виктора Павловича!
– Катю Смолкину!
Так как предстояло выбрать семь человек, раздались голоса:
– Достаточно! Закрыть список! Началось обсуждение кандидатур.
Фетисова попросили рассказать свою биографию. Биография была достойная: человек вырос на заводе и накопил немалый опыт партийной работы.
– Я впервые в турбинном цехе, – сказал Фетисов под конец. – И вижу: коллектив сильный, а положение в цехе трудное. Если, вы мне доверите, товарищи, я всеми силами постараюсь оправдать ваше доверие.
Он понравился коммунистам, но то один, то другой шепотом высказывал сомнение:
– Первый раз в цехе – и сразу руководить... Еще пока он ознакомится да поймет!
Ефим Кузьмич рассказал все хорошее, что знал о Фетисове. Потом слово взял Диденко:
– Будем говорить прямо, товарищи. Обстановка в цехе сложная, руководство не очень дружное, задачи перед цехом огромные. Рекомендуя на ваше усмотрение кандидатуру товарища Фетисова, партком рассчитывает, что Фетисов сумеет поднять партийную работу у вас в цехе, обеспечит партийный контроль над производством и внесет с собою свежую струю в вашу организацию.
Молча проголосовали: оставить кандидатуру в списке на тайное голосование.
Под рукоплескания прошли кандидатуры Клементьева, Карцевой, Воловика. Обсуждения не было, собрание дружно кричало:
– Знаем, знаем!
Так же дружно приняли кандидатуру Воробьева, но тут встала Анна Карцева и попросила слова.
– Отвод? – удивился председатель.
Аня, не отвечая, вышла на трибуну. Лицо ее горело.
– Я все собрание думала: выступить или не выступить? – звучно сказала она. – И решила, что молчать нечестно. Скажу, что думаю, а ваше дело – решать. Я поддерживаю кандидатуру Якова Воробьева, но думаю о нем не только как о хорошем члене партийного бюро, но и как о хорошем секретаре партийной организации!
По собранию прошло движение. Не было ни одного возгласа, но тем выразительнее было это молчаливое, напряженное движение.
– Мы познакомились с товарищем Фетисовым, и он, кажется, всем нам понравился. Но сколько времени пройдет, пока он ознакомится со всеми особенностями нашего цеха? А ведь нам с завтрашнего дня работать во всю силу, если мы хотим дать досрочно четыре турбины. Здесь говорилось, что новый человек сумеет внести свежую струю. Но это, по-моему, недоверие к нашей организации. Свежая струя нужна там, где есть стоячая вода или болото.
Снова прошло по собранию движение, на этот раз движение явного и безусловного одобрения.
– Я не думаю, чтобы новый человек сумел помочь цеху лучше, чем товарищ, прекрасно знающий и положение, и людей, и задачи каждого участка. Вы посмотрите, какое творческое движение возникло в цехе по инициативе Воробьева! Это же неисчерпаемый родник! Кто же сумеет направить этот родник лучше того человека, что вызвал его наружу?
Ей ответил гул одобрения.
– Я предлагаю, товарищи, избрать в партбюро, а затем секретарем его, Якова Воробьева, коммуниста-фронтовика, нашего лучшего партгрупорга, рабочего-интеллигента новой формации. Это тоже будет свежая струя, но свежая и сильная струя нашей собственной реки, которую я считаю полноценной и полноводной!
Она сошла в зал под гром рукоплесканий. Ефим Кузьмич возмущенно проворчал:
– Расписала-то как! Послушать, так лучше его не найдешь во всей партии!
Но не выступил.
Диденко, менявшийся в лице от волнения во время речи Карцевой, стремительно вскочил. Ему пришлось оправдываться, что он совсем не имел в виду стоячей воды или болота, а слова насчет свежей струи употребил в том смысле, что...
– Зачем спорить, Николай Гаврилович? – перебил Раскатов. – Разберутся коммунисты! Народ сознательный. Собрание показало, что организация у вас боевая и очень сильная. Важен только опыт партийной работы, а у Фетисова есть этот опыт, причем опыт передовой партийной организации передового цеха, которая, в частности, очень много делает для того, чтоб инструмент поступал к вам бесперебойно.
– А почему они инициативу Воловика столько времени глушили? – крикнул Женя Никитин, и по собранию прошли шум, смех, веселые восклицания... Всех охватил азарт.
– Решайте, товарищи, – сказал Раскатов, чувствуя общее возбуждение. – Ошибаться нам некогда. Так что думайте и решайте сами. Ни райком, ни партком вам ничего не навязывают.
Следующей обсуждалась кандидатура Любимова. Собрание закричало: «Знаем, знаем!» – и благодушно проголосовало за оставление кандидатуры в списке, только несколько голосов напомнили:
– Критику учтите, Георгий Семенович!
Фамилию Полозова встретили горячо. Ефим Кузьмич высказал было сомнение, надо ли вводить в бюро и начальника цеха и заместителя, но в общем гуле выделился голос Кати Смолкиной:
– А мы не заместителя выбираем, а коммуниста!
Зато позднее, когда обсуждалась кандидатура Гаршина, несколько голосов запротестовало:
– Еще начальство? Это уж не партбюро будет, а оперативное совещание!
Гаршин попросил снять его кандидатуру, но те же голоса ответили:
– Ну вот, на собрании отмолчался, а тут выскочил!
– Зачем снимать? Голосование покажет!
Обсуждение заканчивалось, когда поднялся Ефим Кузьмич, потемневший, суровый и как будто постаревший.
– Я не сделал самоотвода вовремя, – тихо сказал он. – Но я вас прошу, товарищи, уважить мою просьбу и снять мою кандидатуру из списка. Очень прошу. Устал я. И в новом бюро работать не могу. И не буду.
– Ну вот! – совсем расстроившись, воскликнул Диденко. – Ведь мы же договорились, Ефим Кузьмич.
– Нет, нет, не могу. И не выбирайте, – упрямо сказал Ефим Кузьмич и сел.
Собрание молчало. Не хотелось отпускать старика из партбюро, но и не посчитаться с такой настойчивой просьбой трудно. Конечно, устал он... Только почему он надумал самоотвод к концу обсуждения, после выступления Карцевой? Обиделся? По-стариковски рассердился?
Неохотно, с воркотней, небольшим перевесом голосов коммунисты решили «уважить» просьбу своего старейшего товарища.
Наступил момент голосования. Раскрыв партийные билеты, члены партии потянулись к столу счетной комиссии. Получив бюллетени, отходили в сторону, еще раз продумывали список, вычеркивали фамилии тех, кого не хотели избирать, потом опускали листки в узкую щель ящика.
Досадуя в душе, что не имеет права голосовать, Николай старался по лицам голосующих понять, кого они вычеркнули и кого оставили.
Любимов и Полозов, опустив бюллетени, вместе ушли в цех проверить работу вечерней смены. Воробьев тоже пошел в цех, чтобы скоротать время и рассеять волнение. На сдвинутых в сторону столах появились шашки и шахматы. Кое-кто дремал, привалившись к стенке. Гаршин с веселой компанией стоял у окна в волнах табачного дыма и что-то рассказывал; оттуда то и дело доносился хохот.
Раскатов прохаживался по залу, задерживался то у одной группы, то у другой, охотно шутил в противоположность Диденко, который был явно расстроен и зол.
Николай Пакулин стоял у выхода на лестницу, ожидая появления счетной комиссии. Он мысленно уже давно и очень точно проголосовал, и теперь его лихорадило от нетерпения: так ли решит собрание?
Услыхав на лестнице голос Бабинкова – неизменного председателя счетных комиссий при любых цеховых выборах, – Николай бросился в столовую с криком:
– Идут! Идут!
Коммунисты мгновенно и почти бесшумно расселись по местам. Кто-то громко вздохнул, когда Бабинков особым, как говорили в цехе – «парламентским» тоном читал вводную часть протокола.
– Преамбула, – пошутил Гаршин, стараясь выглядеть равнодушным.
– Объявляю результаты голосования!
Бабинков запнулся, поглядел в сторону Фетисова и Диденко и торжественным голосом прочитал:
– Фетисов – двадцать пять голосов; Карцева – сто пять, Воловик – сто десять, Воробьев – сто пять; Любимов – семьдесят восемь, Полозов – сто три, Никитин – сто десять, Гаршин – двадцать пять, Смолкина – сто десять. .
Любимов, весь красный, прыгающими пальцами мял папиросу. Диденко вскочил, снова сел, быстро заговорил, пригнувшись к Фетисову. На Фетисова все старались не смотреть – он крепился изо всех сил, и всем было жалко его, потому что человек ни в чем не виноват. А Бабинков торжественно продолжал:
– Таким образом, по большинству голосов оказались избранными в партийное бюро: Воловик – сто десять, Никитин – сто десять, Смолкина – сто десять, Воробьев – сто пять, Карцева – сто пять, Полозов – сто три, Любимов – семьдесят восемь.
Ефим Кузьмич встал – высокий, прямой, нахмуренный, надел шапку, застегнул на все пуговицы пальто и медленно прошел через зал к выходу.
Воробьев проводил его растерянным взглядом. Чутье подсказывало ему, что Ефим Кузьмич резко и как-то вдруг рассердился на него. И он не мог понять, за что. Недоволен, что провалили Фетисова? Что выбрали Воробьева? Но ведь он-то, Воробьев, ни при чем, он-то этого не добивался, выступление Карцевой его самого ошеломило!
Раскатов говорил расстроенному Диденко:
– Что ж, Николай Гаврилович, век живи – век учись. Промеж начальства обговорили, а на люди вышли – и оконфузились. Тебе-то ничего, наука. А Фетисову за что страдать?
Аня Карцева, отстраняя толпившихся вокруг нее людей, подошла к ним и не без лукавства спросила:
– Сердитесь на меня?
Она торжествовала победу и не пыталась скрыть это. Диденко буркнул:
– Раньше бы спросила.
А Раскатов слегка обнял ее за плечи и повел к Воробьеву:
– Ну, голубчики, теперь держитесь.
13
Вечерело. Уже приближалось время белых ночей, и с каждым днем все позже темнело, уличные фонари висели в туманном полусвете, ничего не освещая.
Движение около завода затихло, – редко когда выйдет из проходной запоздавший работник. Дневная смена разошлась, вечерняя давно работает. Не слышно больше ни торопливых шагов, ни дружеской переклички возле учебного комбината: во всех его окнах горит свет, и с улицы можно увидеть ряды голов, склоненных над конспектами, юношу, пишущего мелом на доске... В этот час движение перемещается к Дому культуры – со всех сторон группки, пары и одиночки спешат к его освещенному подъезду.
Тихим переулком, взявшись под руки, шли туда две девушки, две подружки. Сперва торопливо – ведь скоро семь! – а потом все медленней, потому что возник разговор, который жалко оборвать.
– И что же он?
– Понимаешь, улыбается, смотрит... При встрече скажет: «Здравствуй, Валечка!» или: «Здравствуй, красавица!» – и все…
– Валя! Про него говорят, что он... ну, очень легкомысленный...
– Это неправда! Он просто красивый и веселый, про таких всегда говорят. И потом, Ксана, я все равно никого другого... ну, вот что хочешь пусть говорят!..
Ксана тихо сказала:
– Я думала, так только в романах бывает.
Слова подруги придавали особую значительность Валиным переживаниям, и Валя спросила с невольной снисходительностью:
– А у тебя, Ксана... ничего?
Ксана покачала головой, вздохнула и вдруг решительно сказала:
– А я вот что думаю, Валя. Если бы я полюбила, как ты... Я бы сама ему сказала. Взяла бы и сказала.
– С ума сошла! Что ты, Ксанка!
– Сказала бы.
Засмеялась:
– Ой, мне, наверно, нельзя влюбляться! Глупостей наделаю. Но все равно, маяться не стала бы.
И она подтолкнула Валю, указывая на высокую фигуру, бродившую возле Дома культуры:
– Смотри, твоя тень тут как тут.
Валя небрежно ответила на поклон, но в раздевалке позволила Аркадию сдать свое пальто и ботинки.
– Ксаночка, пока! – крикнула она. – Мы удерем с репетиции послушать, когда актриса выступать будет!
На стене висела большая афиша: «Молодежный вечер инструментальщиков! В гостях знатные люди, бывшие работники цеха».
Возле афиши стоял Николай Пакулин:
– Здравствуй, Ксана.
– Здравствуй, Коля.
– Мне очень хочется на ваш вечер.
– Так пойдем, проведу.
У входа в зал Ксану сразу окружили ее комсомольцы. Николай стоял в сторонке и прислушивался – кому-то не хватило билета, за дважды лауреатом послали машину, но второпях не дали шоферу адреса, чтобы прихватил актрису... Музыканты согласны играть танцы только до двенадцати, а не до часу...
У контроля началась толкотня: молодежь из других цехов пыталась прорваться в зал, а ее не пускали.
– Что ж, вы своих знатных людей для себя бережете? – кричала какая-то девушка стоявшему на контроле комсомольцу.
Комсомолец загораживал руками дверь и укоризненно отвечал:
– Нелепая постановка вопроса. Очень нелепая.
Николай ждал, что Ксана вот-вот освободится и, быть может, хоть на минутку подойдет к нему. Но Ксана прошла мимо, чем-то озабоченная.
Николай смотрел, как она появилась в президиуме, шепотом отдавая последние распоряжения своим помощникам. Да как он мог ждать, что она подойдет, что она вспомнит о нем! Что он ей? Она была мила с ним в тот вечер, после митинга… и там, среди березок... Так ведь потом она убедилась, что он просто дурак, не умеющий связать двух слов!
А по лестнице все еще толпой шла молодежь, у вешалок образовались очереди, возле зеркал теснились девушки, поправляя прически.
В этой веселой суете, сильнее обычного сутулясь и стараясь ни на кого не смотреть, стоял Александр Воловик, нагруженный двумя пальто – своим и Асиным – и двумя парами галош. Рядом с ним стояла Ася, держа в руках его шапку, свою шляпу и два шарфа. Очень тоненькая в черном платье, взволнованная тем, что впервые после своего несчастья вышла на люди, Ася робко оглядывалась и жалась к мужу.
На них налетел распорядитель с красной повязкой на рукаве.
– Зачем же вы стали в очередь, Александр Васильевич? – возмутился он и, подхватив пальто, протиснулся, к барьеру гардероба. – А ну, пропустите, ребята, знатного гостя нашего цеха!
– Да ты что, Павка! – краснея забормотал Воловик. – Невесть что болтаешь, честное слово...
Но Павка был неумолим:
– Асенька, давайте шапки. А галоши где? И почему это не знатный гость? Оттого, что свой? Так у нас все свои. Пошли, Александр Васильевич, прямо в президиум, а вас, Асенька, в первом ряду посадим.
И Павка заспешил наверх, где уже звенел звонок, а за ним шли порозовевшая от гордости Ася и вконец смущенный Воловик. Ася подтолкнула его, указывая на афишу. Она сразу приметила среди лауреатов и героев его имя: «Изобретатель А. В. Воловик». Он еще гуще покраснел. Конечно, это преувеличение, свои ребята постарались, но все равно: то, что происходило с ним последние дни, было похоже на сон. Фотографии в газете, премия, благодарность, всюду выбирают в президиум, и вот сегодня...
Звонок звенел все настойчивей. Запоздавшие уже бегом бежали по лестнице, в раздевалке стало пусто. Только один человек неторопливо снял пальто, рассеянно сунул в рукав шапку, которая тотчас же и вывалилась оттуда, стал стягивать галошу, воюя с неподатливым задником и думая о чем-то своем.
– Николай Гаврилович, шапку обронили, – сказал гардеробщик, перевешиваясь через барьер и пытаясь дотянуться до шапки, лежавшей на затоптанном полу.
Диденко подхватил шапку, подал ее гардеробщику и пошел, так и оставив галоши там, где снял их. Гардеробщик вышел из-за барьера за галошами и удивленно посмотрел вслед Диденко: что это с ним?
А Диденко постоял в нерешительности на лестнице и не пошел в зал, а побрел по коридорам, прислушиваясь к звукам клубной жизни, доносящимся из-за дверей. Тут настраивают инструменты, там хор послушно повторяет одну и ту же музыкальную фразу, где-то смеются, откуда-то доносится обрывок плавно развиваемой мысли: «...и вот мы видим, что мельчайшие частицы материи...»
Он и сам не знал, зачем он тут ходит. Ксана Белковская настойчиво приглашала на молодежный вечер, и он обещал зайти, потому что хотелось повидать дважды лауреата и доктора технических наук Петрова – они вместе кончали фабзавуч много лет назад, – и хотелось поглядеть на бывшую табельщицу Зину Воронцову, теперь заслуженную артистку. Всего этого ему хотелось вчера, сегодня такого желания не было, но около семи он охотно ушел с завода, потому что не любил работать в плохом настроении.
А сегодня – ну что хочешь делай! – с самого утра все пошло нескладно и, как нарочно, напоминало о том, что было бы приятней забыть. Началось с того, что позвонил Раскатов: надо бы пойти на заседание партбюро турбинного цеха, помочь новому секретарю. Потом пришлось зайти к Немирову, с которым следовало поговорить по поводу его вчерашнего выступления, – ведь нехорошо выступил, смазал ошибки Любимова, по существу поддержал его против совершенно правильной критики... Но директор сам первым пошел в наступление:
– Да-а, провалились мы вчера в турбинном... Как же это мы не подготовили народ, не обеспечили поддержку Фетисову?
Он говорил «мы» точно так же, как обычно говорил Диденко, обвиняя в чем-либо директора, и говорил это подчеркнуто, с затаенной насмешкой. И еще он сказал:
– Что ж, Николай Гаврилович, теперь вам придется усиленно заниматься турбинным… а то ведь и работу завалить недолго!
Диденко сразу вызвал к себе Воробьева, но в это время приехал инструктор горкома и, конечно, заинтересовался перевыборами в турбинном, так что пришлось подробно рассказывать и делать выводы...
Ох, уж эти выводы! Как их легко делать, когда о других людях речь, а вот насчет себя самого... Вчера ночью, когда он пришел домой, Катя успокаивала его, как своего школяра: «Ну что ты, в самом деле, ведь плохого ничего не случилось? Выбрали стоящего?» А когда он рассердился, засмеялась, обняла: «Что ж, давай поскулим вместе...»
Он и Раскатову сказал сегодня:
– В чем дело? Ведь плохого ничего не случилось. Внутрипартийная демократия. Выбрали кого хотели, парень стоящий.
Раскатов ответил:
– А я очень доволен этими выборами. Но вам-то кое-какие выводы сделать следует.
– Ну хорошо, ну знаю, согласен! – раздраженно повторял Диденко, без цели шагая по клубному коридору. – Но можно дать человеку подумать самому?
От нечего делать он заглянул в малый лекционный зал – там сидело человек шестьдесят, все начальники участков и мастера. Шла лекция по экономике производства. Поскрипывали перья. Один Гусаков, обиженный тем, что его заставили на старости лет учиться, из упрямства ничего не записывал, небрежно откинувшись на спинку стула. А вот и Ефим Кузьмич... «Ох, Кузьмич, как же это у нас с тобой получилось?»
Второй лекционный зал был погружен в полумрак, только над сценой горела лампа, и там в глубоком кожаном кресле сидел токарь турбинного цеха Аркадий Ступин, а Валя Зимина примостилась на ручке кресла и ласково ерошила волосы Аркадия.
Режиссер сидел поодаль от них верхом на стуле, опираясь локтями на его спинку. Несколько юношей и девушек – очевидно, ученики драматической студии – наблюдали репетицию из зала.
Диденко тихо вошел в полутемный зал и присел у входа.
– ...для меня такое счастье, – не своим, напряженным голосом говорил Аркадий, – что ты можешь наконец не стенографировать, не писать на машинке, что ты можешь привыкать быть просто хозяйкой этого дома. Хозяйкой – и все.
– Ступин! – удрученно прервал режиссер. – Как вы говорите это? Ведь рядом с вами сидит любимая женщина, жена! Может быть, очень скоро ваше счастье рухнет, и вы это знаете, но сейчас вам хорошо, она хозяйка вашего дома. Ну, повторите сначала!
Диденко смотрел, как ежится Аркадий под ласковой рукой Вали, слушал, как он старательно и неестественно произносит текст. Молодость! Сейчас ему кажется, что нет ничего важнее того, хорошо или плохо произносит он эти слова. Или того, что думает о нем Валя.
«Вот бы мне так, без этого груза ответственности, без ошибок и «выводов»... А впрочем, вздор. Разве в молодости нет чувства ответственности? Мы ж чувствовали себя в ответе за весь мир, мы ж за мировую революцию отвечали! Наверно, и Аркадий, а уж во всяком случае Валя – они чувствуют, что этот их спектакль об Америке – удар по империализму, по поджигателям войны. У нас это было иначе, но суть-то та же!.. Живые газеты. Синеблузники. Зинка играла тогда в одном номере и Чемберлена, и Пуанкаре-войну, и еще кого-то. Здорово у нее получалось! Сунет в глаз монокль, а в угол рта сигару, оттопырит губу, вздернет одно плечо, и пожалуйста – Чемберлен! Потом угодливо согнется, растянет губы в елейную улыбочку – социал-предатель! Как ей хлопали, как ее вызывали! А она выбежит на сцену, все еще во фраке и узких брючках, улыбнется своей собственной улыбкой – и вот она, Зинка, своя, заставская озорница!