355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тина Шамрай » Заговор обезьян » Текст книги (страница 6)
Заговор обезьян
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:00

Текст книги "Заговор обезьян"


Автор книги: Тина Шамрай



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 54 страниц)

Он заговаривал и заговаривал себя, а внутри всё дрожало, и как ни отгоняй смятенные мысли, а они неотступны, как мошкара. Его положение – полнейший цугцванг! И что он ни сделает – всё будет плохо. Пришлось выбирать лучшее из худшего. И чёрт с ним, пусть впаяют срок за побег! Побег, если и преступление – то не стыдное. Он хоть будет знать, за что сидит. Вот и за это валянье на травке! Ну что, оправдался? А теперь – подъем! Надо только ловчее пристроить сумку. Лямки с трудом, но удалось завести на плечи. Вот, совсем другое дело! Издали сумка за спиной похожа на рюкзак. Вот только скоро выяснилось, что лямки при движении то и дело съезжали, и приходилось без конца поправлять. Может, связать лямки? Жаль, что лишнего ремня нет, но должна быть веревочка… И точно, веревочка всё это время, дожидаясь своего часа, лежала в кармане.

Беглец и не подозревал: веревочка – остатки того мотка, которым связывали Балмасова. А если бы знал, выкинул? Что-то подсказывает: нет, не выкинул, решив, что все они связаны одной веревочкой. И он, и Чугреев, и Балмасов, и много других персонажей истории, случившейся близ станции Оловянная. Да и веревочка была хорошая, крепкая.

И, связавшись, он уже спокойней и размеренней пошёл дальше. А то, что лямки впиваются в тело – это ерунда, совсем ерунда, зато теперь руки свободны. Правда, это почему-то не помогло, когда, обходя камень, он споткнулся о корень берёзы, бугром выпиравший из земли. И упал со всего размаха на землю рядом с большим, заострённым сверху камнем. Надо же, как просто: корень, камень и разбитая башка. Этого только не хватало! Он ещё лежал на земле и переводил дух, когда услышал посторонний звук, совсем технический и, прислушавшись, понял – рокочет мотор. Там, дальше что, распадок? И дорога? Дорога, машины, люди – это было неприятным открытием. А гудение всё ближе и явственней…

И тогда он рванул к спасительному краю гряды – больше некуда, в её каменные складки. Только втиснуться спиной не получилось – мешала превратившаяся в горб поклажа, и пришлось стать боком и замереть в ожидании. Рокот всё нарастал и нарастал, когда из-за скалы, громыхая, вынесся самосвал. Совсем не страшный с пустым кузовом и, кажется, пьяным водителем. Самосвал, безбожно вихляя, стал удаляться степью куда-то на север. И не успел он обрадоваться, как следом выскочил ещё и грузовичок. До боли знакомая машина ехала медленно, и он успел рассмотреть в кабине две покачивающиеся головы, а в кузове какие-то ящики. Он видел точно такую же совсем недавно! Видел ночью, во сне. Та же древняя полуторка, два загорелых мужика, только кузов был пустой. Они что, как летучие голландцы, перемещаются из яви в сон и обратно?

Машина питалась какой-то гадостью, и потому выхлоп был таким смрадным, что должен был отравить свежий воздух. Мог бы, но только бензиновый чад и был запахом воли. На запылённом заднем борту чётко читалось короткое, совершенно нецензурное слово. Господи, какая долина Скалистых гор – родимые Палестины! Может, надо было кинуться наперерез? Наверняка, довезли бы куда-нибудь. «Очнись, это не сон! И знай, нельзя обращаться за помощью к людям. И помни, тебе никто не сможет помочь!» – выговаривал сам себе беглец.

И, опустившись на корточки, всё сидел за выступом скалы и ждал, не покажется ли какой-нибудь другой транспорт. Самосвал и грузовичок уже давно исчезли за горизонтом, а он всё не решался подняться на ноги. Казалось, только он выйдет из укрытия, как из-за поворота, из-за скалы тотчас появятся сидящие в засаде коммандос, и кто-то в чёрном, чуть приподняв щиток сферы, крикнет ему: «Стоять!» А, может, и не крикнет, а просто выпустит очередь. Если бы ему ещё сутки назад изложили сценарий вчерашнего происшествия, он не преминул бы потешиться фантазии автора. Но то меньше суток назад, а сегодня он ждал чего угодно, откуда угодно, ждал из-за каждого камня, дерева, куста, ждал с неба, из-за скалы, из-под земли. Оказывается, у него совсем недавно была спокойная и размеренная жизнь и всё по расписанию, по расписанию, и под охраной, под охраной…

Нет, побег – это совершенно неразумное решение. Надо было дождаться поисковую группу. «Так, может, повернешь назад? Давай, давай! Похоже, ты забыл, как тебя когда-то задерживали!» Как самолёт тогда блокировали грузовиками, и в предрассветной тьме свет фар казался не столько зловещим, сколько театральным. Потом подъехали автобусы, и оттуда на борт ворвался спецназ, и, как водится, что-то там сломали… И эти бешеные крики: «Оружие на пол, будем стрелять!» – они что, так себя заводят, но зачем? И как тогда все растерялись, застыли и подчинились… Позже узнал: в тирах подразделений по борьбе с терроризмом были мишени с его физиономией. Так с тех пор, наверное, пристрелялись!

Тогда ему жёстко заломили руки и, не сдерживаясь, стукнули по спине и, пригнув голову, затолкали в машину, а потом и обыскали, и просветили рентгеном. Он тогда ещё и обвиняемым не был. А тут пропавший этап, мёртвые офицеры! Сделать его убийцей ничего не стоит, абсолютно ничего – у прокурорских не получилось навесить ему безразмерный срок, зато арестовали больше сорока человек, рассчитывали: кто-нибудь даст убойные показания. Не дали. Стая долго ждала повода для окончательной расправы. Не даром правитель высказывал сожаление, нельзя, мол, сажать на такие сроки, как в Штатах. О! Даже у него есть неисполненная пока мечта – припечатать личного врага приговором на сто-двести лет заключения. Не дождались, решили сочинить историю сами. А для убедительности не пожалели даже своих церберов! И теперь будут рассказывать: «Вот оно – истинное лицо злодея. Вы не верили, а он не только вор, но и убийца, жестокий и безжалостный! Но теперь преступнику не уйти от ответственности»!

Господи, куда тебя несет, попытался остановить себя беглец. Но ведь так всё и есть, не давало сбиться с беспощадных мыслей сознание. Наверное, у прокуроров и обвинительное заключение готово: убийство одного и более лиц. А это – пожизненное, а значит, оставят в тюрьме навсегда. Но разве он не был готов к этому сроку? Готов, готов, был бы настоящий суд, а не обезьяний процесс…

Вот только его собственные действия стандартны, слишком стандартны. У него нарушен сам процесс восприятия действительности. Как называется такое состояние? Сенсорная депривация? Ну да, она самая! А всё это от долгой изоляции. И потому его действия так тривиальны, просчитать их ничего не стоит. Да им и не надо просчитывать. Забросят широкий бредень и выловят его, как мелкую рыбешку. Мелкую? Мелкую! И мелок он уже тем, что пусть во сне, но позволил себе эту снобистскую мыслишку: «Знали бы, кого подвозили». Даже в таком состоянии он помнит о своей избранности. Ну, ну!

И у тебя, великого, в мозгу только одна мысль: выбраться, выбраться, выбраться! Но как выпутаться из этой западни, куда загнали и загнали отнюдь не вчера. Загнали в яму, из которой не выбраться. Да-да, в выгребную яму, как одного из иерархов церкви! Историю про то, как энкэвэдеэшники утопили в отхожем месте не то Калужского, не то Смоленского архиепископа рассказал один из просителей. Когда-то он принимал десятки людей, но почему-то запомнился тот давний разговор, волнение и слезы на глазах пожилого человека: «И кто бы мог подумать, но церковь, потерявшая, что греха таить, в начале века свой авторитет, так возвысится в тридцатые годы. Тогда ведь нашлись тысячи, понимаете, тысячи людей от иерархов церкви до монахов и мирян, принявших смертные муки за веру!» Посетитель с непонятным для него тогда восторгом рассказывал, как долгие годы за тайной могилой архиепископа ухаживали, как могилка потерялась, а потом нашлась. И всё повторял и повторял: «Чудо господне! Воистину чудо господне…»

А вот с ним никакого чуда не будет. Не заслужил. Нет, в самом деле, он давно беспомощен, но до такой степени маразма ещё не доходил. Сидит, кусанный мелкой нечистью, изошёл слезами о своей несчастной судьбе, вот и дорогу перейти боится… Ну, давай, давай, что сидишь, почему не прорываешься?.. Вот только перекушу и буду прорываться. Честное комсомольское! Переживания переживаниями, а брюхо требует своего, законного! Ну да, мозги отдельно, требуха отдельно. Эх, сейчас бы кусок мяса, но есть только ломанное печенье и немного шоколада.

Скудная трапеза несколько отвлекла его, но тут совсем некстати вспомнился Чугреев. Как они там, в закрытом автобусе? Разнесло, наверное, на жаре, только и радости – ничего больше не чувствуют!

Он просидел у дороги около часа, но никаких машин, никаких пеших путников больше не было. Надо идти! Вот только свяжет на груди лямки и пойдёт. И, собравшись с духом и зачем-то пригнувшись, он, наконец, перебежал колею, шедшую из узкого распадка. И припустил вдоль пологих, местами отвесных и причудливо изрезанных склонов, пытаясь нагнать упущенное время. Злость на себя, на обстоятельства здорово подгоняла, и если бы не усталость, не жара, не груз за спиной, он бы отмахал в тот день порядочно. Только физическая слабость всё отчётливей давала о себе знать, и он нес себя уже через силу, когда хребет предательски круто сдал вправо. И теперь не только слева, но и прямо по курсу открылось пространство, широкое и пугающее. Пришлось замереть и вглядеться – никого и ничего, но так голо, что он будет на этой плоской поверхности как муха на стекле. И как не хотелось идти на восток, пришлось завернуть за угол и следовать вдоль горной гряды на юг, и жаться к её изрезанным краям, и повторять все её каменные изгибы. А тут ещё доставало светившее прямо в лицо солнце, оно, даже отвалившее от зенита, гладило раскалённым утюгом и выжимало всю влагу. И пот ручьём струился по лицу, тек по спине, по ногам, и скоро влажная одежда второй шкуркой прилипла к телу. Но он упрямо переставлял гудящие ноги и всё шёл и шёл…

И остановился, когда наткнулся на выросшую перед ним скалу, и обходить её не было сил, и уперся головой в теплый камень, но сколько так простоял: пять, десять минут, не помнил… Но пришлось оторваться от опоры, пора устраиваться на ночлег, вот только для лежбища это место не годилось, надо что-то укромней.

Только укромное надо было ещё найти. Уже потянуло прохладой, уже стал синеть и остывать воздух, а он всё кружил среди камней, и смутные соображения по безопасности всё не давали определиться. Но, когда был готов упасть на ходу, в скалах вдруг обнаружилась впадина, что-то в виде просторного кармана с зелёной лужайкой. Замечательно, здесь он и остановится! И никто его не увидит, даже если вздумает проехать рядом с этими скалами на машине. Теперь только развязать лямки, снять сумку и отдышаться…

Веревочка долго не развязывалась: узел затянулся, что ли? И в нетерпении уже хотел снять сумку через голову, но и это не удалось, видно, слишком туго связался. Пришлось придержать досаду и, не торопясь, раздергивать узелок, и тот скоро поддался, пополз под пальцами. И с облегчением бросив поклажу, он повалился на землю и лежал, укрывшись курткой от звенящей в воздухе мошкары, сходу атаковавшей его, потного и разгорячённого. И дышал открытым ртом, пока что-то не попало на язык, пришлось перевернуться на живот и долго отплёвываться.

А мошкара была безжалостна – куртка прикрыла только руки и грудь – и жалила ноги именно там, где кончались носки, вкруговую. Его так же смешно жалили через дырочки для шнурков в кедах, когда он в первый раз попал в тайгу, и комары там были большие, как звери. Но и эта мелочь достаёт будь здоров! Она, вездесущая, забиралась под куртку, и за какие-то минуты и шея, и руки уже горели огнём. Он уговаривал себя терпеть, не обращать внимания – это ведь такая ерунда в сравнении с тем, что случилось вчера. Только терпения хватило ненадолго и пришлось яростно отмахиваться, и расстегнуть браслет часов – там чесалось особенно немилосердно. И тут же спохватиться и приказать себе: только не чесаться, только не чесаться! В этом дурацком климате от любой царапины, потёртости или такого вот расчёса образуются незаживающие язвочки – забайкалка, какой-то особый вид стафилококка, чёрт бы его побрал!

В первые дни в колонии каждый считал своим долгом предупредить об этом, а может, и напугать. При этом демонстрировались части тела, где отметилась эта самая забайкалка, её синие следы были у многих. Одному сидельцу из-за этой болячки ампутировали пальцы на руке. Нет, в жилом секторе колонии было чисто, иногда даже перебарщивали с дезинфекцией и тогда народ задыхался в тех химических миазмах. Только зараза всё равно косила зэков. Косила от скученности, от нехватки витаминов, от пренебрежения к себе…

Только не расчёсывать! У него нет ничего обеззараживающего. Ничего! Он когда-то попросил, и ему на одно из свиданий привезли медицинские бахилы и таблетки гидропирита. В бахилах он ходил в баню, боялся подцепить чесотку, если заведется, то уже не выведешь. Но таблетки держать в тумбочке запретили. В колонии ничего нельзя было держать при себе, ни витаминов, ни лекарств, даже простейших – валидол, анальгин. Всё должно было храниться в санчасти. А обращаться туда следовало только по разрешению начальника отряда. Нет, если зэк захочет отлежаться в больничке, то ему сам чёрт не страшен, он доберётся до больничной койки и через карцер, и через членовредительство.

Но спрашивать у отрядника разрешение выпить витаминку – то ещё удовольствие! Вот в изоляторах по этой части были некоторые послабления, и даже медицинские дни для передачи лекарств. Зато в камеру могли на полчаса втолкнуть туберкулёзника, так, забавы ради или для срочного объявления карантина. Вот из-за такого мнимого карантина ему после суда и не разрешили личное свидание с женой…

А что если помазать укусы дезодорантом? Это что, средство на все случаи жизни? Нет, в самом деле, чем же ещё? И, отложив часы, он тщательно, как это делал во сне, пытаясь освободиться от наручников, стал мазать искусанные места. Потом достал носовой платок в красно-синюю клетку и зачем-то перевязал запястье. И, как ни странно, это утишило-таки зуд. Только мошкара и не думала отступать, она заходила с другой стороны, и уже горело в новом месте. И приходилось вскакивать и остервенело размахивать то курткой, то маленьким полотенцем…

Нет, нет, так не пойдёт! Раз он не может выиграть в борьбе с природным явлением, то… То надо терпеть! Терпеть! И, бросив изображать ветряную мельницу, расчистил траву от мелких камешков, сухих веток, жаль, в округе нет хвойных деревьев, придётся стелить оставшиеся тряпки, а под голову свернуть сумку. Вот только надо упорядочить мелочь: флакон дезодоранта, мыльницу, бритву, футляр для очков, ещё один футляр с зубной щёткой и телефон… Телефон! Когда-то в этой штуке вмещался весь мир, он был у него в кармане и он, как пультом, управлял тысячами людей. Ему не надо было даже нажимать кнопки, этот чёртов коммуникатор звонил сам, не переставая, и замолчал в одночасье…

А в заключении редкие разрешённые звонки приходилось делать при свидетелях. А как же! Зэк не мог перебрать и секунды в разговоре. Нет, у ребят в колонии были телефоны, и при обысках они прятали аппараты в разнообразные места, а бывало, что и в глубины своего тела. Одного такого рискового лагерные контролёры, матерясь, заставили вытащить из себя мобильник, а потом изувечили: отбили и гениталии, и почки, а в место захоронки собирались загнать бутылку. Парень тогда откупился, а то бы так побитого и бросили в карцер. Но что для заключённого карцер и побои, когда в любое время можно связаться с волей! Однажды и ему кто-то предложил: «Да что вы переживаете, у меня трубка есть, звоните, куда надо. Нет? Что, брезгуете? Так я мобилу не туда прячу. У меня другое место есть…»

Он так и не понял тогда, провоцировал ли его парень или всё было от чистого сердца. Но и от чистого он бы не принял! Лишний карцер ему был ни к чему. Хотя в карцере было хорошо, как может быть хорошо такому индивидуалисту, как он. И одиночная камера для него не наказание – благо. Был бы только минимум: форточка, лампа и книги! Но это по зоновским меркам недопустимая блажь.

Когда подобие постели было готово, пришлось сооружать защиту и от кровожадных тварей, и от холода. Холод! Он, фиолетовый и резкий, уже спустился сверху, завис над головой и только ждал момента ужалить. Попробуем отбиться! На джинсы чуть выше колен надо натянуть спортивные брюки, лишнее подвернуть – вот ноги и спрятаны, теперь пусть попробуют достать! На свитер надеть куртку, голову обмотать футболкой, снаружи оставить только очки. А если на руки натянуть носки и засунуть их в карман, то будет и вовсе хорошо.

Будет просто замечательно, если он продержится ночь. Осталось только лечь на жесткую землю и от усталости провалиться в сон. Но валиться было некуда – сон пропал. Ну, и ладно, а то приснится чёрт знает что. Нет, в самом деле, что за видение ему было прошлой ночью? И подсознание, надо же, какой режиссёр! Но зачем ему показали ребёнка-калеку? – гадал он.

И, перевернувшись на спину, открыл глаза. Над головой не было ничего лишнего, только луна и звёзды. Он и не помнит, когда в последний раз вот так смотрел на ночное небо, отсюда, с земли, оно казалось таким далеким – не допрыгнешь, не доскачешь, не докричишься. Он начал, было, пересчитывать рассыпанные бисером звёздочки, но быстро бросил, собрался подбодрить себя стихами, но всё как отрезало.

Да и много ли он знает наизусть? Какие-то строфы, вбитые школой, что-то из Высоцкого, несколько гариков – их так было удобно при случае ввернуть и снять напряжение в трудном разговоре. Не знает он и молитв. И за это незнание когда-то было неловко перед священником. Он попросил о встрече с батюшкой в первые дни в колонии. Хотел исповедоваться? Нет, хотя у него, как у каждого, почти у каждого, были грехи. Но тогда он был в таком смятении… Тюрьма, суд, карантин в колонии, и вот он в бараке, его теперь стыдливо называют сектором. Но, как ни называй пространство на пятьдесят-восемьдесят коек, где проход меньше метра – это всё равно барак и ничего больше. На первой же перекличке, когда стоял в тесном тёмно-синем ряду неприкаянных, он и понял всю степень своего одиночества. Наверное, и тот самый первый, кто сформулировал заповедь зоны: умри ты сегодня, а я – завтра, был таким же одиноким, впрочем, как и все в том сумеречном мире. В это ряду он и почувствовал страх перед тем, что ему предстоит: годы и годы жизни на дне…

И не зоны он боялся – самого себя. Боялся сломаться, рухнуть на колени, запросить пощады. Потому-то остро захотелось утешения от человека внешнего, непричастного. Ведь колонии даже с адвокатами он мог говорить только через решётку и под наблюдением. А священнику разрешали поговорить с глазу на глаз… Да хотелось утешения, но, признаться, был и другой мотив. Как-то совсем далекий от религии приятель, построив дом, решил освятить и дом, и сад, и пруд, и лебедей в пруду. Это показалось забавным, и он переспросил: «И лебедей? Но зачем тебе это?» Приятель насмешку не принял и ответил серьёзно: «При моей фамилии у соседей могут появиться вопросы. Зато теперь они будут знать, каких культурных традиций я придерживаюсь». Он что, тоже хотел оградить себя от темы еврейства? Да, было и это.

А священник тогда спросил, знает ли он молитвы, и он признался: нет, ни одной. «Это ничего, ничего. Начните с самой короткой: „Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, будь милостив к нам“. Повторяйте её, она дойдёт, она поможет, обязательно поможет…» И он повторял. Повторял! Но каждый раз это было мучительно неловко, и самому себе казалось неискренним. Было в этом обращении к богу что-то корыстное: вот только сейчас, когда петух клюнул в темечко, тут и понадобилась духовная поддержка. Но только ни утешения, ни благости не получилось, вскоре священника лишили сана, лишили из-за сочувствия к нему, заключённому. И где был боженька, когда совершенно постороннего человека закладывали в чёртову мясорубку? Святый Боже, будь милостив к нам…

Какая милость! Прошло больше суток с тех пор, как неизвестные бросили его рядом с погибшими Чутреевым и этим вторым… Фоминым. Что они с ними сделали? Ведь никаких следов насилия, не было ни капли крови. Их что, душили? Отравили? И вот теперь никак не получалось вспомнить что-нибудь значительное о Чугрееве. Тот в обращении с ним так и не нашёл верного тона: то говорил свысока, то заискивал. Однажды Чугреев подошёл к нему и зачем-то ухватил за руку, и не успел он отшатнуться, как тут же мелькнула вспышка фотоаппарата. Это ещё один безликий офицер, а они все там на одно лицо, бывший тогда в кабинете, снял их рядом. Наверное, на снимке так и получилось: начальник оперативной части, тогда ещё майор Чугреев тянет заключённого за рукав, а тот упирается, боится чего-то там… Господи, какая всё ерунда!

Ерундой были и все те ужесточения режима, которыми досаждал начальник абвера, как называли оперчасть зэки. Канарис из Чугреева был никакой, на многоходовую комбинацию способен не был, доставал мелкими уколами. И, возможно, это шло не от чугреевской злой натуры – всё по чужому приказу. Сказал же как-то хозяин колонии Навроцкий: «Вы на нас зла не держите, не мы вас сажали, мы только охраняем». Вот и доохранялись! Болваны!

Нет, нет, он должен признать, стерегли его рьяно! Те, кто засадил его в клетку, не хотели ничего непредвиденного, нежелательного, несанкционированного. Потому и держали под неусыпным наблюдением то личного охранника, то камер слежения. И, может статься, правитель пробавлялся картинками его подневольной жизни, разглядывая под микроскопом: ну, что? ещё не спекся? И когда придёт время, когда поймут, что от него не осталось ничего, кроме оболочки, тогда короткий палец и нажмёт кнопку. Сам нажмёт. Никому не доверит. Вот и нажал, и послал людей в эти степи. Что, агентов власти для внесудебных расправ? Такие группы, ему рассказывали, действовали на Кавказе. Почему только на Кавказе, разве мало было странных убийств в Москве? Тогда почему не убили? Но сколько раз не задавай себе этот вопрос, ответа он не знает…

Только и остается, что ждать дрёмы как избавления от неотступных мыслей, от бесконечного, сводившего с ума зззззууууу… Он и ждал, и всё крутился на холодной земле, теряя остатки дневного тепла. Но в воздухе висела такая безнадежность, что, казалось, именно поэтому воздух сгустился и стало таким холодным, что заходилось сердце и немело тело. А тут ещё стало нестерпимо чесаться у правого глаза. Пришлось сорвать очки и ошупать взбухший бугорок. Эх, сейчас бы самый дешёвый одеколон, дешёвый даже лучше. Но любая жидкость, где была хоть капля спирта, в колонии запрещена, а потому у зэка по определению не могло быть не то что «Аква ди Парма», но простого «Тройного» одеколона.

И на кого досадовать больше: на холод, на мошкару, на обстоятельства? Устав ворочаться, он притих, а потом замер, прислушиваясь: нервничал не только он, беспокоились и другие. Рядом кто-то тяжело и тоскливо вздыхал, что-то беспрерывно шуршало и потрескивало. Теперь он только и будет делать, что прислушиваться, присматриваться и вздрагивать. Вздрагивать! И как пружиной подбросило: а вдруг змея? Была у него в детстве одна история.

В пионерском лагере они тогда жили в деревянном финском домике: на втором этаже были комнаты девчонок, на первом этаже с верандой обитали мальчишки. И между ними шла война за койку на веранде, там стояло всего четыре. Пионеры с детства учатся занимать лучшие места, он тоже старался. И попал-таки на веранду. Но однажды ночью, когда все уже засыпали после гогота, анекдотов и разных историй, выдуманных или вычитанных, он почувствовал, как под одеялом по его ноге что-то ползет, ещё не понимая, что делает, он сдавил рукой это что-то и закричал. Он до сих пор помнит этот свой крик, отчаянный и брезгливый. Все разом вскочили с коек, а он продолжал сжимать руками нечто мокрое, склизкое, отвратительное. Когда включили свет, оказалось, в руке была раздавленная голова змеи. Нет, это поначалу показалось, что змея, на самом деле это был безобидный ужик.

Но руку тогда долго не могли разжать, а когда разжали, его вырвало прямо на ступеньках веранды. И потом пришлось долго и с отвращением мыть руки, но, и напичканный лекарством, всё равно не мог заснуть на кушетке в медпункте. На следующий день его забрал отец, и в лагерь он больше не ездил. И не только из-за той истории, нет, не только. Лагерная жизнь по команде не нравились ему уже тогда.

Вот и теперь он не может лежать, и не из-за офидиофобии, нет, от холода. Пришлось сесть на корточки и обхватить себя руками, может, так удастся согреться. И ничего в те минуты не хотелось, только теплой и чистой постели. Да просто тепла, без постели, без простыней и одеяла! В детстве, когда он болел, мать накрывала его свой шубой, тяжёлой, вытершейся и пахнущей зверем, а он капризничал, сбрасывал её, и она снова и снова накрывала, подтыкала её со всех сторон.

Кто бы теперь прикрыл его шубой! И чем больше он старался разогреть себя умозрительным теплом: огонь в камине, горячий песок у моря, мохеровый плед, который они с Линой привезли из Финляндии, тем холоднее становилось его телу, а спину всё больше и больше сводило судорогой. Господи, какой плед, какой камин, сейчас бы он не отказался от раскалённых солнцем камней, от густой жары, что так донимала его днём. И жара представлялась уже благом, и он готов был исходить потом, но только не мерзнуть!

Когда же, чёрт возьми, закончится эта ночь? Никогда не кончится: И до рассвета и тепла ещё тысячелетье… Откуда это? Не помнит. Но вот зацепилось в мозгу, осталось и выплыло. Сколько всего он пропустил в молодые годы, всё оставлял на потом. У него нет сколько-нибудь систематических знаний ни в литературе, ни в музыке, разве что в истории… А из штудирования философских книг, получилась только длинная лента из обязательных имен – Гуссерль-Деррида-Сантаяна-Хайдеггер и прочая, прочая… Из всех этих достойных людей всего симпатичнее был Деррида. Философ-правозащитник – это казалось когда-то оксюмороном, вот и хотелось понять, могут ли философская отстранённость и гражданская включённость существовать вместе. Их познакомили в одну из его бесчисленных поездок в Париж, но поговорить так и не удалось, и уже не удастся. Деррида умер через год после его ареста. За эти годы столько людей умерло, все умерли, он сам почти труп. И точно умрёт, если не будет шевелиться.

И, с трудом разогнувшись, поднялся и, засунув руки под мышки, потоптался на месте, потом стал ходить туда-сюда по поляне: пять шагов в одну сторону, пять – в другую. И на одном из поворотов поймал себя на мысли: как в камере! Он настолько привык к ограниченному пространству, что и здесь, на вольном просторе, без понуканий и угроз продолжает вести себя как подневольный человек. Остается только завести руки за спину… Да в темноте особо не разгонишься, но прибавить несколько шагов можно? И прибавил, и ходил от одного камня до другого, останавливаться было никак нельзя…

И постепенно внутри что-то ожило, и застывшая кровь побежала во все концы помертвелого тела. Боясь растерять это робкое тепло, он стал прыгать, для чего-то считая прыжки, и вдруг, сбившись со счёта, остановился. И представил себе, кем он, вот такой, с тряпкой на голове, выглядит со стороны. Пленным немцем, кем же ещё! Вот бы потешился народ, если бы здесь была камера слежения! И только тут до него дошло: нет здесь всевидящего ока. Нет! – орал он кому-то в небо. Нет! Нет ни решёток, ни назойливых сокамерников, ни надсмотрщиков – ничего и никого!

Нет больше прибора над головой, следившего, как ест, спит, чешется, сидит на горшке! Где хранятся эти гигабайты, а, может, терабайты информации? Когда-нибудь они, на потеху публике, обязательно появятся на всеобщее обозрение. Как появились, он знает, сотни снимков. Ведь его, как редкую зверушку, тайно или открыто снимали в Матросской Тишине: через кормушку, через приоткрытую дверь комнаты адвокатов, в душе, в прогулочной камере. Снимали по дороге в суд, снимали в клетке. Снимали, когда везли в Читу, снимали в тамошнем централе, снимали в колонии. Снимали, снимали, снимали!

Он уже столько лет выставлен на позорище, а потому, по определению, не мог быть человеком. Не мог вольно рыгнуть, высморкаться, пукнуть, всласть зевнуть, как всякий вольный человек. И дело не в том, что он должен был следить за каждым своим словом и жестом, но и не давать взбрыкнуть организму. А жизнь организма, он убедился, в ненормальных условиях трудно поддаётся контролю. Простая икота в том же суде или на допросе у прокурора выглядит не то что неприличной, но смешной. Что уж говорить о других неожиданностях? Как-то на допросе у него прихватило живот, и он, сдерживая позывы, весь покрылся потом, от напряжения звенело в ушах. Он так сжимал кулаки, так сильно вдавливал ногти в ладони, что на них ещё долго оставались следы борьбы с собственным организмом.

Нет, он всегда следил за собой, следил за тем, как выглядит. Не только за тем, как он выглядел внешне – это само собой, а за тем, что и как он говорит. Ему особо не надо было напрягаться. Сдержанным он, пожалуй, родился. Но теперь и самому не верится, что в сорок лет он мог хохотать во весь рот, с азартом гонять мяч, взгромоздиться на детский трехколесный велосипед. Но и в юности и позже было важным хотя бы в малом, но не показаться смешным или жалким, в его понимании смешным он никогда не был, а униженным почувствовал себя не в момент ареста, не на суде за решёткой, за стеклом, а уже в колонии. И не тогда, когда принял ложное доброжелательство молодого зэка за чистую монету. Парень представлялся таким искренним, только оказался мелким провокатором. Что ж, там это обычное дело!

Но откликался он на разговоры вовсе не из интереса – из чистого прагматизма: пытался понять механику подневольной жизни. Да, с ним, первоходом, провели разъяснительную беседу, но в скрытой жизни зоны было столько подводных камней! Как оказалось, он не знал тогда одну из жизненных максим: в аду поводырей не бывает!

Унизительнее всего была процедура личного досмотра, когда тебя, голого, вежливо просят или грубо приказывают повернуться спиной и несколько раз присесть, а потом наклонится. И тюремщик смотрит: не заныкано ли что-нибудь в очко – на их языке именно так и определяется смысл этой процедуры. Но такие досмотры проходят все заключённые, и многие находят в этом некую символику: это они, зэки, показывая зад, таким древним способом унижают всю исправительную систему. Когда-то такое обнажение практиковалось как демонстрация презрения. Хотите смотреть – вот вам!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю