355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Лебеденко » Красный ветер » Текст книги (страница 51)
Красный ветер
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:49

Текст книги "Красный ветер"


Автор книги: Петр Лебеденко


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 51 (всего у книги 54 страниц)

Огромное количество военной техники – самолеты, пушки, танки, артиллерийские снаряды, патроны к пулеметам и винтовкам, с великим трудом приобретенные Республикой за золото, – продолжало оставаться за Пиренеями. Даладье цинично заявлял на пресс-конференциях: «Демократические правительства всегда были верны духу и букве подписанных ими соглашений. В настоящее время мы выполняем обязательства, вытекающие из решений Комитета по невмешательству…»

Французские рабочие, французские фермеры, студенты, ученые – все честные люди этой страны открыто негодовали: «Комитет по невмешательству давно уже стал смердящим трупом! Это ширма, за которой удобно прятать подлое желание задушить революционную борьбу испанского народа!..»

Премьер-министр Даладье, хмурясь, говорил своему министру иностранных дел Бонне:

– Послушайте, Жорж, не кажется ли вам, что мы слишком потворствуем некоторым демагогствующим элементам из числа тех, кто любым путем стремится очернить нашу политику? Вы посмотрите, как они распустили языки! И куда смотрит наш министр внутренних дел? Не пора ли ему навести в стране элементарный порядок?

Жорж Этьен Бонне усмехался:

– Простите, Эдуард, но вы должны хорошо знать мудрую восточную поговорку: «Собаки лают, а караван идет…» Стоит ли придавать значение тому, что кричит в подворотнях чернь. Пусть выпускает пар…

А за Ла-Маншем премьер Великобритании Невиль Чемберлен, этот, по словам Ллойда Джорджа, «провинциальный фабрикант железных кроватей», говорил в кругу «кливлендской клики»:

– Наконец-то мадам Франция обрела капитана, умеющего крепко держать руль в руках. Даладье, мне кажется, сумеет усмирить бунт своих матросов, даже если ему придется пустить в ход офицерский кортик… Черт подери, Франция всегда была избалованной женщиной, если не сказать более определенно… Размышляя о зигзагах ее политики в различные периоды, я словно держал в одной руке ветку, а пальцами другой обрывал лепестки: «Верить ей – не верить, верить – не верить…»

– Сейчас вы верите? – спрашивали у Чемберлена.

– Не надо быть особым провидцем, – не задумываясь, отвечал премьер, – чтобы предсказать ситуацию, которая могла бы сложиться, если бы Даладье разрешил Хуану Негрину вывезти из Франции всю закупленную им военную технику. Для генерала Франсиско Франко это могло бы кончиться катастрофой.

Он хотел добавить: «И для нас, пожалуй, тоже», но промолчал. Ему как-никак приходилось считаться с мнением общественности – игра в «демократию» была не последней картой в большой политической игре его правительственного кабинета, а Невиль Чемберлен никогда не брезговал даже краплеными картами.

Он не ошибался. Получи центральное правительство в свои руки все, что скопилось за Пиренеями, – и ход войны незамедлительно изменился бы в лучшую для него сторону. Однако напрасно инженер Фернан Саморо уповал на разум и честь Даладье и Чемберлена – эти прожженные политиканы уже потирали руки в предчувствии конца испанской войны, и с каждым артиллерийским залпом фашистов по истекающей кровью Республике их надежды на развязывание Гитлером «большой войны» против Советского Союза становились все реальнее. А это было главной целью их жизни.

* * *

В один из таких пасмурных декабрьских дней Эмилио Прадос, до предела измотанный шестым за последние сутки боевым вылетом, сидел на деревянной скамье рядом с Роситой и говорил:

– Плохие дела, Росита. Сегодня половина наших самолетов вместо бомб загружалась камнями. Мы швыряли их с воздуха на головы фашистов в открытые двери бомбардировщиков, но… Ты понимаешь, что все это значит? Нет бомб, воздушные стрелки экономят каждый патрон, стреляют, лишь когда «мессершмитты» и «фиаты» приближаются почти вплотную. Сегодня они подожгли Рикардо. Помнишь этого парня?

– Помню, – с глубокой печалью ответила Росита. – Два дня назад он принес мне букетик цикламенов и сказал: «Возьми, Росита, а я буду думать, что подарил их моей Ракели. Это моя девушка, она дерется с фалангистами у Мадрида… Ты не обижаешься, что я так делаю? Ракель похожа на тебя…»

– Стрелка убили в воздухе, – продолжал Эмилио Прадос, – а штурман и Рикардо выпрыгнули.

– Они спаслись? – с надеждой спросила Росита.

– Нет. Фашисты расстреляли их из пулеметов в то время, когда они спускались на парашютах. Поблизости не было ни одного нашего истребителя…

Он умолк и долго сидел в неподвижности, невидящими глазами глядя в пространство. Бледный, худой, измученный. Он сильно постарел, глаза его заметно потускнели, две глубокие морщины от носа к подбородку делали его лицо еще более угрюмым и старым. И седина… Она лежала теперь плотным слоем инея не только на висках, но рассыпалась по всей голове, и даже в густых, когда-то черных, как смоль, бровях белели седые нити.

Росита обхватила его голову руками, прижала к себе, словно это был кем-то несправедливо обиженный ребенок. И было в ее чувстве сейчас что-то материнское, такого чувства она до сих пор к нему не испытывала, все в ней замерло от острой к нему жалости, и она, продолжая прижимать к себе его голову, говорила сквозь слезы:

– Бедный Эмилио… Бедный мой Эмилио… Скажи, что я могу для тебя сделать? Скажи, Эмилио, я сделаю все, слышишь?

– Не плачь, Росита. – Эмилио взял ее руки в свои, несколько раз поцеловал их и повторил: – Не плачь… Мне нельзя позволять себе быть слабым, но иногда это выше моих сил…

В дверь постучали.

– Войдите, – бросил Эмилио Прадос, вставая.

Фернан Саморо остановился на пороге, посмотрел сперва на Прадоса, затем перевел взгляд на Роситу. Было видно, что он хочет сказать о чем-то важном, но не решается этого делать при Росите.

– Я пойду принесу тебе поесть, Эмилио, – сказала Росита и вышла.

– Что-нибудь случилось? – спросил Прадос.

– Я на минуту присяду, – сказал инженер. Помолчал, вытащил из кармана пачку сигарет, закурил.

Прадос, глядя на него, тоже молчал.

– У тебя нездоровый вид, Эмилио. Ты не болен?

– Я спрашиваю: что-нибудь случилось? – Будто предчувствуя какую-то беду, Эмилио Прадос нервно передернул плечами. – Ты слышишь, Фернан? Или у тебя язык прилип к гортани?

– Сбили летчика, Эмилио, – проговорил наконец Саморо.

– Когда? Кого?

– Не нашего. Фашиста. И притащили его в полк.

– Фу ты, черт! – облегченно вздохнул Прадос. – Отправьте его в штаб Сиснероса, на кой дьявол он здесь нужен!

– Может быть, вначале поговоришь с ним сам? Понимаешь, Эмилио, этот летчик назвался Прадосом… Морено Прадос… А ты как-то рассказывал…

– Морено Прадос?

Фернан Саморо увидел, как лицо Эмилио покрылось меловой бледностью.

– Морено Прадос? – переспросил Эмилио.

– Да, Морено Прадос. Он спустился на парашюте недалеко от аэродрома, и солдаты из ПВО долго не могли его взять. Летчик отчаянно отстреливался, ранил двух бойцов, одного довольно серьезно. Не окажись там случайно пехотный капитан, его прикончили бы на месте.

Эмилио Прадос попросил:

– Дай мне сигарету, Фернан.

Он долго курил, рассеянно смотря на поднимающиеся к потолку струйки дыма, и могло показаться, что начисто забыл о присутствии инженера. Фернан Саморо молчал, понимая, какие чувства бурлят в душе его друга. Вряд ли, наверное, стоило докладывать Прадосу об этом происшествии. Сбили какого-то Прадоса – и дьявол с ним! Мало ли в Испании людей, носящих фамилию Прадос…

А Эмилио Прадос в это время думал: «Вот судьба и столкнула нас, брат Морено. Мир, оказывается, и вправду тесен, коль пересекаются даже узкие военные тропы… О чем же мы будем с тобой говорить? О прошлом, о настоящем, о будущем? И надо ли нам вообще говорить о чем-нибудь? Не лучше ли распорядиться, чтобы его отправили в штаб высшей инстанции? Пусть там сами принимают решение…»

Он знал, какие решения принимают высшие инстанции в эти трудные для Республики дни. «Фашист? Воюет с первых дней войны? При задержании оказывал упорное сопротивление? Именем…»

– Дай мне еще одну сигарету, Фернан, – попросил Эмилио. – И скажи, пусть приведут ко мне сбитого летчика…

* * *

Морено вошел независимой походкой, губы плотно сжаты, в глазах ни тени страха или растерянности: все тот же гордый, надменный, ни перед кем никогда не склоняющий голову Морено Прадос, каким его и прежде знал Эмилио. Правда, война не обделила и Морено своей печатью. Стоило внимательно вглядеться – и можно было увидеть, что где-то и в нем затаилась усталость и что-то похожее на надломленность, словно страшно трудно было ему не согнуться под бременем тяжелой ноши.

Увидев и, конечно же, узнав в сидящем за столом человеке своего родного брата, Морено Прадос лишь на мгновение испытал чувство замешательства (или удивления?), но оно было настолько мимолетным, что уловить его было совсем невозможно. Скривив губы в усмешке, Морено спросил:

– С кем имею честь?

Эмилио Прадос сказал, обращаясь к двум солдатам, стоявшим с карабинами в руках позади Морено:

– Вы свободны.

И вот они остались одни. Указав глазами на табурет на противоположной стороне стола, Эмилио Прадос предложил:

– Садись, Морено.

Тот сел. На Эмилио он не глядел. А Эмилио никак не мог собраться с мыслями и сосредоточиться. Все в нем вдруг раздвоилось, все перемешалось, нахлынувшие воспоминания о прошлом переплелись с настоящим, и на поверхность души его то всплывало что-то теплое, радужное, растворяющее в себе зло и ненависть, то накатывала пена горечи, и ему казалось, будто он ощущает внутри себя, как лопаются и вновь взбухают грязно-бурые пузырьки этой пены.

И вдруг Морено проговорил, подняв глаза на брата:

– Если и есть в мире мудрость, то одна-единственная. И заключается она в трех словах: «Пути господни неисповедимы…»

Эмилио молчал. А Морено, сделав небольшую паузу, продолжал:

– Я ведь долго охотился за тобой, Эмилио., Когда-то дал своим друзьям клятву, что рано или поздно подстерегу тебя в небе и вгоню в землю… Однажды мне чуть-чуть не удалось это сделать.

– Я знаю, – спокойно ответил Эмилио.

– Знаешь? – В глазах Морено промелькнуло удивление. – Знаешь?

– Да.

– А еще раньше, помнишь, когда я рассказал тебе о готовящемся мятеже, – это, кажется, было в Каса-дель-Кампо, – мои друзья лишь чудом не схватили твою персону в твоей собственной квартире. Если бы им удалось это сделать, я сам, вот этими руками…

– Не надо деталей, Морено, – прервал его Эмилио. – Ничего нового ты мне не откроешь. Я еще тогда понял, что пощады от тебя ждать нечего.

– Да, пощады от меня ты не дождался бы.

Темные зрачки Морено сузились. Пальцы его рук сжались в кулаки, и Эмилио вдруг подумал, что Морено сейчас может броситься на него. Усилием воли он заставил себя не сдвинуться с места и не сделать ни одного движения, но Морено, – каким-то сверхъестественным чутьем угадав состояние брата, усмехнулся:

– Нет, Эмилио, бояться теперь меня не следует. Моя карта бита. Мне ведь известно: таких, как я, вы не прощаете…

– А вы? – глухо спросил Эмилио.

Словно не обратив внимания на его вопрос, Морено продолжал:

– Да я и не нуждаюсь в вашем прощении. Потому что ненависть моя к вам сильнее всего остального. Ты можешь это понять?

– Могу, – Эмилио кивнул головой. – Это не так сложно.

– О тебе лично я не говорю. – Морено извлек из кармана комбинезона несвежий платок, вытер влажный лоб. – Ты предал не только Испанию, ты предал весь старинный род Прадосов… Недавно я виделся с отцом и сестрой. Они носят по тебе траур, хотя и знают, что ты еще жив. Отец сказал: «Я каждый день преклоняю колени перед всевышним и молюсь, чтобы человек, которого я когда-то называл своим сыном, умер. Только смертью своей он может хоть частично искупить вину…»

– Я очень благодарен отцу за то, что он меня еще помнит, – усмехнулся Эмилио.

– Ты законченный негодяй! – крикнул Морено. – Ничего святого у тебя не осталось. Да и было ли оно когда-нибудь?

– Наверное, нам пора кончать разговор, – не повышая голоса, сказал Эмилио. – Я вынужден отправить тебя в штаб. Ничего другого сделать для тебя я не могу…

Он встал из-за стола, поднялся и Морено. Вот так и стояли они друг против друга, пристально глядя в глаза один другому, точно хотели навсегда запомнить каждую черточку в лицах, каждый оттенок сложных чувств, отраженных в этих пристальных взглядах. Родные братья, непримиримые враги, сейчас они вдруг поняли, что, несмотря на разделявшую их стену глубокой вражды, в них живет, судорожно бьется изначальное чувство кровной связи, и убить это чувство не в их силах, потому что оно зародилось еще в чреве их матери, в муках, которые она испытала при их рождении. Огонь войны опалил когда-то соединяющие одним жгутом родственные корни, опалил, но до конца не сжег. Не мог сжечь…

Надо было окликнуть солдат, чтобы они увели Морено, но Эмилио Прадос молчал. Давно он не испытывал таких душевных мук, как сейчас. И, наверное, отдал бы полжизни за то, чтобы не ему, а кому-то другому надо было принимать решение о дальнейшей участи брата. Он не обманывал себя, знал доподлинно, какая участь ожидает Морено. Знал, поэтому и испытывал такие душевные муки.

Не обманывал себя и Морено. «Пути господни неисповедимы…» Всю войну он мечтал о мести, которая сняла бы с него позор, запятнавший честь рода Прадосов предательством брата, и вот сам оказался в его руках. Эмилио сказал: «Я вынужден отправить тебя в штаб. Ничего другого сделать для тебя я не могу…» А разве Морено просит для него что-нибудь сделать? Разве он принял бы от Эмилио какую-нибудь подачку? Его карта действительно бита. И делу конец…

Он видел: Эмилио не злорадствует. Нет, это чувство сейчас от него далеко. Больше того, Эмилио больно – это нетрудно угадать по его глазам. Он невероятно сдал, его брат. Почти старик… Ничего не осталось от того Эмилио, которого он видел последний раз перед началом войны… Да и что от них от всех осталось?

Однако сам-то он мало изменился. Лишь еще более суровым стало красивое мужественное лицо. Сейчас оно измучено душевной и физической болью, но в нем по-прежнему остались черты, о которых в далеком их детстве мать говорила: «На челе Морено написана твердость дамасской стали».

– Морено! – Эмилио не хочет, чтобы голос его дрожал, но он дрожит, и ничего тут поделать нельзя. – Морено, ты знаешь, что тебя ожидает?

– Да. Я готов к этому.

– Слушай, Морено… Я могу… Ты дай мне слово офицера, слово дворянина, что больше не станешь участвовать в этой войне, если я тебе предоставлю свободу? Я могу взять на себя такую ответственность, но… Я знаю, если ты дашь такое слово, ты сдержишь его… Решай, Морено…

Морено улыбнулся. В его улыбке не было в эту минуту ни зла, ни ненависти, словно он сумел изгнать из себя все, что долгое время носил в душе против Эмилио. Даже глаза его потеплели, и Эмилио с радостью подумал: «Он сейчас даст мне такое слово, и это будет не Морено Пардос, если не сдержит его».

Но Морено сказал:

– Правду сказать, я не ожидал от тебя подобного великодушия.

– Значит…

– Нет! – Морено вскинул голову, и Эмилио увидел ту самую «дамасскую сталь» в чертах его лица, о которой когда-то говорила мать. – Нет, Эмилио, я был солдатом и солдатом останусь до конца. И скажу тебе правду: если бы ты оказался в моих руках, я тебя не пощадил бы. Зови своих солдат, Эмилио, мы уже все с тобой решили…

* * *

Через неделю, вернувшись из штаба генерала Игнасио Идальго де Сиснероса, куда его вызывали по неотложному делу, инженер Фернан Саморо сказал Эмилио Прадосу:

– Его расстреляли вчера ночью…

Глава двенадцатая
1

Ни героизм испанского народа, ни отчаянные попытки командования республиканской армии уже не могли остановить интервентов: битва за Каталонию близилась к концу. С каждым днем фашисты все ближе подходили к Барселоне, и с каждым днем слабело сопротивление республиканцев. Поредевшие их полки и батальоны, истекая кровью, цеплялись за каждый клочок земли, за каждый камень, но что можно было сделать, если у них в самый разгар боя вдруг не оказывалось ни одного снаряда и патрона! Солдаты бросались на врагов с ножами и камнями в руках, в ход шли кинжалы и ржавые тесаки, найденные ими у крестьян, бывшие матадоры бились своими шпагами, бандерильеро извлекали из парусиновых чехлов бандерильи, а их косили пулеметным дождем, мавры на разгоряченных, откормленных лошадях врывались в гущу боя и поднимали на пики измученных, усталых, голодных бойцов и от восторга сами ржали, как лошади, и тысячи глоток в исступлении орали что-то нечленораздельное, дикое, звериное.

А по дорогам, по тропкам, по выжженной войной земле к франко-испанской границе тянулись сотни тысяч измученных, усталых, голодных людей, стремящихся поскорее уйти от расправы. Повозки, запряженные худыми мулами, тележки, детские коляски, машины всех марок, толпы пешеходов – это человеческое море плескалось, шумело, билось в агонии, мерзло, пронизываемое холодными январскими ветрами, околевало на мерзлой земле, умирало от голода и болезней…

Разноплеменное – здесь были эстремадурцы, андалузцы, баски, каталонцы, люди разных профессий: ученые и писатели Мадрида, камнетесы Толедо, чеканщики Севильи, артисты Валенсии, рыбаки и докеры Картахены, – это людское море проклинало судьбу, молилось, надеялось, роптало, с тревогой смотрело на небо, откуда в любую минуту могли посыпаться бомбы и послышаться захлебывающиеся пулеметные очереди…

С севера, от Пиренеев, ночами тянуло лютым холодом, от которого, казалось, кровь застывала в жилах. Детей и дряхлых стариков и старух укутывали рваными одеялами, негреюшими простынями, подсовывали под теплые бока мулов и маленьких осликов, укрывали соломой, но никто не решался разжечь даже крохотный костерок – в небе гудели фашистские бомбардировщики, выискивая добычу. А по утрам, чуть рассветет, там и сям слышались душераздирающие вопли женщин:

– Манолильо, сыночек, травинка моя, проснись же, открой свои глазки!..

– Кончита, ласточка, погляди на меня… Люди, люди, идите сюда, посмотрите на мою крошку, она застыла, она совсем не дышит!..

В холодной каменистой земле выдалбливали ямки, и на прежнем ночном биваке оставались десятки грубо сколоченных деревянных крестов. А человеческий поток тек дальше…

У французской границы беженцы и тысячи раненых бойцов-республиканцев остановились: граница по распоряжению Даладье оставалась закрытой на замок. Каждую ночь смерть заглатывала десятки жертв, люди шатались от истощения: раны бойцов гноились и кровоточили, под грязными, пропитанными гноем бинтами копошились черви, матери прижимали к груди умерших младенцев, старики умоляли бросить их на дороге, а «демократическое» правительство Даладье, опирающееся на полную моральную поддержку «демократических» Соединенных Штатов и Великобритании, делало вид, что ничего об этой трагедии ему неизвестно, они, дескать, продолжают соблюдать «невмешательство» в дела воюющих сторон…

Тогда заговорил французский рабочий класс, фермеры, вся честная Франция, потомки тех, кто когда-то штурмовал Бастилию и в ком еще не погас образ Жанны д'Арк.

На холмах Монмартра, на Елисейских полях, у Триумфальной арки собирались тысячи французов и плотными колоннами шли к правительственным зданиям с лозунгами и транспарантами:

«Французский народ не позволит покрыть себя позором! Открыть границу для наших испанских братьев!», «Даладье, Бонне, Чемберлен и лорд Галифакс – предатели человечества!», «Требуем прекратить издевательство над человеческой моралью! Даладье и Бонне – к позорному столбу!», «Друзей Гитлера, Муссолини и Франко – Бонне и Даладье – на свалку истории!..»

Ни полиция, ни головорезы из «Боевых крестов» и «Аксьон Франсэз» ничего не могли поделать – слишком высокий накал гнева охватил всю страну, и гнев этот нарастал, как снежная лавина…

Хитрый политикан Жорж Бонне, сидя за чашкой кофе в кабинете Даладье, говорил:

– Это становится опасным, Эдуард. Котел, когда из него не выпускают пар, взрывается. Но стоит лишь слегка приоткрыть клапан – и давление мгновенно падает.

Даладье усмехнулся:

– У моего министра иностранных дел сдают нервы? – И более строго: – Возможно, ему необходимо некоторое время отдохнуть? Например, в Ницце?

Бонне пожал плечами:

– Я не собираюсь просить об отставке, мсье… И вы неправильно меня поняли. Не думаете же вы, что меня тревожит судьба всего этого сброда, столпившегося на нашей границе… Но… Мне кажется, полное игнорирование общественного мнения в такое неспокойное время – слишком рискованная игра. Если позволите, это игра с огнем.

– Игра с огнем? – теперь пожал плечами сам Даладье. – Разве у нас мало пожарных, чтобы потушить его?

Бонне встал, подошел к широкому окну, легким движением руки указал на улицу:

– Взгляните, Эдуард…

Несколько минут они смотрели на прилегающую площадь, на которой творилось что-то необыкновенное. Двойные цепи полицейских в касках, жандармских подразделений, каких-то молодчиков в штатском с резиновыми дубинками в руках с трудом сдерживали толпу, размахивающую красными флагами и лозунгами. То в одном, то в другом месте завязывались ожесточенные схватки, кто-то падал на мостовую, кого-то уносили на руках с окровавленным лицом, кого-то тащили в полицейскую машину, выкручивая руки и пиная ногами. А напротив окна, где стояли Даладье и Бонне, был высоко поднят транспарант с огромными черными словами: «Даладье и Бонне – предатели! Долой правительство, продающее Францию чернорубашечникам!»

На лице Даладье появилась злая гримаса, он сплел пальцы холеных рук, и Бонне услышал, как щелкнули суставы. Медленно, точно ему вдруг стало тяжело волочить ноги, премьер-министр вернулся на свое место, сел, взял недопитую чашку кофе. Руки его мелко вздрагивали, и Бонне отвел глаза, чтобы не смущать своего шефа.

После долго продолжавшейся паузы, во время которой Даладье нехотя прихлебывал кофе, он наконец спросил:

– Что же предлагает Бонне, продающий Францию чернорубашечникам? – На лице премьер-министра словно застыла жалкая улыбка, которой он хотел, видимо, скрыть свою растерянность.

Бонне оживился. Поставив фарфоровую чашечку на стол, он откинулся на спинку мягкого стула и заговорил убежденно, вкладывая в слова всю силу этого убеждения:

– Надо успокоить толпу, Эдуард. Толпа есть толпа, она питается энтузиазмом до тех пор, пока ее подогревают пары гнева и ненависти. Но гнев и ненависть, как всякие эмоции, весьма скоротечны. Стоит бросить незначительную подачку – и голод, даже очень ощутимый, утоляется, иссякает…

Даладье недовольно поморщился.

– Психологию толпы я знаю не хуже своего министра иностранных дел, – скептически заметил он. – Мне хотелось услышать что-нибудь конкретное.

– Да, я понимаю… Если мы совсем ненадолго, всего на несколько дней, приоткроем границу и станем пропускать через нее ограниченное количество беженцев и раненых солдат-республиканцев, не так уж много их и просочится. А мы посоветуем нашей прессе трубить на весь мир о гуманности демократической Франции и этим самым заткнем глотки и толпе, и всем, кто вместе с ней кричит о несправедливости.

– Всего на несколько дней… – как бы про себя проговорил Даладье. – Всего на несколько дней… Что ж, может быть, в этом есть рациональное зерно.

Граница была приоткрыта.

Французские правительственные чиновники ухитрялись ставить столько рогаток, что «просочиться» могли лишь отдельные группы беженцев и раненых бойцов. А основная масса людей продолжала оставаться все на том же месте – голодная, без всякой медицинской помощи, замерзающая, обессиленная и истощенная. Однако даже этот фарс со стороны Даладье, разрекламированный буржуазной прессой чуть ли не как величайший акт гуманизма, вызвал у «кливлендской клики» Чемберлена, за океаном, да и у «двухсот семей» самой Франции яростный протест.

Невиль Чемберлен, не стесняясь присутствия лорда Галифакса (лорд-аристократ не любил острых выражений, считая, что их может употреблять лишь чернь), размахивая, как бесноватый, руками, кричал:

– У этого Даладье кишка тонка, чтобы быть настоящим лидером! Он ни черта не смыслит в политике, это всего-навсего лишь кабинетная крыса, нажившая мозоли на заднице от постоянного сидения в кресле! А мы-то надеялись…

Эдуард Фредерик Вуд лорд Ирвин Галифакс, морщась, словно от зубной боли, тактично возражал:

– Вы недооцениваете этого человека, сэр. Как недооцениваете и моего коллегу Бонне. Они знают, что делают, и, поверьте, уже сейчас у них – я в этом абсолютно уверен! – разработан соответствующий план, который в ближайшем будущем они приведут в исполнение. Франция взбудоражена, сэр, французы весьма экспансивный народ, и нашим друзьям Даладье и Бонне поневоле пришлось убрать несколько лишних парусов, чтобы их корабль не напоролся на рифы. Как только ветер слегка утихнет, паруса вновь будут поставлены, лично я в этом нисколько не сомневаюсь.

Лорд Галифакс не ошибся.

В конце января Даладье снова наглухо закрыл границу. Более того, пограничным властям было дано строгое указание: всех находящихся во Франции раненых солдат и офицеров Испанской республики немедленно переправить назад в Каталонию. Всех до одного! Независимо от рангов и состояния здоровья! Местным пограничным властям и находящимся в их подчинении полицейским и жандармским силам предписывалось предупредить население: каждый, кто станет оказывать какую-либо помощь испанским беженцам, будет наказан по всей строгости закона. Испанские беженцы – это люди одной из воюющих сторон, а Франция не желает быть втянутой в конфликт, она обязалась не вмешиваться не в свои дела…

Между тем к границе продолжали прибывать новые толпы беженцев и раненых бойцов. Теперь там скопилось уже около полумиллиона человек. Огромнейший лагерь обездоленных, отчаявшихся людей, многоязыкий Вавилон, страшный мир горя, нужды и слез. Отчаяние и безнадежность порождали злобу, всплывали давно забытые обиды друг на друга, вспыхивали распри, подогреваемые агентами «пятой колонны».

Их засылали сюда с определенной целью: сеять еще большую панику, деморализовать, разжигать ненависть, убивать тех, кто пытается поддерживать дух людей, – коммунистов, социалистов, членов Союза социалистической молодежи. Агенты «пятой колонны», как и их хозяева, надеялись, что в лагере вспыхнет всеобщий бунт, маленькая война, плоды которой они немедленно пожнут.

Однако вскоре им пришлось разочароваться. Им давали должный отпор.

…Баски обычно держались обособленно: свои палатки, свой сторожа, охраняющие скудные запасы пищи и воды, сестры милосердия, добровольно взявшие на себя обязанности присматривать за больными и ранеными, свои командиры, призванные следить за поддержанием дисциплины. Вспыльчивый, суровый народ, индивидуалисты, с характером взрывным, как динамит, в это трудное время они показывали пример организованности, и каталонцы, арагонцы, андалузцы, кастильцы смотрели на них с завистью, не всегда доброжелательной: разве общее горе не должно объединить всех, разве они все не испытывают одни и те же муки? Зачем же это отчуждение, граничащее с эгоизмом?

Одна из таких групп басков днем заколола сломавшего ногу мула, разделала тушу, каждой семье было выдано по фунту мяса, оставшееся сложили в ящик и, как обычно, на ночь поставили сторожа для охраны. А утром в спине этого сторожа обнаружили нож, человек, уже окоченевший, лежал в застывшей луже крови, ящик же оказался пустым. Баски разъярились. Кто, кто мог совершить это гнусное преступление? У кого поднялась рука на человека ради нескольких фунтов мяса, где найти убийцу и отомстить ему и его пособникам, если он был не один?

Руфо Эскобар, бывший потомственный рудокоп, бежавший с женой и двумя ребятишками от фашистов, когда те вошли в Бильбао, был решительным человеком, справедливость которого не вызывала сомнений, но в то же время он отличался необузданным характером и по всякому поводу мгновенно выходил из себя и в такие минуты не знал пределов своему гневу.

Среди басков Руфо Эскобар пользовался большим влиянием, его не только уважали, но и боялись, он без особого на то старания подчинил себе окружающих соплеменников, которые считались с каждым его словом.

Когда ему доложили о совершенном преступлении, он выбрал среди басков пять или шесть человек и отправился с ними на поиски каких-нибудь следов, оставленных преступниками. У него не возникало сомнения, что убийцы должны находиться где-то поблизости. Не могли же они прийти сюда за многие километры! Кто-то из их соседей видел, как они забивали мула, и, дождавшись ночи, сделал свое черное дело.

Руфо Эскобару никто не препятствовал заглядывать в ящики, чемоданы и сумки – весть о злодеянии быстро распространилась по лагерю, и люди считали своим долгом помочь баску. Обиды, мелкие распри – все это сразу отступило на задний план, на время забылись, стушевались и все страдания, претерпеваемые каждым из этих людей, непостижимым образом вдруг воспринялись ими как результат злонамеренных козней вот таких исчадий, как совершившие преступление убийцы.

Однако поиски, к сожалению, ни к чему не привели. Никаких следов, ничего, что помогло бы отыскать преступников.

К вечеру убитого баска похоронили.

Руфо Эскобар долго сидел у могилы, на которую аккуратно были положены круглые камни, сидел неподвижно, как изваяние, опустошенный, раздавленный чувством гнева, скорби и горечи, думая о том, что война превращает человека в зверя и что в будущем их всех ожидают еще большие несчастья, а может быть, и смерть. Обвалом породы ему несколько лет назад повредило позвоночник, он наполовину был инвалидом, поэтому не мог воевать. А если бы мог, он зубами рвал бы глотки фашистам, которые обрекают людей на такие страдания…

– Руфо Эскобар! – услышал он чей-то глухой голос и нехотя обернулся.

– Я и есть Руфо Эскобар, – ответил он приблизившемуся к нему незнакомому человеку в альпаргатах, в ветхом пальтишке и в старой засаленной шляпе. – Чего надо?

Человек скромно подсел к нему, помолчал, словно разделяя горе баска, потом сказал:

– Меня зовут Андрее. Андрее Медио.

– Ну? – раздраженно спросил Эскобар.

Сейчас ему не хотелось вступать с кем-нибудь в беседу, особенно с незнакомым человеком. Да не очень-то и понравился ему этот человек с первого взгляда: слишком уж тихеньким он был, каким-то вкрадчивым и, как показалось Эскобару, скользким.

– Я знаю, кто это сделал, – предварительно пугливо оглянувшись по сторонам, почти шепотом проговорил Андрее Медио.

– Знаешь? – Эскобар мгновенно преобразился. Глаза его загорелись, лицо стало жестким, даже руки стали беспокойными, точно он уже сейчас был готов схватить преступника за горло. Он вскочил и бесцеремонно поднял за шиворот Андреса Медио. – Знаешь, говоришь? А почему же ты до сих пор молчал, сукин ты сын?

– Я боялся, – ответил тот. – Я и сейчас боюсь. Там их целая банда. Арагонцы… Они могут убить меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю