355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Лебеденко » Красный ветер » Текст книги (страница 38)
Красный ветер
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:49

Текст книги "Красный ветер"


Автор книги: Петр Лебеденко


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 54 страниц)

О «рыси» он не забыл, нет, на какое-то время, правда, он потерял ее из виду, однако «хейнкель» тут же дал о себе знать, снова выпустив по Матьяшу длинную очередь.

«Смотри-ка, – сказал Матьяш, – не унимается. Как это говорит Мартинес: „У голодной куме ужин на уме…“? Надо спросить у Мартинеса, кто такое есть кума? Медведь? Или волк?»

У него была привычка вслух разговаривать с самим собой – в полете вообще, в бою, порой в самых сложных ситуациях, часто казавшихся безвыходными. Разговаривать, присвистывать и даже смеяться. Смеялся в подобных случаях он не так, как Мартинес, – у него это было естественно, словно те жизненные силы, которые в нем таились, стремились вырваться наружу. И он их не сдерживал. Смертельная опасность, которой он подвергался, никогда не рождала в нем чувства обреченности или безысходности. «Я приехал в Испанию не для того, – говорил самому себе Матьяш, – чтобы какая-то фашистская сволочь расстреляла меня в воздухе или на земле. Я приехал сюда для того, чтобы своими руками расстрелять две-три дюжины фашистских сволочей. И я это сделаю. И обязательно вернусь на свою родину, встану перед могилой своего деда – великого патриота Венгрии, – встану и доложу: „Матьяш Сабо выполнил свой интернациональный долг… Фашисты там не прошли. Не пройдут и здесь…“».

Мартинес говорил: «Матьяш Сабо – оптимистический фаталист. Он верит только в жизнь. Смерть для него – пустой звук… – И добавлял: – Но если она к нему придет, Матьяш в последнюю минуту наверняка засмеется…»

…Он с ходу атаковал «акробата», пристроившегося в хвост «моски» Мартинеса, и поджег его одной очередью. «Хейнкель» вспыхнул почти перед самыми его глазами, и Матьяш сказал: «Трюкач! Поднял руку на Мартинеса! Если б ты знал, что Мартинес – друг Матьяша Сабо, не совал бы сюда свой фашистский нос. А теперь что? Теперь мама будет ждать-пождать своего ублюдка-сына, а от него не осталось и шлема с очками… – Помолчал-помолчал и засмеялся: – Хорошо это я сказал: не осталось и шлема с очками!..»

А «рысь» продолжала за ним охотиться, и Матьяш, каждой нервной клеткой чувствуя нависшую над ним опасность, тем не менее с какой-то поразительной беспечностью вроде бы этой опасностью пренебрегал, словно испытывая свою судьбу. Казалось, он затеял с немцем игру, которая ничего общего не имеет со смертельным риском. Немец бил теперь короткими очередями, бил с коротких дистанций, но всякий раз Матьяш в самое последнее мгновение бросал свою машину вверх, вниз, шел на петлю, делал боевой разворот, крутил бочку – и создавалось впечатление, что сам он даже не помышляет об атаке.

Но все это только казалось. Матьяш изматывал немца. Он понимал всю рискованность затеянной им игры, но у него не было другого выхода: Матьяш знал, что боеприпасы на исходе, их осталось на одну очередь. Выпустить ее он должен только наверняка, только с полной уверенностью, что этой последней очередью цель будет поражена. И он выжидал момент, когда немец допустит какую-нибудь тактическую ошибку, подставив свою машину под верный удар.

Немец – это был опытный летчик из германского легиона «Кондор» Эрнст Брюнинг – ничего не мог понять. В Испании он совершил уже более сотни боевых вылетов, на его счету числилось одиннадцать сбитых самолетов, но такого боя он не помнил. В отличие от многих немецких летчиков-истребителей Эрнст Брюнинг по достоинству оценивал мужество и умение драться своих противников, однако никогда не сомневался в самом себе, в способности находить слабые стороны этих противников и пользоваться ими.

Кроме всего прочего, Брюнинг обладал удивительной выдержкой, позволявшей ему даже в самом жестоком бою спокойно взвешивать шансы на успех и видеть как свои собственные просчеты, так и просчеты тех, кто дрался рядом с ним. Так, еще за секунду до того как сбили его тезку – Эрнста Лютвица, летчика не менее способного и храброго, чем он сам, – Брюнинг понял, что Лютвиц уже обречен. Понял по тому, как Лютвиц, может быть помимо своей воли, не выдержав напряжения лобовой атаки, подчинившись инстинкту самосохранения, всего лишь на несколько градусов отвернул свою машину в сторону. «Это надо было сделать раньше или не делать совсем», – подумал тогда Брюнинг.

В ту минуту он не мог прийти на помощь Лютвицу, у него для этого не было времени, но гибель Эрнста, а затем Реттига, «старого боевого коня», как они все его называли, не вызвала в душе Брюнинга особого чувства жалости и скорби. Хотя сам Брюнинг и не считал себя человеком жестоким, тем не менее он давно уже забыл о таких вещах, как печаль, скорбь, сострадание. Более того, возвращаясь из боя, в котором погибло несколько человек, Брюнинг испытывал особую гордость за свою собственную персону. Он, конечно, делал вид, будто скорбь лежит и на его сердце, но сам-то ждал закономерного, как ему казалось, преклонения перед ним: он ведь тоже мог не вернуться, значит, он разделяет славу погибших, славу вечную и бессмертную. Те почести, которые воздавались мертвым, он причислял и себе.

И вот он остался один. Те двое, что, как куропатки, разлетелись в разные стороны, когда русский истребитель сбил их приятеля, – не в счет. Брюнинг отлично это понимал и ни на какую помощь не рассчитывал. Да они и не могли оказать ему помощь – второй русский истребитель (Брюнинг вдруг вспомнил, что такие самолеты испанцы называют «моска», то есть «муха») уже догонял одного из них, и тот наверняка был обречен. А другой «хейнкель» вообще затерялся в неуютном испанском небе, которое вдруг показалось Брюнингу сразу почерневшим, будто его затянуло тучами. Но туч не было, Брюнинг это прекрасно видел и неожиданно подумал, что он с первых же дней в Испании невзлюбил и ее небо, и землю, так не похожую на его родную лотарингскую землю, и оливковые деревья, которые всегда казались ему страшно уродливыми, и даже сам испанский воздух, вечно пропитанный приторными запахами миндаля и апельсиновых рощ.

Думая обо всем этом совершенно машинально, Брюнинг тем не менее невольно связывал свои мысли с перипетиями именно этого боя. Он уже дважды видел лицо летчика на «моске», и каждый раз, когда оно мелькало перед его глазами, Брюнинг безотчетно чего-то пугался, хотя и не мог объяснить, откуда приходил к нему страх. Может быть, если бы он видел на лице летчика крайнее напряжение, пусть даже сосредоточенность или печать неуверенности, на худой конец – озабоченность, Брюнинг, пожалуй, не испытывал бы этого неприятного чувства. Но ничего подобного Брюнинг не улавливал – летчик на «моске» смеялся. Да, да, Брюнинг мог поклясться, что оба раза, когда он видел летчика, тот смеялся. «Он словно уже предвкушает радость победы, – с щемящей тоской, редко его посещавшей, подумал Брюнинг. – Он словно видит меня, своего врага, уже поверженным, раздавленным и физически, и морально, и от этого ему весело, как на празднике…»

А потом он почувствовал, как из самой глубины его души поднимается ярость, поднимается и с каждой минутой растет – слепая ярость и к летчику, и к испанскому небу, и к земле, красноватыми пятнами раскинувшейся далеко внизу. Он, конечно, понимал: нельзя, нельзя вот так поддаваться чувству, которое лишает если не рассудка, то, но крайней мере, здравого смысла, ярость его продолжала расти, и ничего поделать с собой Брюнинг не мог. «Он смеется, – сквозь зубы выдавливал Брюнинг слова. – Этот дьявол смеется… И если я не заставлю его замолчать, я сойду с ума…»

Матьяш действительно смеялся. В тот самый миг, когда сбитый им «акробат» пошел к земле и он произнес фразу: «Хорошо это я сказал: не осталось и шлема с очками», – он рассмеялся. И когда «рысь» промчалась мимо него и Матьяш увидел немецкого летчика, который тоже смотрел на него во все глаза, Матьяш опять рассмеялся. Потому что подумал: «Твоя очередь, господин фашист! Никуда ты от меня не уйдешь…»

…Он уже заметил резкую перемену в поведении немецкого летчика: «рысь» явно утратила выдержку, она словно обезумела. Матьяш теперь не видел никакой логики в том или ином маневре «хейнкеля», летчик швырял свою машину то в одну, то в другую сторону, точно стремясь сбить с толку Матьяша, но Матьяш чувствовал: немца душит ярость, он взбешен неудачей боя и больше не владеет своими чувствами.

А Матьяш только этого и ждал. Летчик-истребитель, потерявший власть над собой, – обреченный человек. Помимо своей воли он допускает одну ошибку за другой, начинает метаться, он уже не в состоянии анализировать действия противника и разгадывать его замыслы: это похоже на агонию, на начало конца.

Когда «хейнкель» снова пронесся мимо Матьяша (в трех-четырех местах немец все же продырявил левое крыло «ишачка» своей длинной трассой) и вместо того, чтобы сразу отвернуть в сторону, пошел по прямой, с крутым набором высоты, Матьяш подумал: «Теперь ты мой!» Он до конца отдал сектор газа, машина вначале как будто нервно вздрогнула, точно ей трудно было вынести такую резкую перемену режима, но затем набрала максимальную скорость, и расстояние между ней и «хейнкелем» стало быстро сокращаться.

Немец продолжал лезть вверх, хотя должен был знать, что на вертикалях русский истребитель ему не уступит. А когда, скорость «хейнкеля» начала резко падать и летчик, оглянувшись, увидел, что «моска» его настигает и вот-вот откроет по нему огонь, он попытался уйти из-под удара мертвой петлей.

И это была вторая его ошибка – ошибка, какую раньше летчик Брюнинг вряд ли допустил бы: погасшая скорость не давала возможности сделать нормальную петлю, машина обязательно должна была зависнуть и даже сорваться в штопор.

И вот впервые за весь этот сумасшедший бой летчик Брюнинг улыбнулся. Та слепая ярость, которая еще минуту назад словно бы раздирала все его существо, вдруг сменилась полной апатией ко всему, что происходит и что, без сомнения, должно произойти – его гибелью. Сейчас жизнь его оборвется, никаких иллюзий на этот счет такой опытный летчик, как Брюнинг, питать не мог, но, странно, сердце его не сжалось от страха, он даже испытал какое-то облегчение: все кончилось, больше ни о чем не надо думать, он, Брюнинг, уже мертв.

«Хейнкель» еще не вышел из вялой петли, когда Брюнинг увидел и вторую «моску», пикирующую на него сверху. Даже если бы у него и была надежда уйти от первого преследователя, то теперь такой надежды остаться не могло. И Брюнинг закрыл глаза. Правда, ручку управления он не бросил: бездумно и, пожалуй, бесцельно он продолжал управлять машиной, не давая ей возможности свалиться в штопор, но все его действия были действиями автомата, не человека, пытающегося спасти свою жизнь.

После Брюнинг лишь смутно мог вспомнить, о чем думал в ту минуту, когда с закрытыми глазами ждал конца. По крайней мере, не о прошлой своей жизни, хотя многие и утверждают, будто в последнее мгновение перед человеком проносятся картины его прошлого. Скорее всего, он мысленно представил, как вечером, собрав всех летчиков перед штабом, командир эскадрильи скажет: «Брюнинг был не только первоклассным летчиком-истребителем, но и прекрасным человеком, истинным арийцем, нашим общим бескорыстным другом, как никто другой чутким и отзывчивым. В лице Брюнинга мы потеряли незаменимого товарища, и скорбь наша не знает границ…»

И хотя командир эскадрильи говорил такие слова обо всех не вернувшихся с боевого задания летчиках, что-то сладостно-тревожное шевельнулось в душе Брюнинга, обычно не отличавшегося сентиментальностью. Он представил, как все до одного летчики достают пистолеты и трижды стреляют вверх – солдатский салют в честь погибшего товарища, которого больше никогда с ними не будет.

…«Хейнкель» все же вышел из петли, и Брюнинг, открыв глаза, увидел, что справа и слева от него на расстоянии не более десяти метров летят обе «моски», точно эскорт на воздушном параде. Потом они подошли еще ближе, и Брюнинг, оглянувшись, смог различить лицо того самого «дьявола», который смеялся, чем привел его в бешенство. Он, кажется, опять смеялся, но теперь Брюнинга это уже не трогало: все, что он пережил, опустошило его ненадолго, теперь ему самому показалось диким и странным, как он мог относительно спокойно примириться с неизбежностью гибели. Уйти навсегда из жизни в неполных сорок лет? Никогда ничего больше не увидеть, не почувствовать, не ощутить? Вечный мрак, за которым ничего нет?

Сейчас все в нем кричало о страстном желании жить, жить какой угодно жизнью, пусть это будет плен, унижения, оскорбления, пытки и голод – он готов все вынести и через все пройти, только бы ему дали возможность дышать, ходить по земле, смотреть на небо, даже вот такое чужое, о чем-то думать, чего-то желать, чего-то ждать!

Он, конечно, сразу понял: его не сбили потому, что решили посадить на своем, на их аэродроме. И у него не возникло даже отдаленной мысли попытаться вырваться из клещей, которыми сжали его «хейнкель», – Брюнинг понимал как бесплодность такой попытки, так и смертельный риск для себя: стоило ему предпринять любой маневр, как тут же с двух сторон откроют огонь, и все будет кончено…

* * *

Он не вылезал из машины до тех пор, пока к нему не подошел Матьяш Сабо, а вслед за Матьяшем и Мартинес. Вокруг «хейнкеля» толпились летчики, механики, оружейники, что-то Брюнингу кричали, азартно жестикулируя, но Брюнинг, как ни странно, не испытывал ни тревоги, ни страха. Он смотрел на всех этих людей с острым любопытством, не понимая, почему в его душе нет той ненависти к ним, которая жила в нем с давних пор, с того самого дня, когда он вступил в нацистскую партию и дал торжественную клятву ненавидеть, уничтожать, истреблять все, что мешает фюреру и Германии покорить мир.

Может быть, ожидание расплаты вытеснило все другие мысли и чувства? Или ненависть его была не настоящей? Он ведь всегда понимал: карьеру в той среде, где обитал он сам и ему подобные, можно сделать лишь при одном условии – показать свою приверженность идеям фюрера и непримиримость к его врагам. Значит, он фальшивил? Жил двойной жизнью… А может быть, он, сам того полностью не осознавая, заставляет себя смотреть на своих врагов другими глазами, чтобы те, не дай бог, не увидели в нем этой скрытой ненависти? Но тогда почему у него не возникает даже тайного желания выхватить пистолет, пока его не обезоружили, и стрелять, стрелять в них до последнего патрона, задыхаясь от сладостного чувства мести за унижение, которое он претерпел, поддавшись страху на последнем этапе боя?..

«Они не убили меня, хотя это легко было сделать. Я не знаю, почему они оставили мне жизнь, может быть, им нужна моя машина, может быть, я им нужен живой, чтобы я рассказал все, что они хотят знать, но, так или иначе, они меня не убили. Наверное, поэтому я и не испытываю сейчас той ненависти, которая всегда во мне жила. Даже тайной, даже скрытой от них… Выхватить пистолет и стрелять, твердо зная, что через две-три секунды от меня ничего, кроме праха, не останется? Какая чушь! И кому нужен этот красивый, но безумный жест? Если до конца быть честным перед самим собой, то мне наплевать на все идеи, вместе взятые. Наплевать, если дело идет о моей жизни и смерти!»

…Матьяш Сабо, подойдя к самолету, остановился и на очень плохом немецком языке сказал Брюнингу:

– Вылезай… Вылезай, ты уже на земле…

Брюнинг послушно отстегнул привязные ремни, не спеша выбрался на крыло и спрыгнул на землю. Теперь он был в полутора-двух шагах от Матьяша, а вокруг них – плотное кольцо притихших людей, и Брюнинг вдруг подумал, что все это похоже на спектакль: он сам и республиканский летчик – главные действующие лица, а все остальные – обыкновенные зрители, с захватывающим интересом наблюдающие за развитием действия.

– Ну? – спросил Матьяш. – Ты есть фашист?

– Да, – ответил Брюнинг. – Я есть фашист.

Он начал вытаскивать пистолет из кобуры, вначале медленно, а потом заторопился, неожиданно подумав, что окружающие могут расценить его действия как попытку предпринять какой-то отчаянный шаг. Однако никто, в том числе и Матьяш Сабо, не выразили ни настороженности, ни тем более испуга – ничего, кроме все того же захватывающего интереса зрителей необычного спектакля.

Матьяш взял протянутый Брюнингом пистолет, покрутил его в руках и, отыскав глазами своего механика, крикнул:

– Держи, Альфонсо! Это тебе награда за хорошую работу мотора!

И бросил ему оружие.

Потом снова повернулся к Брюнингу, с ног до головы окинул его внимательным взглядом и весело рассмеялся:

– Зачем без скорости делал петлю?

Брюнинг оторопел. Он ожидал любого вопроса, но только не этого. А Матьяш, продолжая смеяться, растопыренными руками изображал «хейнкель» Брюнинга, показывал, как тот вначале полез вверх, и лез до тех пор, пока не погасла скорость, а потом вдруг пошел на петлю, и петля у него получилась с зависом, с таким зависом, что ему, Матьяшу, ничего не стоило срубить машину немца одной короткой очередью.

– А я тогда подумал, – говорил Матьяш, – зачем же ее сбивать? У нас самолетов в десять раз меньше, чем у фашистов, и этот лишним не будет. Вот мы с Мартинесом и привели фашиста к себе домой.

Он достал из кармана пачку сигарет, закурил и как ни в чем не бывало протянул Брюнингу.

– Кури, господин фашист… Тебя как зовут?

– Брюнинг.

– Брюнинг… А я – Матьяш Сабо. Понял?.. Да ты кури, не стесняйся.

Брюнинг слегка дрожащими пальцами извлек из пачки сигарету и, не спуская глаз с Матьяша, закурил.

– Так зачем ты без скорости делал петлю? – вновь спросил Матьяш, и было видно, что это его очень интересует. – Мы думали, я и Мартинес, будто ты опытный летчик.

– Я опытный летчик, – ответил Брюнинг. И вдруг признался: – Я видел, как ты смеялся. Почему ты смеялся? Меня это взбесило. Я никогда не видел, чтобы летчики в бою смеялись.

Матьяш прыснул:

– Теперь патроны мне больше не понадобятся! Увижу в небе фашиста, подойду поближе, засмеюсь – и фашист готов.

И рассмеялся так заразительно, что и Мартинес, и командир эскадрильи, и механики, слушающие разговор Матьяша с Брюнингом, тоже последовали его примеру. А Матьяш, толкнув немца в плечо, продолжал:

– Ты понял меня, Брюнинг? Я говорю, что теперь буду драться с вами без пулеметов и пушек. «Ха-ха-ха» – и твоим друзьям конец!

Кто-то из летчиков заметил:

– Как ты с ним разговариваешь, Матьяш Сабо? Он же фашист, сам признался. Если бы ты оказался у них, они тебя раскромсали бы на части. Сомневаешься?

– Не сомневаюсь, – ответил Матьяш. – Но я не фашист. И все мы не фашисты. А он… – Матьяш без всякой злобы взглянул на Брюнинга и докончил: – А он не очень убежденный фашист. Я это знаю. Я это чувствую. – Махнул рукой, в которой держал шлем с очками, и кивнув Мартинесу: «Пошли», не спеша побрел к своей машине.

3

Вот таким был венгерский летчик Матьяш Сабо. Никто никогда не видел его угрюмым, обозленным, надолго чем-то опечаленным. Он даже на пленных фашистов смотрел с улыбочкой, в которой презрение смешивалось с иронией человека, твердо уверенного, что любой фашист рано или поздно должен кончить только так: или плен, или смерть.

Над ним часто посмеивались: «Слушай, Матьяш, может, ты по натуре монах? Монахи, говорят, тоже не носят в душе зла против своих врагов. Как и ты…» На что Матьяш неизменно отвечал: «Человек не может родиться фашистом. Фашистом его делают потом. Обманывают его, оболванивают и даже приказывают, чтобы он стал фашистом. А когда над ним никто не стоит с дубинкой, он опять становится человеком». – «Гитлера, Муссолини, Франко – тоже оболванили?» – «Гитлер, Муссолини и Франко – совсем другое».

И вот к нему пришла страшная весть: убили Матьяша Доби и Матьяша Бало. Рассказали со всеми подробностями, как они погибли. Он сидел на траве, обхватив руками колени и закрыв глаза, слушал. Падает, простреленный пулей анархиста, Матьяш Большой. Долго сидит рядом с ним Матьяш Маленький, а потом встает и идет на смерть. В него стреляют, он падает, потом начинает ползти. Окровавленный, с перебитыми ногами, с волочащейся по земле рукой. И ждет, и верит – те, кто остался позади него, тоже должны пойти…

Матьяш Маленький, Матьяш Большой…

Мир опустел…

Опустела душа Матьяша Сабо…

Сколько времени прошло с тех пор как они расстались, но Матьяш Сабо никогда не чувствовал себя одиноким. Ничего, что все это время их не было рядом – они думали друг о друге изредка давали о себе знать друг другу, значит, они были вместе. А теперь…

Матьяш Маленький, Матьяш Большой…

Мир потускнел…

Темное небо упало на землю, придавило ее, сплющило, чернью покрыло все светлые краски. Куда ни глянь – всюду мрак, и черные вихри, кружатся над землей. И вползает в душу Матьяша Сабо страх одиночества. Он открывает глаза, видит людей, слышит их голоса, но страх одиночества не отступает, И тоска обволакивает сердце Матьяша Сабо, а вместе с тоской приходит к нему и ненависть. Анархисты, франкисты, фашисты всех мастей как бы сливаются в один мутный поток, и одна мысль об этих исчадиях ада приводит Матьяша в состояние, близкое к безумству.

Хуан Морадо все видит, все понимает и чувствует. Под разными предлогами он не пускает Матьяша в бой, боясь, что однажды тот потеряет власть над собой и погибнет. Мартинес против этого, Кастильо тоже. Кастильо говорит Матьяшу Сабо:

– Мексиканец упрямый, как двадцать старых сеньор вместе взятых. Единственное, что можно сделать, – это перехитрить мексиканца. Ты все правильно понял, Матьяш?

– Пока я ничего не понял, – Матьяш пожимает плечами. – Мексиканца перехитрить очень трудно.

Кастильо советует:

– Чаще улыбайся. Сделай вид, будто твоя душевная рана подживает. Покажи, что ты совсем остыл и стал нормальным человеком.

– Я разве ненормальный человек?

– По-моему, нормальный. Мартинес тоже так считает. А мексиканец думает иначе. Он думает, что после гибели Матьяша Маленького и Матьяша Большого ты свихнулся.

И Матьяш Сабо начинает чаще улыбаться. Особенно в присутствии Хуана Морадо – командира эскадрильи. Он даже заставляет себя громко смеяться, хотя порой и невпопад. Смеется, а мексиканец видит в его глазах бешеный огонь, видит в них неугасшую тоску и все понимает. Он говорит Матьяшу:

– Если это у тебя не пройдет, я отправлю тебя в госпиталь. Будешь лечиться. Будешь ходить в белом халате, как доктор.

А Кастильо говорит Хуану Морадо:

– Это у него само не пройдет. И если ты отправишь его в госпиталь, он совсем свихнется… Матьяш должен драться. Должен бить фашистов. Тогда это у него пройдет.

Мартинес поддерживает Кастильо:

– Правильно. Мы приехали в Испанию не для того, чтобы ходить в белых халатах. Здесь каждый летчик на счету, а Матьяш Сабо – один из лучших летчиков! – сидит на земле. Все это может кончиться тем, что однажды он сбежит в окопы и будет драться там как пехотинец.

– Матьяш Сабо не анархист, – возражает Хуан Морадо, – Он знает, что такое дисциплина…

И все же, когда обстановка на фронте особенно осложнилась, Хуан Морадо разрешает Матьяшу вылететь на боевое задание. Но предупреждает Мартинеса:

– Ты будешь за него отвечать.

– Буду, – соглашается Мартинес, а Кастильо добавляет: – Мы все друг за друга отвечаем.

* * *

Над Мадридом снова завязались ожесточеннейшие воздушные бои.

Порой начинало казаться, будто воронье слетается к Франко со всего мира, и сколько его ни истребляй, оно не убывает, а плодится на глазах: одна за другой летят на столицу Испании армады «юнкерсов», «хейнкелей», «фиатов», «ньюпоров», гудят над городом сотни моторов, воют тысячи сброшенных бомб, Мадрид корчится в пожирающем целые кварталы огне, и гибнут, гибнут каждую минуту люди, молясь и ненавидя, умоляя и проклиная…

Генерал Сиснерос был вынужден стянуть к Мадриду поредевшие части своей авиации – истребительные и бомбардировочные полки, в том числе и полк Риоса Амайи. Летчики интернациональной эскадрильи Хуана Морадо, измотанные непрекращающимися боями, отдыхая после очередного вылета в кабинах латаных-перелатаных машин, тут же и подкреплялись принесенными механиками бутербродами и чашкой кофе. И с минуты на минуты ждали: сейчас прозвучит команда на вылет – и в бой.

А пока перебрасывались короткими фразами:

– Эй, Кастильо, чем залатали хвост твоей «моски»? Куском юбки гуапы?

– Кальсонами твоего деда!

– Послушай, Тронкосо, правду говорят, что в бытность твою тореадором бык пропорол тебе ягодицу?

– Черт возьми, откуда Франко берет авиацию? Каждый раз в воздухе видишь новые машины.

– Их присылают ему дьяволы…

Артур Кервуд недалеко от аэродрома сбил «Ю-82». Летчика, молодого немецкого щеголя с усиками а-ля Гитлер, выбросившегося на парашюте, притащили на аэродром рабочие кожевенного завода. Один рукав его черного реглана был оторван, под глазом – синяк, усики а-ля Гитлер имели жалкий вид, на щеках – потеки слез, смешанных с красноватой пылью.

– Почему плакал?

– Они меня били, – смотрит на рабочих с тревогой и опаской.

– Били? Мы тебя били? Ах ты ж, сукин сын, еще и врет! – К нему подступил пожилой рабочий с засученными по локоть рукавами. – А ну-ка повтори, что ты сказал?

– Я ничего не сказал. Я не плакал.

– Откуда прилетел? Где получил самолет?

– Прилетел из Германии.

– Из Германии? Как же ты летел?

– Через Францию. Не я один. Пятьдесят семь машин. В Германии нам сказали, что над территорией Франции нас никто не тронет… Так и было…

– Ах, сволочи! И это Франция! Где те, кто брал Бастилию? Где настоящие французы? Куда подевались потомки Жанны д'Арк?

Это шумел Кастильо. Размахивая кулаками с остервенением, будто разгоряченный конь, притопывая ногами, он поглядывал то на Матьяша Сабо, то на Мартинеса и продолжал:

– Эти политические импотенты, французишки, дождутся, пока Гитлер приложит к их задницам горячий прут. Вот тогда они взвоют, вот тогда запищат. Над их страной пролетают сотни фашистских машин, а они глядят на них, задрав кверху морды, и молчат!

– Не все молчат! – Это уже Эстрелья. Она подступает к Кастильо, глаза ее горят и выражают явное негодование. – Кто ты такой, чтобы марать грязью всех французов? Ты знал Гильома Боньяра? Ты знаешь Арно Шарвена, который сейчас, вот в эту минуту, дерется с фашистами?

Эстрелья в последнее время стала взвинченной, на ее похудевшем, красивом лице будто навсегда застыло чувство томительного, безнадежного ожидания, и от этого лицо казалось преждевременно постаревшим и удрученным. Кастильо побаивается Эстрельи и сейчас медленно отступает, стараясь укрыться за спиной Мартинеса.

– Ты что? Ты что? Я знаю Арно Шарвена. Но я не о нем. Слышишь, я не о нем!

– По машинам!

Хуан Морадо первым выруливает на старт и первым взлетает. «По машинам!» – никакой другой команды он не дает: все и так до предела ясно. К Мадриду снова рвется туча воронья, над Мадридом через несколько минут закипит неравный бой, из которого не всем суждено будет вернуться…

4

Под ними проплывал рабочий квартал Мадрида Куатро Каминос. В дыму, в огне, в предсмертных стонах раненых, в искалеченных телах убитых.

Это работала фашистская артиллерия. Там, откуда залпами летели снаряды, прекрасно знали: в Куатро Каминос никаких военных объектов нет, там не сосредоточиваются республиканские войска, но зато в Куатро Каминос много старых лачуг, в Куатро Каминос осталось много детей, отцов и матерей тех, кто не пускает фашистов в Мадрид. Смести с лица земли, уничтожить, сжечь! И сотни, тысячи снарядов рвутся в рабочем квартале Мадрида, в щепки разнося старые лачуги, в которых молятся старые испанки в черных, траурных платьях и плачут голодные дети.

Мексиканец Хуан Морадо сам когда-то жил вот в такой же ветхой лачуге, и не раз ему приходилось засыпать в куче лохмотьев на голодный желудок, когда отцу не удавалось найти какой-нибудь заработок. Он хорошо помнит двух своих сестренок и младшего брата – маленькие скелетики, обтянутые высохшей кожей, помнит всегда болезненную от голода мать, каждый вечер стоящую перед распятием Христа и шепчущую: «Пошли моим детям хлеба…»

Хуан Морадо смотрит на рабочий квартал Мадрида Куатро Каминос, и ему вдруг начинает казаться, что внизу – его Мексика, внизу – лачуги мексиканской бедноты, расстреливаемой германской дальнобойной артиллерией. На миг у него темнеет в глазах, кровь больно стучит в висках, пересыхает в горле. Если бы он мог прикрыть своим телом всех, кто там, внизу, если бы он мог их защитить…

Он уже видит приближающуюся к Мадриду армаду «юнкерсов» под прикрытием не менее трех десятков «хейнкелей» и «фиатов»; он знает, что сейчас на его эскадрилью и эскадрилью испанца Карлоса, идущую к Мадриду с востока, навалится туча немецких и итальянских истребителей и каждому из республиканских летчиков придется драться с четырьмя-пятью самолетами фашистов, и все же он условным сигналом требует: «Мартинесу подойти ближе». А когда Мартинес приблизился, Хуан Морадо рукой показал на землю, на горящий Куатро Каминос, на холм Ангелов, откуда била по Куатро Каминос дальнобойная артиллерия.

Мартинес понял: его звену приказывают подавить артиллерийские точки на холме Ангелов, подавить любой ценой.

И вместе с Матьяшем Сабо и Кастильо он выходит из строя и направляется в сторону холма. Чем ближе они к нему подлетают, тем плотнее огонь зениток, старающихся огневой завесой преградить им путь. Море огня! Зенитные снаряды рвутся слева и справа, впереди и позади – страшный фейерверк смерти, сквозь который им надо пройти, чтобы защитить стариков и детей в лачугах Куатро Каминос.

Они снижаются. Пикируют на холм Ангелов – впереди Мартинес, слева Матьяш Сабо, справа Кастильо. Артиллерийская батарея почти не замаскирована – фашисты уверены, что сюда никто не прорвется. И когда они видят тройку республиканских истребителей, к ним не сразу приходит простая мысль укрыться в вырытых неподалеку щелях. Похоже, они ошеломлены и никак не могут поверить своим глазам – откуда здесь могут взяться самолеты!

Прислуга крайнего орудия продолжает подносить снаряды, заряжает, кто-то там из них подает команду, и на Куатро Каминос обрушивается смерть. Прицеливаться нет надобности – куда бы снаряд ни упал, жертвы обеспечены. Такая мишень, как целый рабочий квартал Мадрида, – лакомый кусок для артиллеристов! Бей, все равно не промахнешься.

И они бьют…

Мартинес приказывает: «Атакуем!»

И первым открывает огонь из всех пулеметов. Его «ишачок» дрожит, словно ему передаются все чувства летчика. Мартинес видит: Матьяш Сабо и Кастильо тоже открыли огонь по крайнему орудию. Вот теперь-то там, внизу, зашевелились. Паника охватывает сразу всех артиллеристов батареи. Заметались, забегали, устремились к щелям, сбивая друг друга с ног, отшвыривая друг друга, чтобы пробить себе дорогу, успеть укрыться. До раненых и убитых никому нет дела – своя, шкура дороже!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю