355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Лебеденко » Красный ветер » Текст книги (страница 46)
Красный ветер
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:49

Текст книги "Красный ветер"


Автор книги: Петр Лебеденко


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 54 страниц)

Возможно, Али успел бы прийти своему соплеменнику на помощь, но что-то непонятное сковало в тот миг его волю, – нет, он не растерялся, не дрогнул, в нем не шевельнулась жалость ни к марокканцу, ни к солдату-республиканцу, – он еще несколько мгновений продолжал стоять в неподвижности, и в вялых извилинах его мозга шла усиленная работа: кто этот синеглазый солдат, откуда и зачем он сюда приехал, за что отдал свою жизнь, почему дрался до последнего вздоха? Почему все они, его противники, дерутся до последнего вздоха?

Ответа на свои вопросы бербериец, конечно, найти не мог, но его поразил тот факт, что они вообще встали перед ним в эту минуту.

…Наступившая тишина вначале удивила рифа, затем испугала: марокканцы отступили, сбежали, и он остался здесь один. Один во вражеских окопах, в любую минуту его могут увидеть и пристрелить или, что еще хуже, взять в плен.

Не успел он об этом подумать, как тут же услышал неясный шум, донесшийся до него из полумрака круто изгибающегося влево окопа. Риф весь напрягся, все посторонние мысли автоматически отключились, и на смену им пришел инстинкт – инстинкт самосохранения. Сейчас в нем жила, билась, пульсировала лишь одна мысль: предугадать опасность, опередить того, кто собой представлял эту опасность, первым нанести удар.

Он прижался к стенке окопа, переложил нож в левую руку, для того чтобы вытереть неожиданно вспотевшую правую ладонь, и замер. Броситься в полумрак, откуда исходил шум, он не рискнул – неизвестность всегда страшила его больше, чем любая явная опасность. А что делается там, в полумраке, он не знал. Выпрыгнуть же сейчас из окопа и бежать вслед за своими друзьями риф тоже не решался: кто знает, возможно, бой еще не кончился, это только здесь он утих, потому что никого не осталось в живых, а чуть подальше…

Он так и не успел принять какого-либо решения, когда вдруг увидел в пяти шагах от себя солдата-республиканца с карабином в руках и понял, что тот тоже увидел его. Прошла секунда, другая, третья, а они продолжали смотреть друг на друга, оба настороженные, как звери перед последним прыжком, оба чего-то выжидающие, в каждом из них словно бы сжалась тугая пружина, которая вот-вот может лопнуть. Солдат-республиканец держал карабин обеими руками, направив его на берберийца, и тот видел, что палец лежит на спусковом крючке – одно движение, и все будет кончено.

Однако тот не стрелял. Голова его была обвязана грязным, со следами запекшейся крови, бинтом, на лице ссадины, из-под расстегнутого до пояса комбинезона проглядывало измазанное кровью тело.

– Брось нож, – сказал он берберийцу. Риф хотя и с трудом, но мог понимать английские, французские, испанские слова, сейчас же он ничего не понял – республиканец говорил совсем на другом языке. Брось нож, – повторил солдат, глазами показывая на зажатый в руке Али нож и на землю.

Теперь риф понял. Но не показал и виду, что до него дошел смысл его слов. Сам же, будто в нерешительности переступив с ноги на ногу, сделал шаг в сторону республиканца. Теперь им завладела лишь одна мысль: если ему удастся вот так незаметно приблизиться к солдату, хотя бы еще на полтора-два шага, он разделается с ним в два счета. Стремительный прыжок, удар – и все будет кончено. Вот только бы чем-нибудь усыпить его бдительность, на один лишь миг, не больше. Призвать на помощь все, чему учили, что сам приобрел за долгие годы военной жизни: хитрость, лукавство, изворотливость, обман… По лицу солдата видно, что все эти вещи ему незнакомы, – у него простодушное, бесхитростное лицо, добрые глаза, он, наверное, из тех, кто готов поверить всему.

Риф улыбнулся, показав большие белые зубы. И изобразил на своем лице покорность: я, мол, понимаю, что мне ничего не остается, как сдаться в плен. Он даже начал поднимать руки вверх – признак того, что отдает себя на милость победителю, и в то же время совсем неуловимым движением приблизился к солдату-республиканцу еще на полшага. Тот продолжал смотреть на него, хотя и так же настороженно, но без злобы, без ненависти, поверив, наверное, и улыбке рифа, и его поднимающимся вверх рукам.

Риф прыгнул так, как прыгают тигры: спружинил ногами, легко оттолкнулся от земли – и вот уже его огромное тело в воздухе, и рука, в которой он зажал нож, готова поразить доверчивую жертву, обманутую хитростью и лукавством. Он не сразу даже сообразил, откуда этот мощной силы толчок в грудь, отбросивший его назад, и лишь потом, упав на спину и ощутив острую боль под ключицей, риф лихорадочным движением схватился за рану, из которой хлестала кровь. При падении он разжал руку и нож отлетел в сторону, совсем недалеко, к нему можно было дотянуться, но бербериец и не подумал этого делать: с четкостью, поразившей его самого, он понял, что песенка его спета. С каждым мгновением сил оставалось все меньше, боль под ключицей затихала, и он знал, что затихает она только потому, что жизнь уже уходит и вскоре он вообще ничего не будет воспринимать.

Солдат-республиканец наклонился над берберийцем, долго смотрел в потухающие глаза и не то удивленно, не то с чувством вдруг вспыхнувшей обыкновенной человеческой жалости проговорил:

– Кто ж тебя сделал таким… зверем?..

5

Капрал, наблюдая за бегущими к роще марокканцами, сказал майору Фелиди:

– Вот сейчас нам следует попытаться ударить еще раз. Марокканцы хотя и отошли, но наверняка оставили после себя кучу трупов. Они это умеют. Мы, господин майор, должны воспользоваться удобным случаем.

Майор Фелиди ответил:

– Марокканцы не отошли, а сбежали. И хотя они оставили после себя кучу трупов, я не намерен последовать их примеру и бежать назад, как заяц. Или капрал Рантелли плохо знает майора Леона и его солдат?

– Майор Леон теперь на том свете, – огрызнулся капрал.

– Я в этом не совсем уверен… Прикажите нанести по позициям майора Леона еще один артиллерийский удар. Как можно мощнее. Снарядов не жалеть!

Капрал Рантелли ушел. И через несколько минут артиллерийские батареи открыли сокрушительный огонь. Опять на всем протяжении линии обороны майора Леона вздыбилась земля, опять дым и гарь поплыли над холмами. Снаряды ложились и взрывались так близко друг от друга, что казалось, не остается ни одного дюйма земли, которая бы не была разворочена, перемешана с камнями.

Уже через пять или шесть минут после начала артиллерийской подготовки единственная пушка майора Леона вышла из строя, а сам пушкарь, послав последний снаряд и сказав: «Больсе нецем стлелять… К целту такое дело!», – подобрал карабин убитого солдата и лег рядом с раненным в плечо мексиканцем. Это был красивый молодой парень лет девятнадцати, с глазами по-девичьи мягкими, сейчас затуманенными болью. Мексиканец сказал:

– Плохо, пушкарь. Нас осталось два десятка человек, а их там, как червей в навозе.

– Совсем-совсем плохо дело, – согласился пушкарь. – Помилать плидеца, а помилать совсем-совсем не хоцица. Тебя имя какое есть?

– Гуан.

– Холесо имя. Гуан… Тебе сколько есть года?

– Скоро девятнадцать.

– Девятнадцать. Это оцень-оцень мало, Гуан. Моя будет тлидцать. Сталик моя. А помилать совсем-совсем не хоцица. Ты понимала?

– Понимаю…

Неподалеку, шагах в пятнадцати от пушкаря и мексиканца, разорвался снаряд, попавший в совсем еще свежую воронку, в которую минуту назад прыгнули двое венгров с ручным пулеметом. Теперь там, конечно, ничего не осталось, и пушкарь сказал:

– Они думала там не будет падать сналяда… Совсем-совсем плохо. А командила Леона вся спина осколка посдилала, вон там командила Леона, за пуской… И вот я тебя пликазала, Гуан, возьми поднимай командила Леона и тасси далеко туда. Твоя понимала? Твоя все понимала?

Мексиканец ответил:

– Камарада Леон приказал всем оставаться на местах. А про себя сказал так: «Я от своих солдат никуда и никогда не уходил. Не уйду и теперь».

– Циво ему тут делать? – проговорил пушкарь. – Помилать ему хоцица? Ума совсем мала нада так говолить… И ты…

Снова вблизи разорвался снаряд.

Пушкарь вдруг дернулся всем телом, карабин выпал у него из рук, голова его склонилась к самой земле.

– Ты что? – встревоженно спросил мексиканец. – Ты что, пушкарь?

Он был еще живой, однако мексиканец видел, как лицо его покрывается мертвенной бледностью. Кажется, пушкарь хотел что-то сказать, губы его шевелились, но слов разобрать было нельзя. А потом легкая судорога прошла по всему телу, и все кончилось.

* * *

Майор Фелиди далеко швырнул докуренную сигарету и поднял руку:

– За мной!

Снова два его лейтенанта встали по бокам с револьверами в руках, батальон растянулся цепью.

И они пошли.

Все ближе, ближе окопы республиканцев. И тишина. Но не такая, какой бывает она перед грозой. Не было в ней ничего, что могло предвещать бурю, – это Фелиди чувствовал каждой нервной клеткой. Словно тоска и глубокая печаль породили ее, эту тишину, и она дышала глубокой скорбью…

Первые одиночные ячейки, выдолбленные в камнях. Пустые… А рядом трупы республиканцев и марокканцев. Изуродованные, с ножевыми ранами, истерзанные осколками. Трудно поверить, что эти люди недавно были живыми. Много трупов. По одному и целыми группами…

Капрал Рантелли, шедший позади майора и двух лейтенантов, громко сказал:

– Славно мы поработали.

– Заткнись! – грубо оборвал его Фелиди.

– Не понял, – сказал капрал.

– Заткни глотку, говорю! – крикнул майор.

Что-то с ним происходило. Что-то непонятное. Не было чувства удовлетворения. Почему?

Он знал: вечером генерал Гамбара, собрав офицеров, скажет: «Сегодня майор Фелиди отличился – ему, наконец, удалось разгромить батальон француза Леона. Учтите, господа офицеры, этот батальон входил в состав интернациональной бригады…»

Да, вот так скажет генерал Гамбара. И те, кто лишь недавно посмеивались над Фелиди, станут его поздравлять с победой. И с будущей наградой…

А удовлетворения не было. И особой радости тоже. Обходя стороной мертвых, Фелиди думал: «Слишком их много. Слишком много… Ради чего? Ради чего наши руки так густо измазаны кровью?»

Он и раньше, бывало, думал об этом, но старался гнать от себя подобные мысли. Генерал Гамбара говорил: «Мы – солдаты. Наше дело – воевать. Истреблять тех, кто против нас. Такова наша миссия…»

«Миссия… Разве французский майор, – думал Фелиди, – был лично против меня? Разве между нами существовала бы вражда, если бы мы вдруг встретились за чашкой кофе в Риме или в Париже? Я солдат, но не чернорубашечник, там, в Италии, я презирал всю банду Муссолини не меньше, чем презираю здесь банду Франко, марокканских мясников и гитлеровских головорезов… Так зачем же я приехал сюда?..»

Успокаивая свою совесть, Фелиди говорил самому себе: «Я солдат. Мое дело не рассуждать, а подчиняться. Мне сказали: „Ты должен ехать в Испанию воевать. Это приказ“». Однако совесть не успокаивалась. Потому что Фелиди знал: десятки офицеров итальянской армии предпочли быть разжалованными и даже подвергнутыми наказаниям, но в Испанию ехать отказались. А он поехал. Поехал, чтобы истреблять людей, не желающих стоять на коленях…

Капрал Рантелли вдруг закричал, протягивая руку вперед:

– Клянусь апостолом, это майор Леон! Смотрите, господин майор, солдаты уносят его, мы перестреляем их, как собак!

Фелиди остановился. Остановились в нерешительности и оба лейтенанта, ожидая приказа бросить одну или две роты для уничтожения небольшой – человек десять-двенадцать – группы солдат, уносивших раненого майора Леона. Солдаты-республиканцы даже не отстреливались: видимо, на всю эту группу не было ни одного патрона. Никто не стрелял также и из второй линии обороны, боясь, наверное, поразить своих.

Капрал поднял карабин, прицелился и выстрелил. Замыкающий группу республиканский солдат обернулся, точно желая увидеть, кто в него стрелял, и тут же рухнул на землю. Остальные продолжали поспешно уходить дальше.

– Отставить! – закричал майор Фелиди. – Отставить стрелять! Занять окопы и приготовиться к контратаке. Она обязательно сейчас начнется…

Ом был уверен, что никакой контратаки сейчас не будет. Там, во второй линии обороны, ждут, что их тоже сейчас накроют артиллерийским огнем. Там, во второй линии обороны, находится батальон немца Эриха – по сути дела, четвертая часть батальона, остальные погибли в непрерывных боях, а подкрепления нет.

Нет, никакой контратаки не будет, майор Фелиди это знает точно. И так же точно он знает, что не разрешит стрелять по горстке фактически безоружных людей, уносящих своего командира. Иначе он этого себе никогда не простит. Иначе он будет считать себя не солдатом, а убийцей…

Глава десятая
1

Над кастильскими и каталонскими землями в эти дни стояла удушающая жара.

Нещадно палило солнце. Все, что лежало вокруг, раскалилось так, словно день и ночь обжигалось языками пламени. Каменные громады Сьерра-Мартес и Сьерра-де-Гудар, над которыми все чаще завязывались воздушные бои, тоже, казалось, излучали нестерпимый жар, точно в их недрах бушевала клокочущая лава. Даже лагуны, мягкими линиями вписавшиеся в берега близ Валенсии и Сан-Карлоса, отливали не синевой, а слепящим блеском раскаленной стали, блеском, от которого слезились глаза и до предела напрягались нервы.

Ни малейшего движения воздуха, ни самого легкого дуновения ветра. Застывший мир, измученная пеклом земля, измученные люди, задыхающиеся деревья и животные…

Тень тоже была насыщена иссушающим зноем, от нее веяло не прохладой, а жаром горящих углей. Но в тени отдыхали глаза, в тени можно было хоть чуть-чуть обмануть самого себя: вот ты, наконец, и скрылся от палящих лучей, вот ты и нашел крохотный оазис.

«Оазис!» – это полоска тени под крылом истребителя. Здесь совсем иной мир. Мир беспечной жизни: кружка принесенного механиком холодного кофе, сигареты и разговоры по душам. Не о войне. Война далеко: вполне возможно, что прежде чем раздастся сигнал на вылет, пройдет целый час. А это вечность. Шестьдесят минут, три тысячи шестьсот секунд, миллион мгновений…

Мартинес положил кудрявую голову на скрещенные руки, лениво выпустил изо рта сигаретный дым и сказал Денисио:

– Тепло. У нас в Сибири так тепло не бывает.

– Да, хорошо, – ответил Денисио. – Грейся.

– У нас в Сибири морозы в тридцать градусов, зимой, конечно, – это норма. А снега… Снега заметают хаты по самые трубы. Выберешься на улицу, станешь на лыжи – и айда в тайгу. С ружьишком. Деревья потрескивают, небо синее-синее, на елях вот такие белые шапки. Вздохнешь полной грудью – будто из чистого родника глотнешь.

Мартинес умолк, мечтательно прикрыл глаза. На его открытом лице застыла улыбка – он видел сейчас свою Сибирь и думал только о ней.

Денисио попросил:

– Давай еще. О снегах и морозе в тридцать. Когда рассказываешь, не так печет… Знаешь, как называют благословенный край, в котором мы сейчас находимся? «Сковородка Испании»!

– «Сковородка Испании»? Это здорово!.. Слушай, Денисио, ты веришь, что Республика может победить?

– А ты?

– Я не знаю…

– Я тоже не знаю. С каждым днем становится все тяжелее. Итальянцы и немцы прут в Испанию беспрерывно. Если б не они, Франко давно висел бы на перекладине.

– Значит, ты сомневаешься? Зачем же мы тогда воюем?

– Кто – мы? Кого ты имеешь в виду?

– Не только тебя и себя, конечно. Я имею в виду всех нас.

– Всех нас? Тогда я тебе отвечу так. Наши друзья испанцы – не только солдаты и офицеры, а все, понимаешь, все! – должны видеть, что на их стороне все честное и прогрессивное человечество, представителями которого мы с тобой являемся. Разве для них этого мало? Тут не надо быть особым политиком, чтобы понять: когда тебя поддерживает не один и не два порядочных человека, а миллионы, – ты не можешь не чувствовать за своей спиной великую силу. Разве не так?

– Так, но…

– Подожди, я еще не докончил. Пойдем дальше. По-твоему, пускай фашисты идут по Испании парадным шагом? Бег без препятствий? По Испании, а потом и по всему миру?

– Но если знать, что ты заранее обречен…

– Кто тебе сказал, что мы считаем себя обреченными? Обреченность – это совсем другое.

– Какое другое?

– Это когда у тебя нет никакой веры.

– Но у нас ее тоже нет. Настоящей, твердой. Ты сам говоришь: «Я не знаю…»

– Ну-ну! Недалеко глядишь, камарада Мартинес.

– Никита Громов…

– Тем более… У нас с тобой вера посильнее, чем у тех, кто забился сейчас в норы. Переждем, мол, грозу, а там будет видно. Авось пронесет… Мы-то с тобой знаем, что фашисты рано или поздно обломают зубы. Не в Испании, так в другом месте. Знаем?

– Знаем. Это мы знаем.

– Вот поэтому мы с тобой здесь и воюем.

– Не показываем, а доказываем!.. А вообще, все еще может измениться. Должны же эти западные «демократы» понять, что играют с огнем! Или они думают, будто гроза и вправду пройдет стороной?

– А если поймут? Что тогда?

– Чудак ты человек, Никита Громов! Стоит им общими усилиями перекрыть все границы Испании, чтобы сюда больше не пробралась ни одна фашистская итальянская и немецкая крыса, – и через пару месяцев все будет кончено. От Франко не останется и пыли.

– Ты веришь, что они могут перекрыть границы и не пустить сюда ни одну немецкую и итальянскую фашистскую крысу?

– Какого черта ты ко мне пристал со своими вопросами! – вдруг взорвался Денисио.

– Ты веришь, что они пойдут на это?

– Не верю! Понял? Не верю!

– Значит?

– Значит, мы будем воевать до конца! Ты, я, Хуан Морадо, американец Кервуд, француз Арно Шарвен, Риос Амайа, Эмилио Прадос. Все! Понял?

– Понял. Ты только не кипятись. От тебя и без этого идет дым…

– Мы будем воевать до конца, – повторил Денисио. – В Испании, во Франции, в Греции – везде, где надо будет драться с фашизмом. Иначе не стоит жить. Иначе жить будет незачем! Или ты думаешь по-другому?

– Нет. Если бы я думал по-другому, меня здесь не было бы…

Мартинес надолго умолк, и Денисио подумал, что он, утомленный разговором, задремал. Денисио про себя улыбнулся: «Золотой парень, но многого еще не понимает. Может быть, потому, что фашистов видел только в фильмах и с большой высоты. Фашизм он ненавидит разумом, а надо ненавидеть сердцем… Но ничего, это к нему придет…»

Денисио хотел было уже об этом сказать, однако Мартинес, словно разгадав его мысли, неожиданно проговорил:

– Я знаю, о чем ты думаешь. Вот, мол, приехал сибиряк Никита Громов в Испанию драться с фашистами, а сам еще толком и не знает, какое это чудовище, с кем он дерется… Не-ет, брат, я это чудовище знаю. И не так уж обязательно увидать его с глазу на глаз. Да и встречался я с ним не однажды. Но говорю о другом. И думаю о том, что будет, если здесь, в Испании, верх возьмут франкисты. Понимаешь, сколько прольется кровушки?..

Он опять умолк, но молчал теперь не так долго. Приподнялся на локтях, положил голову на сцепленные пальцы и сказал, глядя на едва просвечивающие сквозь дымку горы:

– Было мне лет, наверное, шестнадцать, когда в нашу сибирскую деревню приехали две кулацкие семьи. До этого я таких нелюдей и в глаза не видывал. Волки, а не человеки. Поселились они рядом друг с другом – двое крепких мужиков, две бабы, четверо парней года на два, на три постарше меня и старуха. В тот год в деревнях наших голод ходил из хаты в хату, как хозяин: там мальчонка помер, наевшись корья, там молодуха богу душу отдала, а там сразу двое или трое преставились. Бродят наши сибиряки по деревне, ну точно тени. Ветер дунет – шатаются, будто пьяные, возьмет мужик ружьишко, отправится в тайгу побелковать или зверька какого подстрелить для мяса – да и не вернется. Где-то там под елью или кедрачом силушки у него кончатся, приляжет он на мягкую хвою, а встать уже не встанет…

Сам я тоже на кащея стал похож: руки и ноги – как соломинки, шея – вот, тоньше мизинца, ребра на глаз пересчитать можно. Сестренка моя, Надюшка, еле ноги передвигает, прозрачная, будто стеклышко… А те, что приехали, и в ус не дуют: морды красные, жирные, сало с салом жрут и салом закусывают… Бывало, пойдем с Надюшкой в тайгу грибков поискать или силки поставить, повстречаемся с кулацкими сынками, тут и начнется: «Эй вы, – кричат эти гады, – мы вам по дружбе бесплатно яму уже выкопали и крест сосновый сколотили! Чего тянете резину, копыта не отбрасываете?!» Мы молчим, будто и не слышим. А их наше молчание еще больше подзаводит. «Чтоб на могилке вашей травка поскорее взошла и зазеленела, мы каждый день с…ть на ней будем для удобрения…» И гогочут, ржут, сволочи, весело им. Надюшка плачет, я обниму ее за плечи, говорю: «Не надо, сестренка, не надо, не помрем мы с тобой, придет и на нашу улицу праздник…» А самого колотит, будто в лихорадке, окажись под рукой берданка или, еще лучше, двустволка с картечью – пальнул бы по мордам, чтоб красной юшкой умылись…

Вот такие были дела, брат ты мой Денисио, – продолжал Мартинес. – Как-то забрели мы с Надюшкой в глубь тайги, версты, наверное, три от деревни. Три версты – вроде и недалеко, да в наших краях это уже глухомань, кричи не кричи – ни одна живая душа не откликнется. Надюшка говорит: «Пристала я, Никита, не знаю, как назад возвращаться буду…» – «Ничего, – отвечаю, – полежим маленько, отдохнем, все будет хорошо…»

Надюшка моя – на год старше меня – хоть и худая, и бледная, и прозрачная, как стеклышко, а красивая, косы до пояса, глаза синие-синие и чуть печальные – от голода, может, от тоски по лучшей жизни.

Прилегли мы с нею под кедрачом, лежим, на небо глядим, каждый о своем думаем. У меня одни мысли: все б отдал, лишь бы Надюшку от голодной смерти уберечь. И мечты одни, мечты-фантазии: вот медведя я поднял, иду на него с рогатиной, приканчиваю и – пир горой! На глазах меняется сестренка моя, уже и щеки округлились, и печаль из глаз ушла, и смех звонкий по тайге летит… А то привидится, будто мчится мимо меня сохатый и вдруг – кувырк наземь, споткнулся вроде о коряжину и ногу сломал. Я, конечно, тут как тут, нож ему под лопатку – и опять пир горой…

– Да-а… Лежим вот так с Надюшкой, отдыхаем, мечтаем, и вдруг – голоса рядом. Узнал я их сразу – кулацкие это сынки появились. Один – Родькой его звали, самый старший среди них – кричит:

– Здеся они где-то, неча далеко ходить. Рассыпайся по кругу, под каждый куст гляди-поглядывай!

Надюшка прижалась ко мне, шепчет:

«Нас это выслеживают, Никита. Давай бежать!»

Бежать-то надо, да куда и как? С Надюшкиными-то силенками… «Бежать все равно не убежим, – говорю я ей, – а вот драться с ними придется. А пока сиди тихо, может, мимо пройдут…»

Не-ет, не прошли они мимо. И двух-трех минут не минуло, как показались их рожи. Увидали нас, остановились, глядят на меня с Надюшкой и молчат. Вроде ошалели от радости. Мы с Надюшкой тоже молчим, выжидаем, что дальше будет. Потом Родька, главарем он у них всегда был, говорит: «Давай-ка, Никита, в сторонку отойдем, пошептаться с тобой о том о сем надо».

А сам на Надюшку глядит, языком губы облизывает, как кот при виде масла. У меня будто оборвалось все внутри, понял я вдруг, зачем они выслеживали нас И Надюшка, видно, поняла, задрожала, бедолажка, побледнела, совсем белой стала. «Не о чем нам шептаться с тобой, Родька, – отвечаю. – Говори прямо, чего удумали». – «Ну, прямо, так прямо. – Родька окинул свою банду взглядом, ухмыльнулся. – Можно и прямо. Все равно дело одним кончится… Решили мы вчетвером к твоей сеструхе посвататься. Понял, нет? Поженихаться, так сказать. Девка она хоть и не в теле, но аппетитная, мы давно это дело обсудили. И если по-хорошему, то еще и харчишек кое-каких вам подкинем, чтоб с голоду вы не подохли. А если не по-хорошему… Тайга вона какая дремучая, в ней двум человекам сгинуть ничо не стоит, сам понимаешь. А если тихо-мирно, ни одна живая душа об этом не узнает, мы и побожиться можем… От Надьки ж твоей ничего не убудет, не век же ей девкой оставаться… А может, она и приятность получит…»

Мартинес умолк, уткнулся лицом в ладони. Денисио тоже молчал. Перед глазами его так ярко и выпукло встала картина в той далекой сибирской тайге, словно он был ее свидетелем… Сжалась в комок Надюшка, глядит затравленными, полными страха глазами на четверых выродков, молчит ее брат Никита, внутри которого вначале все оборвалось, а затем полыхнуло таким гневом, такой злобой, что и передать нельзя… И сам Денисио сейчас чувствует такой же гнев и такую же злобу. И думает: «От людей ли родились родьки, не дикие ли звери их наплодили? И где они сейчас? Может быть, затаились в каком-нибудь логове и ждут не дождутся, когда и к ним придут их братья по крови – фашистские ублюдки, с которыми они сразу найдут общий язык…»

Мартинес-Никита продолжал рассказывать, Денисио слушал и, прикрыв глаза, видел все, что было в тайге…

– Ну, так как, Никита, по рукам? Надьку не спрашиваю, ее дело маленькое. – Родька говорил Никите, а сам не отрывал глаз от худеньких голых коленок Надюшки. – По рукам, спрашиваю? Мы робята умелые, не гляди, что нам по шашнадцать-семнадцать… Мы с твоей сеструхой аккуратно, чин по чину, она и не закричит…

И вот рванулся Никита к Родьке, в глазах темно, ничего он не видит, будто ослеп от ярости, будто душа его разорвалась на части и разум помутился, только слабые его руки с худыми пальцами живут полной жизнью, все чувствуют и все понимают: вот оно, горло зверя, горячее, с пульсирующими жилами, упругое, пальцы Никиты скользят по нему, но надо, надо вложить в них всю силу, всю, капля до капли; ненависть и душить, пока не захрипит Родька, не обмякнет. А уж тогда…

Родька лишь на мгновение опешил от неожиданности, лишь на мгновение растерялся. А потом приподнялся и, прежде чем ударить Никиту между глаз, далеко отшвырнуть его от себя, рассмеялся:

– Гля-кось на этого дурачка! На кого руку подымает! На Родьку!

Подошел к распластавшемуся на земле Никите, ткнул ногой в лицо и раз, и другой и опять рассмеялся:

– Отдыхай, Никита… А пикнешь – дух выпущу! – Потом, оглянувшись в сторону Надюшки, озверело закричал на кого-то из своих: – Не трожь, подлюка, по уговору я – первый!

– По уговору – жеребий тянуть, – отозвался оттуда голос. – Скажи, Митька, уговор какой состоялся – жеребий тянуть?

– Жеребий. Чтоб честно и по правилу.

Родька одним духом подскочил к Надюшке, загородил ее собой. В лице у Надюшки – ни кровинки, сидит, обхватив руками коленки, остекленевшими глазами смотрит на распластавшегося на земле Никиту и даже не плачет. Потерянная какая-то, полубезумная. И думает уже не столько о себе, сколько о Никите. Убили они его, убили… «Тайга вона какая дремучая, – хрипит в голове Надюшки голос Родьки, – в ней двум человекам сгинуть ничо не стоит…» Сгинул Никита, теперь ее очередь… Родька глядит на нее так, будто всю целиком сожрать собирается. Зверь. И тот, что рядом с Родькой, тоже зверь. Как у бешеного волка, слюна изо рта течет, а он даже не замечает. Глухо, утробным голосом, говорит Родьке:

– Жеребий тянуть надо! Такой уговор был.

Остальные двое тоже подошли, канючат: «Жеребий! Такой уговор был».

Родька сунул одному кулак под нос, пригрозил:

– Хочешь, чтоб юшку пустил? Жеребий трое тянуть будете, а я без жеребия. Понял? – И к Надюшке: – Ну, вставай! Не будем же мы с тобой тута при всех… И не брыкайся, тебе ж лучше будет…

Протянул руку, схватил за плечо, сжал, как клещами. Надюшка забилась, закричала истошно:

– Мама! Маменька!

А Родька уже поднимает ее, отрывает от земли, тянет в сторону. Она изловчилась, впилась в его руку зубами, Родька завопил:

– Ты что, подлюка, хочешь, чтоб распяли?

Ударил ее по голове, не сильно, но много ли Надюшке надо… Обмякла она, закружилась тайга в глазах, показалось даже, будто кедрач на нее валится. И небо на землю падает, сквозь черные тучи молнии бьют, все ближе, ближе, вон уже и засохшая ель вспыхнула, сухая трава тоже занялась… «Сгореть бы нам всем в огне этом, – думает Надюшка… – Чтоб не жить больше…»

А Родька опять потянул ее в кусты. Те, трое, по пятам идут, глаз от Надюшки не отрывают. Родька приказал:

– А ну кши! Без сопливых управлюсь.

– А можа, мы поглядеть жалаем, – хихикнул кто-то из них. И никто не видит, что Никита уже встал, рваной рубахой вытер кровь с лица и, крадучись, крадучись подошел к кедрачу, отыскал сучковатую дубинку, зажал ее в руках и двинулся вслед за Родькой и его дружками. А потом рванулся к ним и первого – Родьку! По круглой, как шар, голове с рыжими вихрами. Потом еще одного, брата, кажется, Родьки. Тот заорал на всю тайгу, ткнулся мордой в землю, заизвивался, будто змея. И еще раз замахнулся Никита, но тот, кого звали Митькой, навалился на Никиту сзади, обхватил его руками, бросил на траву. Они окружили Никиту и начали бить ногами.

– По ребрам, по ребрам! – кричал Родькин брат, пальцами зажимая рану на голове.

– Под дыхало! – шипел Родька. – Под дыхало, говорю!

Никита молчал. Ни звука. Ему удалось подняться, и он, шатаясь, снова пошел на Родьку. Ударил его ногой в живот, Родька согнулся, позеленел, но удержался на ногах и одним ударом свалил Никиту…

Не мог потом вспомнить Никита, сколько раз бросали его на землю и сколько раз он снова поднимался, – весь в крови, в изорванной в клочья рубахе, с затекшим глазом и распухшими губами, – чтобы опять и опять схватиться с озверевшими кулацкими сынками. В пяти-шести шагах лежала без памяти Надюшка. Никита видел рассыпавшиеся по траве ее волосы, бледное, измученное страхом лицо и твердо знал: он будет драться за нее до конца, он будет защищать ее до тех пор, пока его не убьют.

В том, что они его убьют, Никита не сомневался. Не могли, эти выродки живыми отпустить его и Надюшку, знали, что не пощадят их в деревне. И никаких судов над ними не устроят, а просто забьют насмерть, как диких волков, как взбесившихся собак. Нет, не могли они отпустить живыми ни его, ни Надюшку. Вот сделают черное дело с Надюшкой, потом и прикончат обоих. Оттащат в какую-нибудь балку, засыплют землей, завалят сухими валежниками – и все. А ночью голодные волки доделают дело…

Все меньше оставалось сил у Никиты. И все хуже он сознавал все, что происходит вокруг. Свалят его на землю, бьют по голове, в лицо, а он уже и боли почти не чувствует и вроде как примирился со всем, мутное его сознание никак не может подсказать ему, где он, кто эти люди, глядящие на него бешеными глазами, почему так тихо вокруг и почему то вдруг погаснет солнце на небе, то вновь вспыхнет и обожжет его горячими лучами. А потом взглянет Никита в сторону, наткнется взглядом на Надюшку и сразу все прояснится в голове. С трудом, словно разбитый недугами древний старец, поднимается Никита на ноги и опять бросается на Родьку или на Митьку, и опять озверелые кулацкие сынки бьют его смертным боем, разъяренные, злые, нетерпеливые – когда же этот полоумный, полуживой Никита перестанет им мешать, когда они доберутся до такой же полуживой его сеструхи?!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю