Текст книги "Леди-пират"
Автор книги: Мирей Кальмель
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 51 страниц)
Разумеется, «Три подковы» был самым лучшим, самым процветающим трактиром во всей округе, хозяйство его постоянно росло и развивалось, и сделаться ему таковым помогло не только удачное расположение при дороге, но и обилие посетителей – сюда стекались отпускники из квартировавших в Шато-Бреда воинских частей. Никлаус под руку с Мери обошел свои новые владения, с гордостью показал все их достоинства, и она не могла не признать: это чудо восхитило бы Сесили точно так же, как ее саму.
Вино, пиво и музыка лились рекой до рассвета, еды было навалом, и Мери, свеженькая, улыбающаяся, ничуть не усталая на вид, переходила от одной группы собравшихся на праздник к другой, легко меняя насмешливый тон, каким общалась с бывшими собратьями по оружию, на светские манеры – при обращении к представителям городской знати – или простые, скромные – какие и подобают невестке, склоняющей голову перед свекровью. Но играть саму себя в стольких разных образах оказалось куда утомительней, чем ей представлялось. К утру, воспользовавшись дарованной новобрачным привилегией уйти раньше гостей, она, упав на постель в объятия Никлауса, мгновенно заснула, не успев даже вкусить радостей любви в новом своем статусе законной супруги.
Утром все предстояло начать сначала. И на следующий день опять.
Подарки сносили в одну из комнат таверны, Мери благодарила, смеялась, когда следовало смеяться, обнимала кого-то, когда положено было обнимать, шутила, если уместно было шутить, словом, всеми способами демонстрировала, как она хороша, счастлива и радостна. Примерная новобрачная! Она свободно и правильно воспринимала любые замечания – от солдатских сальностей до изысканных любезностей, у нее было ощущение полета над ситуацией, а не погружения в нее. Она часто обращала сияющее лицо к Никлаусу, который, держа в руке кружку с горячим пивом и раскачиваясь в такт припеву, во все горло орал песни с друзьями, то и дело взрываясь хохотом. Но когда он, даже с небольшим опозданием, переводил на нее взгляд, в глазах его светились искры такой нежности, что сердце Мери таяло. Никто, ни один мужчина, даже Корнель, никто и никогда не любил ее так страстно. Она это чувствовала каждой клеточкой своего существа и платила мужу тем же.
И ей было хорошо.
Хотя стремления – за пределы времени, за пределы пространства, за пределы обстоятельств тех повседневных жизней, что она вела одну за другой, – остались те же.
Но сейчас ей – легкой, безмятежной и взволнованной разом – было хорошо.
Она кружилась в водовороте праздника со странным ощущением, что это – другая, другая, совсем другая Мери участвует в торжествах. Некая Мери Ольгерсен, которую, может быть, – вот нет у нее в этом уверенности! – ей и не удастся полюбить самой. В конце концов, быть трактирщицей вовсе не увлекательно.
Тем не менее в «Трех подковах» Мери жилось проще и лучше, чем у родителей Никлауса до свадьбы. И пусть они даже чем дальше, тем приветливее к ней относились, все равно она предпочитала жить отдельно, независимо, а управление постоялым двором давало ей такую возможность. Никлаус, едва дождавшись окончания праздников, объявил отцу, что вступает в дело вместе с кузеном. На этот раз они поругались так, что сын ушел, хлопнув дверью. И теперь – гордые и спесивые – оба ждали, пока другой сдаст позиции. Никлаусу хотелось настоять на праве жить собственными ценностями, по своему вкусу, Лукас же, со своей стороны, полагал, что сыновний долг – наследовать отцу и первое время трудиться с ним бок о бок.
– Мало тебе было опозорить себя и нас, скомпрометировать самую женитьбу тем, что заранее обрюхатил Мери, мало было того, что ты обесчестил семью, допустив это гнусное пари по поводу пола твоей жены, ты хочешь еще больше запятнать свое имя и имя той, кого ты наградил им, сделав из нее хозяйку борделя!
– Таверна «Три подковы» не имеет ничего общего с борделем! – возмутился Никлаус.
– Ах, не имеет?! Значит, ты рассчитываешь прямо сразу выпроводить этих девок, прислугу вашу? Или, может быть, знаешь способ как-то помешать им в будущем похотливо липнуть к твоим дружкам-солдафонам?
– Мои друзья не солдафоны, они солдаты, и вам, отец, стоило бы уважать их хотя бы за то, что они защищают нашу страну от врагов! – нервы Никлауса были уже на пределе.
– Со дня на день мирный договор будет подписан, и все, что обеспечивало до сих пор процветание этого трактира и моего покойного братца, с уходом армии превратится в ноль. «Три подковы» перестанут быть притягательным, приличным местом и станут снова тем, чем были: придорожным борделем для бродяг и деревенских бездельников. Упорствуй, упорствуй, но помни: тебе придется сильно пожалеть о том, что не послушался меня! И еще вот о чем: тогда уже будет поздно! Я не передам свое дело трактирщику!
Мери опечалилась. Она сострадала обоим и прекрасно понимала, что они чувствуют. Да и Никлаус, отнюдь не глупый, в принципе соглашался с аргументами отца, но у него было по крайней мере две причины настаивать на своем.
Первая заключалась в том, что его двоюродный брат был болен. Надышавшись на полях сражений как тошнотворными запахами гниющей, разлагающейся плоти и плоти паленой – ему ведь приходилось выжигать живое мясо, чтобы предотвратить гангрену, так и удушливого пороха, он стал кашлять, мучительно, порой отхаркивая сгустки крови вместе со слюной. Сам Таскай-Дробь, как обычно посмеиваясь, утверждал, что все это полная ерунда, но, наблюдая за поведением брата и не упустив из виду настойчивости, с какой тот призвал его в компаньоны, Никлаус прекрасно понял: дело серьезное, хирург уже подписал сам себе смертный приговор. Толстяк Рейнхарт и Лукас Ольгерсен, родные братья, никогда не ладили между собой, господина нотариуса всерьез раздражала торгашеская натура ближайшего родственника, и кузенам частенько приходилось видеться тайком, чтобы не доставлять Никлаусову папаше никаких неприятностей из-за толков и пересудов, которые всегда так пугали его жену…
А вторая причина была – Мери. Никлаусу казалось, что его любимой куда приятнее жить в таверне и даже хозяйничать в ней, чем погружаться в дебри нотариата. Теперь, когда армия становилась на зимние квартиры, не было уже ни дня, ни часа, ни минуты, не несущих в себе праздника, несмотря на то что управление трактиром, естественно, само по себе было трудной работой.
Пока они жили в родительском доме Никлауса, он видел, как томилась Мери за пяльцами, прялкой, невыносимо долгими беседами со свекровью. Просто-таки на глазах погибала от скуки. Уж слишком душа ее жаждала приключений, чтобы даже притвориться радостной, взяв в руки веретено! А здесь, в «Трех подковах», хотя бы никем прикидываться не требовалось: хочешь – оставайся самой собой, никто не осудит… Что же касается девушек-служанок, то Мери никогда не унизилась бы до того, чтобы посчитать их шлюхами, упаси боже! Эти девушки работали в таверне «Три подковы» на совесть, знали свое место и никогда не подводили Толстяка Рейнхарта, много лет вдовевшего, но относившегося к ним с почти отеческой заботой и снисходительностью. Он не позволял себе принудить какую-нибудь из них делить с ним постель, а если такое случалось, никак не выделял и не баловал ту, что из жалости к нему или простой нежности хотела этого сама. Вопреки слухам, распускаемым злыми языками среди жителей славного города Бреда, завсегдатаи «Трех подков» испытывали к служанкам из харчевни куда большее уважение, чем ко многим барышням из хороших семей, которые только на то и годились, чтоб жениться на них по расчету.
Никлаус женился по любви, и ему не приходилось краснеть за свой выбор. К тому же он был убежден, что мало-помалу, успокоившись в приятной обстановке, свыкаясь с мыслью о скором материнстве и приучаясь радоваться ему, Мери в конце концов позабудет о своих сокровищах и обретет мир в душе. Не то чтобы ему не нравилась идея отправиться с ней на поиски приключений, просто у него не было ни малейшего желания делить ее с кем-то, а уж особенно – с этим самым Корнелем, о котором она столько рассказывала!
Жив ли он, нет ли его давно на свете – ничего ведь не меняется: воспоминания становятся порой самыми грозными соперниками. А Никлаус Ольгерсен был готов на любые жертвы, лишь бы Мери оставалась с ним. Готов был ради этого на все – хоть всю землю покорить. И уж тем более – отказаться от этой «всей земли»!
31
Подписанный вечером 20 сентября 1697 года Рисвикский мир положил конец войне Аугсбургской лиги. Франция вышла из этой войны отнюдь не победительницей, ей пришлось согласиться на многочисленные уступки: вернуть герцогство Лотарингское, левый берег Рейна, Брейсгау и Фрейбург, сохранив за собой лишь Страсбург… Испании она отдала назад фламандские города, получив западную часть Сан-Доминго, и, несмотря на преданность Якову II, вынуждена была признать Вильгельма Оранского королем Англии. Всего через несколько часов большая зала на первом этаже таверны «Три подковы» почернела от мундиров: солдаты радостно поднимали кружки за здоровье великого статхаудера Голландии.
Девушки бегали туда-сюда, разгружая и вновь нагружая подносы, унося пустые кружки, принося полные, смеясь, соглашались на поцелуй, даже если он приходился ближе к груди и – ах, ах! – забирался даже под кружевце шнурованной блузки, хихикали, если их шлепнут по заднице, но иной раз им удавалось ловким пируэтом, держа поднос на кончиках пальцев вытянутой вверх руки, ускользнуть от объятия, все так же смеясь и отпуская шуточки.
Музыканты играли в облаках дыма, не умолкая. В зале пахло табаком, с кухни тянуло горелым, все это смешивалось, придавая странноватый вкус жаренной на сале картошке, обильно политой жирной сметаной.
Мери, живот у которой торчал уже просто неприлично, выпила вместе с солдатами, прежде чем отправиться к себе: ее подташнивало от этой смеси запахов спиртного, пищи и курева.
Она тяжело поднималась по лестнице, пузо страшно мешало – еще бы, она прибавила чуть ли не сорок фунтов! – шла и думала: неужели этот ужас когда-нибудь кончится! Нет, она больше не может! На площадке остановилась, обернулась. Странно. Она была уверена, что Никлаус не смотрит ей вслед, а он глядит, да как тревожно… Мери улыбнулась мужу, вошла в комнату, закрыла дверь и, рухнув на постель, тут же и заснула, даже не успев раздеться.
Встала она на рассвете. Голова разламывалась, живот куда-то опустился – торчал ниже, чем всегда, – и дала себе клятву, что, как только с беременностью будет покончено, уговорит Никлауса уехать вместе с ней. Спустилась в зал, где обнаружила их кузена и компаньона. Таскай-Дробь, накрыв голову тряпкой и склонившись над чашкой с каким-то дурно пахнущим горячим травяным отваром, вдыхал поднимавшийся над ней пар. Мери направилась к нему. Услышав ее шаги, он отодвинул чашку. Лицо его, поднятое к невестке, было бледным, изможденным. А она шла, тяжело ступая и держась за поясницу, широко расставляя ноги, и казалась себе ужасно похожей на одну из тех слоних, которых когда-то показывал ей на картинках учитель у леди Рид…
Еще до того как Мери успела спросить кузена, как он себя чувствует, тот вскочил, едва не опрокинув свою чашку, еле перетерпел приступ чудовищного, на разрыв, кашля и, задыхаясь, приказал:
– А ну иди обратно в спальню и ложись!
– Это еще с чего?
Он снова закашлялся, пытался крикнуть что-то еще, но не смог, только хрипел.
Мери показалось, что кузену просто не хочется, чтобы она видела его таким – уж больно плохо он выглядел. Но внезапно почувствовав, как что-то липкое течет у нее под юбкой по внутренней поверхности бедер, тут же поняла все, что ему помешал сказать кашель. Повернулась, как смогла быстро, и услышала, карабкаясь наверх, как Таскай-Дробь, победив наконец приступ, но опираясь на стол обеими руками, ибо от слабости едва держался на ногах, прохрипел, напрягая голос насколько мог:
– Милия, Фрида! Быстро вскипятите воду! Мери вот-вот родит!
Раздался странный звук.
Мери замерла на лестнице, остановилась, обернулась. Ей почудилось, что у кузена лопнули, разорвались напрочь легкие.
У него открылось горловое кровотечение, алая кровь заливала скатерть на столе, девушки суетились вокруг, выбегали на кухню, прибегали назад, а сама Мери истошно орала, призывая мужа, который был где-то на заднем дворе. Домой, домой! Но у Никлауса уже не хватило времени прийти на помощь. Да и никто бы не успел. На мгновение взгляды Мери и умирающего встретились. Глаза Мери, наполненные слезами и болью от первых схваток. Глаза хирурга-цирюльника – сожалеющие, сострадающие. Подбежал Никлаус, и кузен упал ему на руки, хватая ртом воздух и не находя, не находя, не находя никакого средства, чтобы воссоединить обрывки легких…
Жизнь и смерть встретились, пересеклись.
Несколько часов спустя в таверне, облекшейся в траур, появился на свет Никлаус Ольгерсен Младший. И Мери, измученная, едва дышащая, все спрашивала себя, какую судьбу уготовило ее мальчику это зловещее совпадение…
– Таскай-Дробь оставил завещание в мою пользу, – объявил Никлаус спустя восемь дней после похорон. Ольгерсен продолжал называть покойного кузена фронтовой кличкой, подчеркивая, видимо, тем самым, что армейское братство крепче кровной связи.
Слишком еще слабая, вся изодранная внизу головастым, здоровенным младенцем, распухшая от отеков Мери не смогла присутствовать на погребении. По совету повивальной бабки, появившейся тогда в таверне вместе со священником, она лежала в постели, ожидая, когда заживут раны, и приподнималась ненадолго, только когда пора было давать грудь малышу.
Никаких ощущений, кроме тяжести во всем теле, сплошных недомоганий везде, где можно и нельзя, она не испытывала.
– Да ты что ж, совсем даже и не счастлива? – Никлаус, пытаясь замаскировать горечь шуткой, поцеловал жену в лоб.
– Сил не хватает на счастье! – хмуро ответила та.
– Ага, а чтобы жаловаться и ныть – хватает! Я-то опасался, ты совсем одуреешь при виде этакого херувимчика, ан нет, не одурела, и теперь я вполне спокоен.
Мери вместо ответа схватила оловянный стакан с водой, стоявший у ее изголовья, и в ярости метнула его так, чтобы выплеснуть содержимое прямо в лицо насмешнику. Тот, смеясь, успел увернуться и выскочить за порог как раз в ту минуту, как стакан, пролетев через всю комнату, расплющился о стену и шлепнулся на пол, после чего довольный супруг резвым шагом направил стопы в контору отца, который зачем-то просил его прийти.
– Не надумал ли ты извиниться? – не теряя времени на предисловия, взял быка за рога папаша, едва за Никлаусом захлопнулась дверь.
– Вовсе нет! – так же быстро ответил достойный потомок. – Зато у меня есть сын, и ради него я предпочел бы жить с вами в мире и согласии.
Семья виделась на похоронах кузена и компаньона Никлауса. Но если мать воспользовалась случаем, чтобы обнять сына и расспросить о здоровье Мери, то отец держался на расстоянии и напускал на себя важный вид. Никлаус, впрочем, игру принял и сблизиться не старался.
– Я послал за тобой по совершенно другому поводу, – сухо заявил нотариус. – Я послал за тобой исключительно для того, чтобы выполнить последнюю волю своего племянника. Признаюсь, предпочел бы – да-да, я был бы страшно рад! – если бы он выбрал другого поверенного в делах, однако, как тебе известно, я был крестным отцом твоего кузена и у меня нет других компаньонов в Бреде.
Никлаус счел более разумным промолчать. Большего упрямца, чем его отец, он в жизни не встречал.
– Он завещал тебе таверну! – воскликнула Мери, полусадясь в постели.
– Со всем добром. У него же нет других наследников. Да ведь он, бедняга, знал, что приговорен, вот тебе и причина, по которой Таскай-Дробь уговорил меня войти в его дело – иначе было бы слишком много хлопот с бумагами, с властями…
У изголовья кровати Мери стояла колыбель, где, мирно посапывая, спал ребенок. Когда Никлаус вошел, Мери затекшей уже рукой легонько ее покачивала. Она вздрогнула от неожиданности, увидев мужа так рано, рука дернулась, младенец скорчил недовольную гримаску. Мери перестала качать, убрала руку. Ей давно хотелось поговорить с Никлаусом.
– Ну и что ты теперь намерен делать? – грубовато спросила она.
Никлаус понимал скрытый смысл ее слов и, тонкий стратег, выбрал способ, не раздражая строптивицу сразу, путем уловок и хитростей добиться своего. В точности так же, как поступил, прежде чем предложить ей руку и сердце. Впрочем, он был уверен, что пройдет совсем немного времени и Мери сама будет ему за это благодарна.
– Поначалу, конечно, все делать согласно воле моего кузена. Таверна будет давать нам средства к существованию – до тех пор, пока ты не окрепнешь окончательно. Пусть жизненные силы вернутся к тебе полностью, а Никлаус-младший подрастет. Если продать это имущество прямо сейчас, мой папаша немедленно приберет меня к рукам, запрет в своей конторе, заставит работать без продыха и, главное, у меня не будет повода отказать ему в этом! Если мы хотим отправиться на поиски твоих сокровищ, надо чуть-чуть выждать, усыпить его бдительность и завоевать независимость.
Мери сложила оружие: воевать против нежной улыбки и искреннего взгляда Никлауса не было никакой возможности.
– А я-то думала, ты уже исключил наш план из списка своих… – только и протянула она.
– Сто раз говорил же: я не хочу тебя терять, Мери Ольгерсен. Вот в чем и состоит мой единственный и твердый план! – искренне заверил он жену. – Давай пробудем здесь годика полтора-два, после чего, обещаю тебе, Мери, мы сразу же пойдем в плавание, куда скажешь.
– Ой-ой-ой, полтора-два года!.. – Мери вздохнула.
– Ты ведь его уже любишь, правда? – прошептал Никлаус, склоняясь над ней и сплетая пальцы с пальцами жены, вновь инстинктивно вцепившимися в колыбель малыша, чтобы еще побаюкать сынишку.
– Правда…
Взгляды их встретились, теперь нежность светилась в глазах обоих.
– Пусть он подрастет. И вы станете с ним такими же друзьями, такими же союзниками во всем, как ты была с Сесили, только у вас не будет боли, не будет тоски, невзгод, а главное – никогда не будет нищеты. Главное, главное, Мери! Я ни за что не позволю вам страдать в бедности!
– Полтора-два года… – все-таки вздохнула она опять.
– Как раз столько и надо, чтобы он избавился от младенческих капризов… Как раз столько и надо, чтобы ты перестала бояться потерять его и вновь захотела моих поцелуев. Как раз столько надо, наконец, чтобы Мери Рид-Ольгерсен смогла, как всегда, спокойно пойти навстречу судьбе!
– Я люблю тебя, Никлаус, – на одном выдохе прошептала Мери. Она вдруг так захотела его, к ней внезапно вернулось желание, утерянное в период ненависти к себе самой, уродливой толстухе со всеми болячками, какие только бывают у брюхатых.
Восемь месяцев спустя армия оставила Бреду, чтобы снова приступить к военным действиям[4], и повседневная жизнь города опять стала сонной и потекла по прежнему руслу. Каждый год в это время в таверне резко убывал поток посетителей, и нынешний ничем не отличался от минувших. Лукас Ольгерсен в душе сокрушался о том, что дела сына пошли хуже, но гордыня не только не позволяла ему посочувствовать Никлаусу, но напротив – вынуждала притворяться, будто такое положение его только радует. Они с сыном так и не помирились.
Музыканты в «Трех подковах» играли теперь совсем редко, и потенциальные посетители из числа жителей Бреды предпочитали другие места.
Вообще-то у Никлауса денег на то, чтобы безбедно жить долгие годы, вполне хватало. И перспектива подписания осенью окончательного мирного договора не пугала его. Планов было более чем достаточно и помимо таверны.
Над «Тремя подковами», отчаянно обезлюдевшими, садилось солнце, поджигая последними лучами небесную лазурь, облака потихоньку рассеялись… Однако внутри, по мере того как Мери спускалась с лестницы, сгущались грозовые тучи. Крик ее был слышен по всему дому:
– Никлаус, где ты? Ну-ка давай сюда быстро: сейчас от тебя мокрое место останется! – Она обернулась к появившейся на верху лестницы женщине, сильно удивленной воплями трактирщицы: – А вам я советую вообще убраться отсюда!
Просить себя дважды та не заставила.
Мери толкнула дверь кухни.
– Где этот сукин сын, мой муженек? – буркнула она, обращаясь к Фриде, перебиравшей овощи к ужину.
– В подвал спустился, – поспешила ответить девушка.
Фрида не решилась спросить хозяйку, почему у нее, обладавшей таким милым и веселым нравом, вдруг настолько резко испортился характер, откуда такая дикая вспышка гнева. А Мери вихрем помчалась через общую залу, где, как положено, уже были накрыты столы, и застала Никлауса, с трудом одолевавшего ступеньки, ведущие наверх из погреба. В каждой руке у него было по кувшинчику, он негромко напевал. Подняв глаза на супругу, Никлаус улыбнулся ей:
– Мери, моя Мери…
Поднявшись повыше – так, что ему стало видно выражение ее лица, Никлаус сразу смекнул, что ей все известно, и ожидал криков, воплей, чего угодно, но уж точно не кулака, который расквасил ему нос, заставил потерять равновесие, выронить оба кувшинчика и оказаться залитым вином. Сюда уже бежали Милия и Фрида, привлеченные шумом и подгоняемые любопытством. Кровь, которая заструилась из носа Никлауса, отнюдь не утихомирила Мери.
– Ах ты скотина, ах ты мерзавец! Бандит, разбойник! Сволочь! – орала она. – Полтора-два годика, да? Полтора-два годика? И как только я могла быть такой дурой, чтобы тебе поверить? Да тебя надо просто прикончить к чертовой матери, я сама тебя убью, прямо сейчас, гада такого! Будешь знать, как лапшу мне на уши вешать! Сейчас зенки-то выцарапаю! – Ее уже несло так, что не остановить, она плохо понимала, что кричит, и снова лезла к мужу с кулаками.
Но не тут-то было. Никлаус уже собрался с силами и бить себя больше не дал. В конце концов, надо же соблюдать приличия перед слугами. Высокий, могучий, по-прежнему гибкий, несмотря на нехватку движения в последнее время, он перехватил ее руки и развернул жену спиной к себе, чтобы себя обезопасить.
– А ну-ка успокойся, – повелел муж, скрещивая ей руки на груди, еще раздутой молоком. – Ну-ка говори, какого черта ты на меня так набросилась!
– Успокойся?! – завизжала Мери. – Ничего себе предложение: успокойся! Это как же мне успокоиться, если я опять по твоей милости брюхата?!
Девушки-служанки недоуменно переглянулись. Им и в голову не могло прийти, что такая приятная новость способна вызвать столь сильный гнев.
– А вы обе, – обрушилась на них Мери, – марш на кухню! Там вам найдется что делать, и незачем соваться, куда не звали!
Никлаус подтвердил приказ жены кивком, руки были заняты: Мери продолжала вырываться.
Девушки убежали, тихонько фыркая и хихикая.
На пике ярости Мери вдруг почувствовала неудержимое желание расплакаться. Ей не нужны были свидетели! Хватит на сегодня спектаклей. К тому же еще Никлаус сжал ее, как клещами, – больно! Но вот он уже начинает ее утешать, одновременно пытаясь втягивать внутрь кровь, все еще текущую из ноздрей.
– У тебя отличный удар правой.
– Ух… отпусти меня! – прошипела Мери. – Я уверена, что могу и покрепче врезать.
– Ха-ха-ха! – вырвалось у него. Но внезапно он оборвал смех, понимая, какое бедствие для нее, непоседливой, задорной, отважной, эта новая беременность. И сказал серьезно: – Видишь ли, Мери Рид-Ольгерсен, я хочу тебе напомнить, что ребенка можно сделать только вдвоем, и я что-то не заметил, чтобы ты избегала этого занятия. Вот просто ни единого момента не помню, когда постаралась бы избежать…
– Но я же не думала, что так скоро опять забеременею… – проворчала Мери.
– И я не думал. И уж вовсе не спешил с этим, что бы ты там на меня ни наговаривала. Зачем мне это нужно-то? Какая выгода? – Он стал хитрить, переходя в наступление.
– А мне почем знать? – Мери, чувствуя, что гнев убывает, старалась себя разжечь грубостью. – Да выпусти же меня, больно!
Она солгала. Боль была не снаружи, боль поселилась внутри нее. И Никлаус, разжав тиски, принялся баюкать жену на руках, нежно целуя ей волосы.
– Маленькая моя, я же понимаю, как ты раздосадована этой отсрочкой наших планов, но и ты пойми: ничего же не меняется, только отодвигается чуть-чуть. Ну разве тебе так тяжко пожить еще немного со мной вдвоем?
Но Мери было невыносимо грустно. Нет, конечно, ей не тяжко: Никлаус – лучший из всех, каких она только видела, людей на свете, и, что бы она ни болтала, как бы ни ругалась, ей доставляло огромное наслаждение няньчиться с его сыном, ловить улыбки малыша, агукать с ним, укачивать его – разве есть занятие прекраснее!.. Не повседневность, а чудо из чудес… И потом, она ведь впервые ощущает таким образом свою неразрывную связь с Сесили. До сих пор ею руководил лишь инстинкт. А теперь она открыла свое с сыном единство: телом, душой и сознанием, теперь она до конца поняла, сколь значима была для матери – женщины, брошенной всеми, выкинутой из мира.
По правде говоря, Мери одолевал страх. Она боялась любить. Боялась этой зависимости, чувствуя ее всем нутром, стоило ей отойти от сына подальше, не видеть его. Боялась потерять его, не дать ему всего необходимого и куда больше. Боялась оказаться не способной, как когда-то Сесили, пожертвовать ребенку всю жизнь. Жизнь, мечты, планы… И все-таки она благословляла Никлауса за то, что он подарил ей сына!
Никлаус выпустил жену, чувствуя, что в ней идет борьба, он давно уже подозревал, что рано или поздно состоится эта очная ставка. Он надеялся, что она поймет. Ждал, когда она поймет. Он все это знал давным-давно, она должна была понять тоже. Медленно, терпеливо, на доверии и нежности – он готовил в ней это понимание. И чем больше проходило времени, тем шире открывались глаза Мери. Да, это был его дар ей, дар настолько же бесценный, насколько тайный, неизреченный. Знак признательности за счастье, которым одарила его она.
Мери всхлипнула и повернулась к мужу, уткнувшись залитым слезами лицом в фартук с разводами от вина, которым она щедро окатила его грудь. Даже и не вспомнишь, когда же она в последний раз плакала-то…
– Ладно, ладно, – приговаривал Никлаус, гладя ее по голове. – Увидишь, все будет хорошо. Придет время, Мери. Придет время, и все твои мечты осуществятся.
– Да брось ты! – еле выговорила она между двумя приступами судорожных рыданий. – Никогда, никогда не поверила бы, что смогу так любить тебя и малыша! Вот это точно!
Никлаус расплылся в широкой улыбке, а на Мери обрушился целый ураган чувств – ураган, унесший все ее годы отторжения, одиночества, разочарований, крушения иллюзий, ураган, безжалостно разметавший все ее сомнения.
Да, он выиграл!
Мери только что открыла для себя простую истину: ни одно сокровище на свете не может цениться выше разделенной любви!
32
Эмма де Мортфонтен, весело смеясь, поигрывала веером, сидя на кушетке в кругу поклонников, каждый из которых просто-таки из кожи лез, чтобы обольстить ее. Кушетка же находилась в самом, пожалуй, заметном месте Венеции – в салоне посла Франции, господина Эннекена де Шармона. Сам господин посол, насколько же покоренный удивительной красотой Эммы, сколь и завсегдатаи его салона, посылал ей приглашение за приглашением.
Вот уже восемь месяцев Эмма принимала самое непосредственное участие в беспокойной жизни Венецианской республики, хотя намеревалась только проездом встретиться с господином де Балетти и, уложив в дорожную сумку хрустальный череп, двинуться дальше. Однако по прибытии узнала: патриция сейчас в городе нет, он где-то за границей, а когда вернется, никому не известно. Может, через неделю, может, через месяц, а может, и через год… Что же касается его дел – нет, толком объяснить, чем же он занимается, тоже никто не способен…
В Венеции о господине де Балетти сообщили, что он судовладелец, и это сразу же Эмме понравилось. Вот тебе и добрый знак, вот тебе и первый предлог для встречи! Ходили еще слухи, что в свободное время он дает деньги в рост, становится то музыкантом, то поэтом, то живописцем, порой ведет жизнь придворного. Создавалось ощущение, что личин у этого человека – не счесть, и на виду их, по крайней мере, не меньше, чем в тени. Эмма просто умирала от желания разгадать все его обличья и тайны – сведения, полученные от мэтра Дюма, ее раззадорили, а комплименты в адрес исключительной внешности Балетти она слышала везде и в таких количествах, что любопытство ее возрастало не по дням, а по часам.
Тобиасу Риду хватило когда-то ума и вкуса распространить пределы своей морской торговли до Италии, и теперь у его вдовы было здесь пристанище, неподалеку от площади Святого Марка. Эмме оказалось достаточно, ненадолго заехав в Лондон по возвращении из Парижа, осведомиться об адресе, и она смогла заранее сообщить о своем прибытии венецианскому управляющему. Чем дальше, тем больше поражал ее круг знакомств покойного второго супруга, иногда она просто восторгалась Тобиасом: его влияние, наравне с его богатством, как выяснялось, намного превосходили все, что она могла вообразить прежде. Ему ничего не стоило осуществить практически любую свою прихоть! То есть теперь – ей ничего не стоило. Только пожелай… Какая тоска! И если бы не этот розыск, если бы не охота, в которую Эмма с таким азартом включилась, наверное, богатая и размеренная жизнь, при которой и желать-то нечего, ей мгновенно бы опротивела.
Отныне Эмма выходила в море только в сопровождении вооруженного до зубов эскорта: надо было остерегаться в равной степени и пиратов, и врагов Англии. Но всей ее флотилии не был разрешен вход в фарватер, и мадам де Мортфонтен отдала приказ командующему эскортом дожидаться в Триесте.
Едва ее корабль бросил якорь на рейде Венеции, Эмма немедленно влюбилась – по-настоящему влюбилась! – в этот город, уже не удивляясь тому, что он столь многократно и столь пылко воспет всеми, кому удалось его повидать… Лодка причалила к берегу на рассвете, когда первые лучи солнца только-только начали золотить каменные кружева венецианских дворцов. Немыслимая красота зданий, украшенных скульптурами и великолепными фресками, не переставала ослеплять ее. Джордж, как обычно ходивший за ней по пятам, обеспечивая безопасность обожаемой хозяйки, и тот не остался равнодушен к Венеции.
Слуги, согласно полученному ранее распоряжению, их ожидали, все приготовив как нельзя лучше. О приветливости и тепле, адресованным новоприбывшим, и говорить нечего: южные люди есть южные люди, но замечательна была их забота о всякой мелочи: о том, чтобы начистить до блеска серебро и освежить фарфор, перестирать заново постельное белье и проветрить ковры и покрывала, расставить букеты изумительных цветов по столикам и консолям, – словом, надраить и украсить выше всяких похвал доставшийся Эмме маленький особняк, стоящий на маленьком канале, параллельном Большому, тому самому, по которому день и ночь скользили гондолы.