355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Борич » Случайные обстоятельства » Текст книги (страница 23)
Случайные обстоятельства
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:24

Текст книги "Случайные обстоятельства"


Автор книги: Леонид Борич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 41 страниц)

Тут что-то не так. Перепутали. Безобразно кто-то перепутал. Не может же быть! Я сейчас... Вот сейчас я приеду, вмешаюсь, возьму все в свои руки, поправлю, все переделаю...

Поверил – лишь когда переступил порог, столкнулся в дверях с кем-то в белых халатах, уже уходившими, увидел заплаканные лица... Нет, все-таки еще чуть-чуть позже поверил: когда сам увидел отца. Только тогда.

Почему-то так получалось, что, рассказывая ему о последних часах и минутах отца, а потом и другим это повторяя, Надежда Викентьевна не столько о том говорила, как чувствовал себя Михаил Антонович, как ему плохо было, сколько о том, что она сама чувствовала и как было ей плохо, – о своих ощущениях, мыслях, догадках, о своем беспокойстве, своих советах мужу, о том, как она не растерялась возле него. Это она как бы даже подчеркивала: не растерялась! – повторяла несколько раз, а Каретников, опустив глаза, ни разу, пока она рассказывала, не взглянув на мать, чувствовал только, что ему это неприятно, ему не хочется этого слышать – ему бы как раз хотелось, чтобы мать, наоборот, растерялась, чтобы она в отчаянии металась по квартире, потеряв голову от страха, от ужаса и не зная, что ей делать. Он-то в эти минуты, слушая Надежду Викентьевну, понимал, что ничьей вины в смерти отца, конечно, не было. До последнего своего часа он не казался серьезно больным человеком, и разве мало известно случаев, когда от острой сердечной недостаточности... в окружении десятка лучших врачей... Года три назад у них в институте так было с заведующим одной из терапевтических клиник – в своем кабинете, в рабочее время, когда реанимация буквально под рукой, да и консультантов успело набежать с других кафедр, а спасти не смогли. И с отцом все могло произойти точно так же, будь даже он, его сын, дома в то утро, но рассказывать... рассказывать об этом нужно было, ну, что ли, иначе, чем это делала мать. И вообще, как-то не так, не так все переживали вокруг. Витька, разумеется, не в счет – какой с него спрос? – он, верно, и не понимает толком. Знал, что дедушка умер, что его не стало, но самой смерти не видел, ему не показали ее, щадя и оберегая детскую психику, и на кладбище с собой не взяли – как же ему понимать, что хотя бы в ближайшие после этого дни не надо бы мультфильмы смотреть, не надо так весело и громко смеяться. Но Лена! Уж в эти бы две-три недели ей позабывчивее быть, не бросаться доставать какой-то там воротник на пальто, упустить бы – черт с ним! – этот, видите ли, удачный, выгодный шанс... И дочь могла бы, между прочим, пропустить несколько свиданий с кем-то, не ходить по квартире такой оживленной – ведь взрослый же человек, должна сознавать!.. Или когда мама – и недели не прошло! – вдруг заговорила о том, что надо бы вещи отца убрать из шкафа, пересмотреть его бумаги и все, что не нужно, сложить на антресолях...

Не только возмущенный услышанным, но и раздосадованный, зачем она при Лене и детях это сказала, он грубо оборвал ее. В конце концов, могла бы уж ему одному, наедине, сказать, если так приспичило.

Только он один, только он да Ирина. Дважды на кладбище с сестрой был такой глубокий обморок, что еле отходили. Она и потом была в тяжелой депрессии, ничего почти не ела, ни с кем не хотела говорить, а он, не находя себе места, все бродил и бродил по вдруг опустевшей квартире, в которой словно бы поубавилось мебели и вещей. Они, что же, продали что-нибудь?

Он сознавал всю нелепость этого предположения, но ничего не мог поделать с ощущением, что квартира стала много просторнее. Как много места занимает, оказывается, в квартире живой человек... Он понимал молчание Ирины: действительно, как-то не о чем стало разговаривать друг с другом.

Спустя несколько дней после похорон Надежда Викентьевна спросила с какой-то покоробившей Каретникова гордостью:

– Ты заметил, как много людей пришло отдать долг?!

Она перечислила многих общих знакомых, и в ее тоне слышалось что-то от своего рода удовлетворения: словно бы состоялась некая общественная проверка на престижность их семьи и проверку эту они выдержали с честью.

Андрей Михайлович все-таки допускал, что люди могут реагировать на одно и то же по-разному, порой совсем неожиданно, даже труднообъяснимо со стороны. Он помнил, как, например, одна вовсе не глупая дама, узнав о скоропостижной смерти знакомого, которому недавно присудили Государственную премию, совершенно искренне соболезнуя его близким, сказала им: «Какой кошмар! Он же завтра должен был получать лауреатскую медаль!» Но то ведь, что ни говори, все же о постороннем, не родном человеке...

Он готов был понять, когда мама – натура, в отличие от отца, безусловно очень сильная – на похоронах совсем не плакала. Держа ее под руку, Андрей Михайлович чувствовал, что это уж скорее она его поддерживает, а не он ее. И даже то, как она вела себя в те трудные для них дни, с каким самообладанием – совершенно для Каретникова все же непредвиденным, – лишний раз подтверждало ее необыкновенную волю. Но допустить, что человек может быть настолько сильным, чтобы видеть, кто был на похоронах мужа...

Однако и сам он, стоило лишь дать себе припомнить тот день, с удивлением и стыдом понял, что и в его сознании даже в те минуты тоже был какой-то не вполне занятый горем уголок, где откладывалось и то, что приметила Надежда Викентьевна на похоронах мужа, и то, что она не увидела, а он, оказывается, тогда отметил: и какое лицо было у женщины, руководившей панихидой на кладбище, – больше оживленно-торжественное, чем печальное, – и как вся их кафедра была с самого начала, когда еще из дома выносили отца, а вот Володя Сушенцов, бывший его аспирант, любимый ученик, появился лишь в самом конце, когда уже гроб готовились в могилу опускать. Словно и тут, как всегда, Владимир Сергеевич умел беречь свое время...

Что ж, как ни страдай, а, видимо, и в горе своем что-то все-таки запоминается из внешнего, из подробностей, тебя окружавших.

И в самом деле, много пришло народу тогда, неожиданно для них много. Понятно было увидеть соседей, которые жили с ними на одной лестничной площадке, видеть учителей, директора школы, где работал отец, учеников старших классов, где он преподавал, но оказалось, пришли и те, кто, скорее всего, с отцом давно не общался и кого, во всяком случае, никто не мог обязать прийти. Их было даже больше, чем всех остальных, они и стояли-то особняком, отдельными группами, и, несмотря на обычную сдержанность, с какой здороваются на чьих-то похоронах – как-то ведь неловко желать друг другу здравствовать в это самое время, – видно было, что их объединяла не одна лишь смерть Михаила Антоновича, но и нечто, бывшее до этого. Так встречаются только однокашники.

То, что Михаил Антонович уже сорок лет кого-то учит, что его уважают, ценят и столько десятков выпусков было в школах, где он преподавал, – это всегда само собой разумелось и было, конечно, всем хорошо известно, но что его бывшие ученики все эти годы и десятилетия помнили Михаила Антоновича и нашли возможность, давно уже редко встречаясь между собой, прийти сейчас – это было неожиданно и для семьи Михаила Антоновича, и для тех, кто пришел сюда все-таки еще и по долгу соседства, давнего знакомства или совместной работы.

Горе всегда противится каким-нибудь конкретным житейским действиям, но все, что неумолимо следует за смертью близкого человека, как раз требует этих незамедлительных действий, хлопот, связанных с оформлением смерти, и Андрей Михайлович был благодарен каким-то неведомым, незнакомым ему людям, которые сами все делали за него: получали необходимые справки, заказывали венки, договаривались с кем-то о дополнительных автобусах, об удобном месте на кладбище – для живых, разумеется, удобном, чтоб поближе и посуше было, когда навещаешь потом, – сами организовали все то старое, общепринятое, традиционное, что зовется поминками и что всегда раньше, касаясь других, вызывало у Андрея Михайловича внутреннее сопротивление, было в его представлении чем-то ненужным и диким. Но теперь, когда сели за столы, и помянули отца, и говорили о нем, вспоминая, каким он был и что сделал для многих в их школьные годы, – все это уже не казалось Андрею Михайловичу ненужным и диким. Он даже ощутил, что в таком застолье что-то есть от мудрости, от нежелания покориться печальной человеческой участи, от надежды, что и тебя, когда придет время, тоже вот так же тепло помянут, что-то есть от упрямого стремления, хоть на это короткое время сплотившись, не дать забвению взять верх.

Но забвение начинается уже на следующий день, когда, встав утром, нужно приниматься за какие-то другие дела, связанные не со вчерашним, а со своей собственной жизнью.

Нужно было завтракать, идти на работу, вникать там во что-то совершенно постороннее твоему горю, и хотя в первые дни все не отпускала мысль, что как же это я так могу: отца не стало, а я себе завтракаю, выбираю рубашку и галстук, о каких-то пустяках болтаю, а у меня ведь отец умер! – однако со стыдом Андрей Михайлович чувствовал, как кафедральные заботы, вновь обступившие его после похорон, занимают все больше места, оттесняя даже горе. Без помех думать об отце, вспоминать о нем можно было, лишь запираясь по вечерам в своем кабинете.

Домашние его, как и всегда, считали, что он конечно же дописывает какую-нибудь статью, готовится к очередной лекции, и, значит, никто не смеет мешать ему в эти часы без крайней необходимости, а он просто лежал на диване и то с обидой думал, что, видно, никому из его близких и в голову не приходит, что он и еще в чем-то нуждается, кроме своей работы, то, в который уж раз перебирая в памяти последние дни, снова упрекал себя, почему он все-таки не вмешался тогда, не показал отца хорошему терапевту.

Андрей Михайлович прямо зрительно представлял, как же это все несложно было бы: он берет такси, подъезжает за отцом к школе, десять минут езды оттуда до института... Всего-то десять минут! А там – пешком до кафедры терапии еще минут десять... Все это так просто, так достижимо, что как будто еще и сейчас можно успеть... Да, но как же было угадать то, что так исподволь надвигалось?..

Все-таки даже и в чем-то возможная своя вина находит всегда какое-то оправдание, но возможная вина другого человека – пусть, как и твоя, совершенно невольная – кажется обычно гораздо более очевидной, и Андрей Михайлович с болью и раздражением подумал о том, что, может, в то последнее утро все еще оставался какой-то шанс, если бы... если бы мама, уйдя на пенсию, не стала включать телевизор с самого утра. Видимо, не дозвавшись ее, отец вынужден был идти к ней на кухню, сделав неимоверное и, похоже, роковое для себя усилие. Хотя... кто знает? Да и «скорая» задержалась с приездом чуть ли не на целый час...

Почему-то всегда кажется, что для счастья так много нужно... Но вот стоит случиться по-настоящему серьезной беде, несчастью – и понимаешь вдруг, как мало, в сущности, нужно было бы теперь для твоего счастья: всего-то лишь чтобы не было того, что случилось.

Мысль эта казалась сейчас настолько очевидной, простой, что Каретников удивился, как же это она раньше ни разу не приходила ему в голову. А ведь знать бы только, что рядом, за стенкой, склонился над тетрадками отец, или слышать, как он расхаживает по квартире, высокий, худой, покашливающий по утрам, и как он спрашивает у матери, не попадалась ли ей на глаза его линейка. Все они уже давно знали, что речь могла идти только о складном метре, который отец упорно именовал линейкой. Пользовался он им уже много лет исключительно с одной и той же целью: он все прикидывал, как они вдвоем с сыном соорудят в прихожей какой-то необыкновенно вместительный шкаф, куда сразу, наконец, можно будет упрятать все их пальто, и лишнюю обувь, и многочисленные сумки и чемоданы, которыми уже давно не пользовались, но и расстаться все не решались.

Мать обычно переспрашивала, какую линейку он имеет в виду, отец подробно описывал, как выглядит этот складной метр, а Каретников, невольно прислушиваясь к их разговору у самых дверей его кабинета и отвлекаясь от своих дел, начинал раздражаться. Его всегда удивляло, что отец именно к матери обращался, которая вообще никогда не умела что-нибудь отыскать в доме, даже если эта вещь лежала на видном месте. К этому тоже все давно привыкли, как и к тому, что отец собирается сооружать шкаф и за несколько лет насобирал для этого столько деревянных брусков, фанеры и досок, что можно было, наверно, уже небольшой сарай построить. Мама начинала очень деятельно разыскивать пропажу, тут же, однако, отвлекалась на что-то другое, чтобы потом, спустя несколько минут, снова вдруг вспомнить: «Я ведь что-то искала... Что, интересно, я искала?..»

Поразительно было, как мать наизусть помнила десятки каких-то руководящих документов, связанных с ее работой в райздраве – пусть даже и документов многолетней давности, – как она прочно удерживала в голове множество телефонных номеров, фамилии врачей своего района, но оказывалась беспомощной и забывчивой, когда связано это было с их собственной квартирой или с кем-нибудь из них.

«Я спрашивал тебя про линейку, – напоминал отец. – Ну, знаешь, складная такая линейка...»

Выведенный из себя тем, что из-за всех этих глупых разговоров ему никак не сосредоточиться – хоть из дому беги на эти воскресные дни, оттого-то и статья, конечно, не пишется! – Каретников разъяренно вставал из-за письменного стола, выходил в прихожую, быстро отыскивал этот самый метр и, подчеркнуто молча отдав его отцу, возвращался в кабинет, слыша себе вдогонку слова благодарности – чуть виноватый голос отца.

Андрей Михайлович снова усаживался за статью, но теперь должно было пройти какое-то время, чтобы сосредоточиться, чтобы схлынуло раздражение на мать, на отца и чтобы избавиться от иронической мысли, что, мол, как это можно так: и гвоздя в доме толком не вбить, а еще собираться какой-то там шкаф делать!..

Услышать бы сейчас все эти никчемные разговоры – и все, и ничего, кажется, больше не надо.

«Вот Андрей защитит докторскую – обязательно сделаем с ним этот шкаф», – убежденно говорил отец и даже улыбался от предстоящей ему совместной работы с сыном. Им ведь никогда не приходилось делать что-нибудь сообща...

Как обычно, не особенно вникая в то, что отец говорил, мама, наверно, слышала только то, что касалось диссертации сына. Они все тогда этим жили, вся их семья – и сам Андрей Михайлович, и мать с отцом, и жена, и дочь, и совсем еще маленький Витька. Ему тогда и трех лет не было, но он уже понимал, что отвлекать отца можно только когда мама разрешит или бабушка. «Папа работает» Витька усвоил как совершенно исчерпывающее понятие, которое не требовало никаких разъяснений. Он и сейчас никогда не вбежит в кабинет просто так, не спросясь, – он тихонько приоткроет дверь, заглянет, большеголовый, в круглых, недетских каких-то очках, стриженный по моде, а вернее, и вовсе как будто не стриженный, постоит терпеливо в ожидании, что отец, может, все-таки сам обернется на тихий скрип двери, а не дождавшись и понимая уже в свои шесть лет, что отцом ему иногда разрешается больше, чем мамой и бабушкой, нерешительно протянет: «Па-ап!.. А, па-ап!..»

И что это, в самом деле, за идиотство у них в семье, если даже сын не имеет, видите ли, права хоть изредка ему помешать?! А все это от матери пошло в их доме. От нее да от Лены. Они как будто соревновались между собой, кто лучше оградит его от всяческих помех – мать или жена.

Каретников все не мог сейчас вспомнить, когда же это вообще началось, как произошло, что именно он стал тем барометром, который в основном и определял благополучие или неблагополучие их семьи. Ведь до своего замужества жила с ними Ирина, она была старше его на три года, преподавала в школе, как и отец, русскую литературу, но он, Каретников, не помнил, чтобы какие-то особенные заботы в доме были связаны с его сестрой. Как-то незаметно для всех она окончила с отличием пединститут, незаметно работала, уходила в школу, приходила из школы, замуж вышла, родила сына, разошлась с мужем, но Каретников не мог вспомнить случая, когда бы вокруг ее дел, успехов и неудач велись дома какие-нибудь долгие разговоры. Точно так же незаметно все и у отца проходило. Странно все-таки: хотя мать даже на высоких каблуках была пониже отца, он рядом с ней почему-то всегда казался мельче, ниже ростом.

Сколько Андрей Михайлович помнил отца, тот-вечно сидел на кухне над какой-нибудь книгой. Он обычно так и представлялся всегда в одной и той же позе – склонившись над книгой у старой настольной лампы под зеленым абажуром. Отец и разговаривал-то с ними, детьми, больше всего о книгах. «Это хорошо, конечно, что ты прививаешь им любовь к литературе, но надо детям и какую-то жизненную ориентацию давать, – говорила мама. – Жизненную!»... Если они и ссорились иногда, то, кажется, только при этих разговорах. «Я и даю, представь!» – кипятился отец. Он редко когда выходил из себя, но тут лучше было его не трогать, и мама лишь молча пожимала плечами, терпеливо и снисходительно. Она знала, что с ним просто бесполезно об этом спорить. Беседовать с детьми о жизни, прививать им стремление быть в первых и даже первым, а не довольствоваться тем, что ты не хуже других, – все это мама на себя взвалила. И конечно, не ее вина, что Ирина, как и отец, была другим человеком. Не хватало ей ни маминой воли, ни ее целеустремленности, ни хоть какой-то уверенности в себе... Нет, но когда же все-таки так повелось в их семье, что прежде всего именно вокруг его работы, его интересов, его трудностей и удач вертелись все другие разговоры?

Он, Каретников, никогда особенно не думал об этом, не усматривал тут, во всяком случае, ничего предосудительного, никакой несправедливости, раз это шло от его домашних, а не от него. Он и сейчас коснулся этого не из-за возникшего в нем ощущения вины перед кем-то, а лишь в связи с другой, случайной мыслью, которая неожиданно пришла ему в голову. Он вдруг подумал с удивлением, что совершенно не помнит, когда и как вышло, что постепенно кабинет отца в доме стал его кабинетом. Отчего-то возникла вот потребность задаться этим вопросом. Может быть, потому, что ответ, видимо, давно уже был заготовлен в душе – на случай, если когда-нибудь ему все же услышится в себе этот вопрос, – и ответ вполне веский, успокаивающий его.

Все объяснялось, конечно, просто. Андрей Михайлович готовил сначала кандидатскую диссертацию, потом докторскую, сидел ночами, а отец, как всегда, как десять, и двадцать, и тридцать лет назад, все проверял школьные тетрадки с сочинениями – механическая, по сути, работа. Где же ему, Андрею Михайловичу, и сидеть было, если не в кабинете отца?

Логично. Все было очень логично, но Каретникову стало неприятно: как-то так выходило, что все эти его рассуждения как бы принижали отца, потому что его, Андрея Михайловича, успех лишь подчеркивал неуспех в жизни отца, а этого и вовсе не хотелось сейчас касаться.

По времени давно пора было ужинать; Каретников вышел посмотреть, не вернулась ли жена с Витькой – нет, не вернулась еще, – а проходя обратно, увидел на телефонном столике тот самый отцовский складной метр, и сразу перехватило горло, повлажнели глаза. Осторожно, словно боясь нарушить живые следы прикосновений, стереть их своей рукой, Андрей Михайлович взял метр за боковинки, понес его в кабинет и бережно положил на самое видное место письменного стола. Было ощущение, что им исполнено что-то очень необходимое, важное, такое, что сохраняет об отце память. Вздохнув, Андрей Михайлович снова прилег на диван.

А отцу, между прочим... А отцу плевать было на этот шкаф! Может, для него самым важным было, чтобы они его вдвоем, вместе делали, а там – получится, не получится – плевать! Главное, что вместе. Как же он не понимал этого?!

Каретников услышал голос сына в прихожей – Лена привела его из детского сада, – и внезапно замечательная мысль пришла ему в голову.

– Витька! – крикнул он. – Сынок!

Тут же послышался топот, недовольный голос жены вдогонку: «Сними сейчас же ботинки! Я кому говорю!» – но Витьку было не удержать, он вбежал, переполненный детсадовскими событиями, одним взглядом понял, что ему почти все сейчас можно, и, не снимая обуви, влез на диван к отцу.

– А знаешь, чего было в садике?! – Очки прыгали на его возбужденном лице, могли вот-вот свалиться, и Каретников осторожно снял их, увидев на переносице у Витьки багровый тоненький след. Даже сердце защемило от этой полоски, которая досталась его сыну так рано.

– Чего же там было, в садике? – Каретников наклонил к себе лохматую голову сына и поцеловал. В эти секунды сын казался ему особенно близким, самым, пожалуй, близким и родным человеком.

– Анна Степановна совсем вышла и побила Сережу. – Витька сделал испуганно-круглые глаза, словно приглашая и отца испугаться вместе с ним.

– Куда вышла? – Каретников уже предвкушал, как сейчас обрадуется сын его предложению.

– Совсем из себя вышла, – объяснил Витька про Анну Степановну – очевидно, как понял Каретников, их воспитательницу.

Он улыбнулся и, придвинувшись к спинке дивана, освободил сыну место возле себя. Витька на мгновение усомнился, можно ли не просто сидеть, взобравшись с ногами, а еще вот так прямо и лечь на диван в ботинках, взглянул вопросительно на отца, почувствовал, что, оказывается, можно, и улегся рядом, блаженствуя оттого, что удалось настолько запрет нарушить и никто за это не будет ругать его.

– Послушай, Вить... А давай-ка завтра вместе в баню сходим, а?

Витька озадаченно посмотрел на отца:

– Так у нас же ванная есть!..

– Подумаешь – ванная! – презрительно сказал Каретников. – Зато мы с тобой как взрослые мужчины пойдем. Ты мне спину мочалкой потрешь, а? И я – тебе. Вдвоем пойдем, вместе!

– Так меня же мама моет...

– Ты что, не хочешь? – удивился Каретников.

– Я не знаю... – неуверенно сказал Витька. Он всегда боялся кого-нибудь обидеть. – Если ты хочешь...

– Как тебе не стыдно?! Прямо в ботинках!.. – В дверях, глядя на них возмущенно и обращаясь скорее к мужу, стояла Елена Васильевна. – Ну как ты можешь так?!

Вечером он устроил жене скандал из-за плохо заваренного чая. Неожиданно для себя он наткнулся на ее ответное раздражение – «Не нравится – заваривай сам!» – опешил, оскорбился ее тоном, а больше всего рассердило его то, что, привыкнув к ее почти всегда молчаливым, хоть и обиженным уступкам, он не знал, как теперь реагировать, как вести себя, когда обычной ее уступки не было.

Не притронувшись к чаю, он демонстративно встал из-за стола, уловил сейчас же некоторую виноватость, мелькнувшую в глазах жены, отметил даже, как она сделала движение, чтобы задержать его, уговорить доужинать – Андрей Михайлович специально замешкался, давая ей на это еще какое-то время, готов был затем согласиться выпить чай, какой уж есть, тем более ему как раз очень хотелось чаю, – но Елена Васильевна уже пересилила себя, упрямо поджала губы, невидяще прошла мимо него к плите, и тогда Каретников, окончательно возмутившись ее упрямством, всегдашним ее желанием навязывать ему даже в мелочах то, что считает правильным она, а не то, чего бы ему хотелось, пошел к себе в кабинет.

Несколько поостыв, он стал думать, что дело, в конце концов, не в этом злополучном чае, а в жене, в ее упрямстве: она же заранее знала, что это закончится ссорой, а все равно заварила по-своему. То есть возможность, даже вероятность ссоры для нее вообще ничего не значили!..

Работать он уже не мог, брезгливо отодвинул неоконченную статью – она ему показалась сейчас какой-то вымученной, беспомощной, ученически глупой, – стал рассеянно просматривать «Вестник хирургии», знакомых имен не увидел, это его как-то по-детски успокоило: не только, значит, он не пишет, но и другие, кого он знал, не пишут, – почувствовал неясное ощущение под ложечкой, сосущее, вкрадчивое, только еще подступающее, и прислушался к нему.

Собственно, это нельзя было по-настоящему назвать болью – скорее, то было лишь легкое, мало беспокоящее, деликатное ее обозначение, но даже это так давно не напоминало ему о себе, а он, Каретников, так уже привык считать, что, видимо, все само собой прошло, зарубцевалось, и так ему удобно было с этим своим допущением (тогда ведь ничего не надо делать – ни новых обследований, ни диеты придерживаться, ни лекарств принимать), что поначалу Андрей Михайлович совсем расстроился.

С каким-то мстительным по отношению к жене чувством он подумал, что, кто знает, может, если бы он своевременно выпил стакан чаю – все, может, было бы иначе. Конечно, ведь горячий чай снял бы спазм гладкой мускулатуры... А впрочем, с болью, не особенно тревожившей его, Каретникову было сейчас даже лучше, удобнее, что ли, – она как бы давала ему какие-то дополнительные привилегии в их доме; по крайней мере позволяла ощущать себя уж тем более правым перед женой в их ссоре, раз она ничем не поплатилась после этого, а вот ему так нехорошо сейчас. Пока боль теплилась в нем, страдающей стороной оказывался все-таки он, и Андрей Михайлович внимательно отыскивал ее в себе, нежил ее, почти вынянчивал.

Уже поздно вечером, когда пришлось все-таки принять обезболивающее, он подумал, что ведь, пожалуй, ему и следовало ожидать обострения. Наверно, иначе и быть не могло после всего, что у них случилось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю