355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карел Шульц » Камень и боль » Текст книги (страница 44)
Камень и боль
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:53

Текст книги "Камень и боль"


Автор книги: Карел Шульц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 47 страниц)

1 Претендент на императорский трон (лат.).

Папа глядит на них, закрывающих лицо руками от его взгляда – в ожидании страшного взрыва ярости и тюремного заключения в Адриановых стенах. Глядит и задыхается от омерзения. Если б он одним взмахом посоха мог снести с плеч эти склоненные головы, он бы сделал это, но на его костыле вырезаны изречения о милосердии, стихи псалмов, рыданья и сетованья, отпущения. Всякий раз, вспомнив об этом, он удивлялся! Сила – милосердие, власть отпущенье. Высокий посох, которым он пасет стада народов, расположенных от востока до запада солнца, от моря до моря, от ледяных гор и темных вечных морозов до жарких долинных краев, где нагие бронзовые люди в первобытной невинности срывают с деревьев райские плоды, живя среди ручных зверей, высокий посох властелина над народами и псалмопевцами. А в стихах, вьющихся вокруг вершины посоха, словно пышно разросшиеся листья, говорится: "Одни колесницами, другие конями хвалятся, мы же именем божьим". И еще: "Не медли, господи!" И дальше: "Не боюсь тысяч, обставших меня лагерем". И в другом месте: "Что такое человек, что ты обращаешь внимание на него, – смертный, что ты печешься о нем?" И еще: "Над врагами моими возвысил меня, потому славлю тебя, господи, между народами". И много еще – о том, что другие надеются на силу голеней и рук воинов своих, мы же на твердыню божью. И все, о чем в плаче своем молился святой пророк Иезекииль. А вокруг самой вершины обвился стих об ангеле, пребывающем с теми, кто больше боится бога, чем врагов. И было там написано: "Нынче в ночь умру, могу надеяться только до утра".

Он читал, поворачивая посох и бродя взглядом по отдельным стихам. Тишина сгустилась. Не переставая жужжало дрожащее парево. Воздух, пропитанный всеми бурями, набряк и пах серой будущих молний. Тишина оглушала, свертывала всю кровь сердца, затворяла уста, так что дыханье выходило только с хрипом, как при кончине. Потом почти овеществлялась, становилась непроницаемой, разрушалась, обваливалась и опять восстанавливалась, – все было набито тишиной. Коленопреклоненные стенали только в сердцах своих, так как чем глубже было папское молчанье, тем грозней должен быть приговор. В конце концов они, не выдержав, подымали белки глаз, с зрачками бегающими, как вспугнутые звери. Лучше б он закричал, кинулся на них, стал их бить и колотить, срывать с них командирские отличия, ломать мечи, позвал стражу!.. Но папа стоял, не двигаясь. Они глядели, выпучив глаза, на его сгорбившуюся фигуру и видели, что он читает. Читает по своему посоху, как по молитвеннику.

Потом он вдруг резко повернулся. И, уже не глядя на их посиневшие лица, не разрешив ни словом их ужаса, оставив всех в полном пренебрежении и не дав никаких приказаний, вышел из зала.

Длинная галерея. Старик идет своими быстрыми, торопливыми шагами, стуча посохом в плиты. Написано: "Нынче в ночь умру, могу надеяться только до утра".

Длинная галерея прямо окровавлена выдыхами солнечного жара. Он остановился. Перед ним стоял на коленях кардинал Ипполито д'Эсте, выклянчивая разрешенье на отъезд.

Тут папа не выдержал и разразился жестоким, колючим хохотом. Это была судорога смеха, злая, ненавидящая, поток смеха, бивший из его сжатых губ, из огненных глаз, из сухих худощавых рук, из всей его сжавшейся старческой фигуры, смех, смех, пожирающий, едкий. Над чем он смеялся? Ипполито, поглядев растерянно, увидел, что кардинал Алидоси, высокий и молчаливый, успокоительно кладет руки папе на плечо. Тут Ипполито понял, что папа так жестоко высмеивает не только его просьбу, тут что-то большее, – может быть, старик смеется над всем, что совершил, что хочет совершить, смеется, может быть, над своим собственным сердцем, и оттого все вокруг – так безжалостно и жестоко. От этого старческого смеха мороз подирает по коже, он падает и разбивается, словно куски льда, то со скрипом проходит сквозь крепко сжатые зубы, то хлынет свободно, и редкая, длинная борода Юлия замарана этим смехом, его слюнями, – нет, кардинал Ипполито не хочет строить догадки, он продолжает говорить, как проситель, будто не слыша этого смеха, говорит подробно и с великим смирением, словно святой отец сидит перед ним на троне и внимательно слушает. Говорит жадно, и в речь его все время врывается мутная пена старческого смеха, тщетно кардинал Алидоси снова кладет свою исхудалую, трагическую руку папе на плечо, папа смеется, стиснув зубы, харкая смехом, сверкая глазами, согнувшись. А Ипполито, то краснея, то бледнея, продолжает объяснять, почему он жаждет вернуться в город, где свирепствует мор. В Риме перехвачено сообщение о готовящемся заговоре против герцога Альфонсо, план и список участников попали в руки Ипполито, этого нельзя никому доверить, и нужно действовать как можно быстрей, сперва понадобится загнать много коней, чтоб потом затравить заговорщиков, если на то и другое будет согласие его святости, чтобы спасти Ипполитова брата герцога, верного союзника святого престола… А папа все смеется, смеется над Ипполито, над Феррарой, над войсками и заговорщиками, над мором и над собой. Ипполито, раскрыв розовый дорожный камзол на груди, стал читать имена, понизив голос, в котором прозвучала боль, так как первым в списке стоит брат его Джулио, дважды ослепленный, не только сучком, но и злобой, до того забылся молодой иерей, что устраивает заговор против брата герцога. Прелести уж в нем нет никакой, он – слепой, и кровавый шрам тянется у него через всю правую щеку. И девичьей нежности тоже больше нет, он готовит смерть. Анджела Борджа не стала за него мстить, отвернулась от него с презреньем, он хочет отомстить теперь сам, – юноша уж не верит залогам любви. Но здесь и другие имена – граф Ферранте, клирик Жан де Гасконь, граф Боскетти, придворные сановники, военачальники, клубки змей расползлись по охваченному мором городу, чьи стены еще не обсохли от крови прежних убийств, он растопчет эти змеиные гнезда, сметет их краем своего кардинальского плаща, он не побоится вступить в зачумленный город, чтобы спасти брата герцога, верного воина церкви.

Смех прекратился. Папа, тяжело дыша, оперся на Алидоси и долго молчал. Понемногу приходило успокоенье, но руки все дрожали. Потом, взглянув на завешенные Шалоном двери, он произнес одно только слово:

– Поезжай!

Оно скатилось, как капля крови.

Ипполито встал и устремил на папу долгий, застывший взгляд, словно сбитый с толку столь неожиданным позволением больше, чем решительным отказом.

– Поезжай! – повторил папа и, выпрямившись, прибавил: – Но клириков моих не трогай! Особенно Жана де Гасконь надо беречь, он – мой!

Ипполито медленно поднял руку для клятвы, все еще не понимая: он ждал яростной вспышки, бури, чего угодно, только не согласия и смеха. Он колеблется, слишком еще растерянный, и хищные глаза его блестят от удивления. Но кардинал Алидоси незаметно делает ему знак – скорей удалиться. Только тут он пришел в себя и уходит, бренча мечом, без единого слова и без единой мысли.

Мягкие торопливые шаги Юлия и стук его посоха – уже на другом конце галереи. И на том, что служит ему опорой, написано: "могу надеяться только до утра". Он идет. Перед ним на коленях – новая фигура, юноша в дорожной одежде без украшений. Юлий дотронулся до него посохом.

– Ты!.. – воскликнул он радостно.

Это обозначало приказ – подняться.

Микеланджело встал. Они вошли в горницу с голыми стенами, без фресок, без ковров; дубовый стол не украшен искусной резьбой, кровать – простая. Несколько рундучков с разбросанными на них книгами, чертежами, географическими картами, грамотами. Между двух окон монастырской формы висело распятие. Папа опустился на стул и закрыл глаза, уйдя в себя. Здесь, в однообразии и наготе серых стен, жил он, пока для него еще не приготовили и не украсили росписью и Шалонами покои в другом крыле. Здесь, в горнице, похожей на каморку рабочего, жил папа, затопивший Рим искусством, а церковь – величием и славой. Потому что он никогда не входил в комнаты Борджа, считая своего предшественника Александра Шестого похитителем тиары и святокупцем, сыном курвы и дьявола, воссевшим на папский престол лишь с помощью денег, хитрости и святотатства. И до того омерзительным было для него все борджевское, что даже воздух тех комнат казался ему отравленным преисподней. И он приказал запечатать знаменитые Александровы покои и окадить дверные косяки ладаном. И вот глазел там с люнет золотой бык Борджа, подле быка Аписа, в пустое пространство, и золотые, нежно и сладостно-голубые, чудного оттенка фрески Пинтуриккио крало время и пожирала известь, папа Александр в торжественном облаченье, с одутловатыми щеками, сжав руки, преклонял там, на Пинтуриккиевом лугу, колена перед распятым Спасителем, и никто этого не видел, Лукреция Борджа, с золотым облаком волос вокруг прелестной головы, в обличье великомученицы святой девы Екатерины, защищала веру перед судьей доном Сезаром и герцогом Гандии, и никто на нее больше не любовался. Печати были крепкие, свинцовые, с вытесненным на них предостереженьем. Только время, как змея из скал, проползало по этим комнатам, питаясь старой кровью да плесенью. А папа Юлий Второй жил пока в голой горнице, без фресок и ковров, дожидаясь, когда крыло дворца устроят так, чтоб оно стало достойным его величия. Он долго сидел, заслонив глаза руками, потом заговорил, не отнимая их от лица.

– Ты вернулся, Микеланджело…

– Из Каррары… – тихо ответил Буонарроти, эти сжатые стариковские руки словно лежали на его губах. – Часть мраморных глыб уже в Риме, часть я велел везти во Флоренцию, буду там работать над самыми трудными статуями, да и флорентийские рабочие дешевле римских. Много камня пропало при доставке морем в бурю и непогоду, много переломали, разбили, испортили при перевозке. На днях жду еще корабли, которые подрядили у судовладельцев в Лавагве за двадцать два золотых дуката. Потом…

– Когда ты приступишь?

Микеланджело промолчал.

Юлий Второй медленно опустил руки и посмотрел на него своим обычным сверкающим взглядом.

– Тебе что-нибудь мешает? Ты знаешь, я нарочно велел построить мост от Ватикана к тому месту, где ты будешь работать, чтоб можно было каждый день ходить и смотреть, как ты творишь. Такое у меня нетерпенье… Ты ждешь, когда получишь весь камень?

Так как ответа не было, он продолжал:

– Это напрасно. Никогда не надо ждать. Написано – могу надеяться только до утра. Ждать, все вы только и знаете – ждать! А время летит, не ждет. Я тебе приказываю, а ты повинуйся, Буонарроти! Я хочу завтра же видеть тебя за работой, никаких препятствий не должно быть! У меня впереди меньше времени, чем у тебя, я хочу дождаться своего надгробия, хочу видеть его. Повтори еще раз, порадуй мне сердце, повтори еще раз, что ты собираешься изваять?..

– Это не будет пристенное надгробие, как делают обычно, – тихо начал Микеланджело. – Никакой плоской ниши, заполненной саркофагом и ангелами. Я хочу, чтоб это было обособленное строение, развернутое на четыре фасада и разделенное на три разных яруса. Мраморная гора. Сорок статуй и множество рельефов. Нижняя часть будет расчленена нишами между пилястров. А в нишах и перед пилястрами – статуи, олицетворяющие частью разные искусства, свободно развивающиеся под покровительством вашей святости, частью – все завоеванные вашей святостью города и области. По углам галереи второго яруса будут четыре огромные статуи: Моисей, святой Павел, затем фигура Жизни деятельной и фигура Жизни созерцательной, мраморные стены будут украшены бронзовыми рельефами. Вершину третьего яруса образуют статуи двух ангелов, несущих гроб с телом вашей святости. Один из ангелов будет радоваться вечной славе, а другой скорбеть над землей, отнятой у вашей святости. Вокруг…

– Мраморная гора, – промолвил Юлий Второй и с удовлетвореньем кивнул. Потом взгляд его загорелся и речь стала порывистой. – Что мешает тебе приступить? Зачем и ты медлишь? Тоже ждешь, чтобы спала жара или, может, тоже раскрыл заговор? – Он засмеялся, едко, отрывисто, потом продолжал: Нет такой силы, которая могла бы помешать тебе завтра же первый раз коснуться резцом первой глыбы. Никто не смеет! Вижу: ты только вернулся, и знаю, что в такую адскую жару путь из Каррары нелегок. Но помни: нет отдыха для тех, кто хочет довести свое дело до конца. Настоящие творцы отдыхают только в могиле. Не ссылайся ни на трудности дороги, ни на усталость. Завтра, Буонарроти, завтра же.

Он встал, подошел ближе.

– Глаза твои говорят внятней уст. Ты не хочешь, это ясно. Значит, и ты сопротивляешься, и ты! Все вы одинаковы. Все слабы и беспомощны, сильны только своим упорством, сопротивленьем. – Он сжал руки и прошипел: – Вот так сжать ваше сердце!

В нем опять закипала вся сила гнева. Но, стоя вплотную к Микеланджело, он мирно продолжал:

– Почему ты упорствуешь? Что мешает тебе? В чем затрудненье? Или дом возле храма святой Екатерины, который я подарил тебе, нехорош? Или у тебя нужда в деньгах? Разве я не приказал, чтобы наша казна была всегда для тебя открыта? Не приехали твои флорентийские каменотесы? Мне говорили, что их у тебя полон дом. Дурные вести от родных? Но что родные для художника? Трудности с камнем? Но им у тебя завалено полплощади святого Петра, да сколько еще – между храмом и крепостной стеной, а в пути – новые барки! Здесь кто-нибудь мешает? Назови только – и он будет убран с дороги. У тебя враги? Укажи – и завтра утром их уже не будет в городе. Может быть, я к тебе недостаточно внимателен? Ах, Буонарроти, нет в Риме другого художника, для которого я был хоть когда-нибудь так же доступен, как для тебя, и которому я больше доверял бы. На кого ты можешь пожаловаться? Говори откровенно, и мы даем тебе наше слово, что примем все во внимание и уладим. Кто мешает тебе в твоей работе?

Микеланджело поглядел на него, сложив руки.

– Ваша святость, – промолвил он.

Огненная молния мелькнула в глазах Юлия второго, он сделал шаг назад, сжав дрожащей рукой пряжку плаща на груди. Морщины его сухого лица застыли, голос стал хриплым.

– Приказываю тебе завтра же приступить к работе; если не подчинишься, будешь наказан. Как ты смеешь утверждать, что я мешаю тебе, не даю работать?

Мгновенье Микеланджело колебался, встать ли ему на колени или отвечать стоя. Он остался на ногах и, выпрямившись и теребя край своего запыленного камзола, заговорил торопливо, прерывисто, сперва блуждая взглядом по голым стенам, по безмолвной фигуре кардинала Алидоси, но не видя, не замечая ни стен, ни кардинала, ничего, и, только вперив взгляд в папу, увидел все.

– Святой отец, я не хочу упорствовать… Я был всегда послушен вашим желаньям… но нынче… нынче произошло нечто такое, после чего у меня нет уверенности, что…

– Нет уверенности… нет уверенности… – зло усмехнулся папа. – Что же, тебе не довольно моего слова, чтоб чувствовать уверенность?

– Святой отец, – продолжал Микеланджело, – сейчас же по своем возвращении из Каррары я пошел навестить своего друга, старого маэстро Джулиано да Сангалло, с которым я приехал в Рим и который представил меня вашей святости. Я не нашел его ни дома, ни вообще в Риме. Мне сказали, что он неожиданно уехал. И потом, уже здесь, во дворце, я узнал, что ваша святость, хоть и вызвала его к себе, отказалась теперь от его услуг и наградила золотой цепью главного строителя церковных зданий – Браманте из Милана. А ведь вы – мне больно вспоминать об этом – вызвали Сангалло для построения базилики и все поручили ему. Я стоял на коленях поодаль, когда вы говорили Сангалло: "На что ты можешь пожаловаться? Может быть, на недостаток моего внимания? В Риме нет другого художника, для которого я был хоть когда-нибудь так доступен, как для тебя, и которому я больше доверял бы". А теперь он изгнан, изгнан навсегда. Никто не верил вашей святости больше, чем он, – он, разделявший вместе с вами всю тяжесть ненависти вашего предшественника, он – строитель ваших укреплений, скрывавшийся во Флоренции и с нетерпеньем ждавший той минуты, когда ваша святость взойдет на папский престол. Он всегда удерживал меня от поступления на папскую службу: до тех пор, пока тиара не перейдет к кардиналу Джулиано делла Ровере, – говорил он. И вот теперь кардинал Джулиано делла Ровере надел тиару, я – на папской службе, а тот, который все свои надежды, свою жизнь, свое искусство, все сложил к подножию вашего трона, изгнан. Теперь этот старик – маэстро Джулиано да Сангалло – в зное и дорожной пыли тащится, посрамленный, обратно во Флоренцию! А почему? По желанию Браманте, этого льстеца, распутника и отравителя. Он изгнан ради него. Что Браманте рядом с Сангалло? Но, говорят, теперь в Риме базилику будет строить Браманте, все будет строить Браманте, все отдано Браманте, который всецело овладел сердцем вашей святости. И я должен начать работу. И я получил ваш приказ, святой отец. Но кто мне поручится, что завтра я не буду вынужден отправиться по пути Сангалло?

Посох слоновой кости взметнулся было для удара. Но взмах прервался, рука с посохом упала, и Юлий Второй схватил Микеланджело за руку.

– Ты напоминаешь мне о Сангалло? – крикнул он. – Из-за Сангалло отказываешься? Кто для тебя Сангалло? Больше, чем я? Значит, после его бегства мой приказ уже ничто? Это я изгнал его? Нет, он сам изгнал себя, сам. И обманул меня так же, как самого себя. Принял заказ, а сделать не смог. Не хватило смелости, понимаешь, Буонарроти, не хватило смелости – ни для того, чтоб справиться с задачей, ни для того, чтоб мне об этом сказать. Попробовал провести меня и себя самого, думал, что, может, еще когда-нибудь выйдет, а я могу подождать, но меня не провел, я понял, что работа его плохая, а он даже себе в этом не признается. Мне такой человек не нужен, я его не хочу, мне и кондотьеры такие милей, которые признаются в своей слабости, пусть даже обвиняя во всем солнце, – милей мне, чем такой вот Сангалло, который каждый день говорил мне: сделаю – и не сделал. Потом пришел со своими предложениями Браманте. Я тебе покажу, Микеланджело, они здесь лежат, на рундучке, и ты, как художник, изумишься их красоте и величию. С этой минуты – что для меня Сангалло? Браманте – гений, я еще раз убедился в этом и хочу иметь его при себе. Что для меня сердце, Микеланджело?

Он отпустил его руки и стал ходить мелкими гневными шагами по комнате.

– Пострадал из-за меня, говоришь? Но другие тоже страдали. Что же, мне награждать всех, не глядя на то, что они умеют, и если даже стараются меня провести? Каждому полагается плата за то, что он страдал, верил в меня, желал моей власти? Разве понтификат мой – только удобный, надежный приют и всегда накрытый стол для тех, что желают снять богатый урожай со своей прежней веры в меня? А как они в меня верили? Прятались, пока я воевал. А теперь пускай воротятся времена Александра, и я, им в награду, покупай девок и продавай алтари? Позвал я Сангалло. Вот, говорю, у тебя теперь развязаны руки для работы, живи свободно в моей приязни и твори! Больше никто не будет тебя преследовать. Тебе поручено дело, благодаря которому ты станешь бессмертным… Вот моя награда. За что же ты меня коришь, Микеланджело? Он оказался слаб, провалил дело, проиграл Браманте и опротивел мне. Оттого что, поверженный, не дрался, как подобает мужу, до последней капли крови, в пыли, на коленях – да, хоть в пыли, на коленях, но отстаивая последнюю честь: честь доблестной гибели, а бежал, скрылся, изгнал самого себя. И ради такого человека ты теперь отказываешь мне в просьбе?

– Я знаком с чертежами маэстро Джулиано, – ответил Микеланджело. – Он показывал мне, перед тем как отдать вашей святости. Это был хороший христианский храм, прекрасный храм получился бы.

– Знаешь, что это было? – воскликнул папа. – Брунеллески ваш это был, вот что! Постоянный образец для Сангалло, всегдашний Брунеллески! Но я хочу уже большего, и все мы хотим большего! Почему вы, надменные флорентийцы, не хотите хоть раз признаться, что живете одним прошлым своих мастеров и давно уже превзойдены! Понимаешь, что это было? Правда, хороший, христианский храм, такой же, пожалуй, как его Санта-Мария-делле-Карчери там, у вас. Все, как у вас там: Брунеллески и Санта-Мария-делле-Карчери. Но для Рима, для моего Рима этого недостаточно. Ты ведь знаешь, чего я хочу, к чему стремлюсь: базилика всего человечества, гигантское здание, такое гигантское и величественное, как сама церковь. Творение безмерное, которое я передам вечности.

Старик быстро наклонился над рундучком, взял несколько листов и развернул их перед Микеланджело.

– Смотри! Смотри! Это Браманте!

И Микеланджело с первого взгляда постиг всю слабость Сангалло и торжество Браманте. Теперь он понял, почему старый маэстро Джулиано не стал дожидаться вечера, а уехал во Флоренцию по самой жаре, глотая посрамленье и пыль. Микеланджело стал не спеша разворачивать новые и новые листы, рассматривать их. И видел в духе.

Вот базилика построена, усилия по выведению свода и стен завершены, отделка не имеет себе равных. Эта каменная сокровищница молитв и богослужений стоит, не зыблемая ни бурями грядущих веков, ни разливами крови, ни пожарами войн. Метлы божьего гнева не прикасаются к ней, ангел карающий обходит ее. Волны погибели с грохотом откатываются от ее стен, и она, белая, ослепительная, озаряет все царства земные. И видел он неоглядные толпы языков, несчетные поколенья, неизмеримые множества, смиренно паломничающие к этому дворцу бога и грядущих понтификатов. Паломническое пенье гудит без отзвуков. Слова дробятся в песнопеньях, взаимно друг друга проникающих. И вдруг он видит, как эти толпы сбиваются с дороги. Блуждают. Стремятся к алтарю св. Петра и не могут найти. Видел, как они бродят, растерянные, по капеллам, а пути в главный неф нигде нету. Он опять развернул некоторые листы и принялся внимательно рассматривать, ошеломленный этим открытием. Он слышал, как волны толп, катящиеся, как в море, разбиваются о стены, отступают, вновь кидаются на стены и вновь оказываются отброшенными. Центр храма высится сам по себе, резко отграниченный, без всякой связи с капеллами. И капеллы тоже – совершенно самостоятельные здания, прилепленные с четырех сторон света, от них нет пути к центру, розе искупления. Храм… это Христос, и с давних пор строители, молясь своим творчеством, всегда строили храмы в форме креста или распятого тела. А Брамантовы ротонды всегда нарушали эту стародавнюю каменную молитву. Одним из его изобретений было также воскрешение круглых античных храмов, приспособленных к христианскому культу. Но храм… это Христос, и нарушение канона здесь всегда мстит за себя. Свод перестает быть образом надежды и жажды рая, плиты пола – смиреньем, алтарь – головой, а боковые нефы распятыми, пригвожденными руками. И здесь – та же месть. Независимые друг от друга капеллы – словно шляпки крепко вбитых гвоздей. Округлость центрального собора – даже не античный периптер, и здесь тоже – уход за пределы того, что задумано строителем, получилось нечто большее. Этот круг – терновый венец.

Микеланджело молча сложил планы обратно на рундучок, выпрямился. Пронзительный, острый взгляд Юлия следит за его медленными движеньями.

– Много гробниц святых придется закрыть и разобрать, – промолвил Микеланджело, стесненный этим взглядом.

– Я перенесу их в другое место, – ответил папа.

– Гробница святого папы – апостола Петра – бесцеремонно сдвинута.

– Этого не допущу, – сказал папа.

– Фасад обернут вокруг храма, нет места для хоров, эти четыре рукава ни капеллы, ни хоры, ни нефы.

– Но они прекрасны, великолепны, – возразил папа.

Микеланджело склонил голову и медленно промолвил:

– Нигде нет креста, Браманте не поставил креста.

– Я поставлю сам, – сказал папа.

Тут Микеланджело молча отошел, а старик крикнул ему вслед:

– Ты все еще перечишь мне?

– Я не перечу вашей святости, – возразил Микеланджело, – я всегда хотел исполнять ваши желанья. Но до сих пор никогда не работал по команде и вот так – без подготовки…

– У меня будешь работать по команде, – ответил Юлий. – И все у тебя приготовлено, даже отговорки. Или хочешь быть тоже, как… как остальные?

– Никогда я не хотел быть, как остальные, – воскликнул Микеланджело. Я всегда давал отпор этим остальным. Всегда воевал с ними. Мрамором, камнем. Доказательство этого – мой "Давид". Я иду один, как он, всегда против остальных. Один, совсем один.

Юлий минуту молчал. Потом, сев и сложив руки на своих худых коленях, промолвил:

– Что знаешь ты об одиночестве…

Голос его – чужой. Словно старик обращался с этими словами к самому себе. И ответил себе молчаньем. Только рука его, медленно поднявшаяся от разбитых долгими молитвенными преклонениями колен к без устали горящим глазам, говорили вместо слов. Но, вспомнив о юноше, он кривит губы в усмешку.

– Ты был в Каррарских горах, но там нет одиночества.

– Там нет ничего, кроме одиночества, – ответил Микеланджело. – Там мне больше всего хотелось работать. Если б я мог там остаться, так создал бы совершенное. Над мрамором – тишина. Высокое звездное небо над мраморными горами, по тропинкам которых я бродил без проводников и без отдыха. Слушал, как отовсюду говорит камень, и это было одиночество – камня и мое. Там я испытал страстное желание создавать гигантские статуи из этих гор, огромные фигуры, которые было бы видно издалека, как когда-то ваятель Дейнократ хотел превратить целую гору Афон в статую своего обожаемого Александра Великого. Вонзить резец в эти скалы, огласить всю горную цепь ударами своего молотка, высечь фигуры гигантов, идущих мраморной поступью по облакам, превратить горные пики в статуи. Но я не мог. Почему?

– Существуют не только горы, – ответил папа. Он расправил высохшей рукой складки своей мантии. – Есть еще бездны. Понимаешь? Вопрос не в том, чтоб овладеть горами, сперва надо овладеть безднами, а не то у тебя все рухнет, и бездна поглотит и гору, и твое созданье. Ты боишься глубин? Привыкай к ним, чтоб не знать головокруженья. Бедный! Ты видел их только в пустыне выжженных Каррарских гор, там, среди природы. Но на безлюдье невозможно быть одному. Среди природы много такого, с чем приходится все время говорить, и для человека, живущего духом, для святого самое желанное место бесед – пустыня. Только среди людей можно быть одному, совершенно, совсем одному. И величайшие бездны – не там. Они здесь. Овладей ими.

– Я много думал о безднах, – ответил Микеланджело. – Но они были подо мной. Я шагал всегда выше.

Папа улыбнулся. Улыбка его вонзилась в Микеланджело двумя остриями: насмешкой и снисходительностью.

– Всегда шагал выше, – резко повторил Микеланджело.

– А я наклоняюсь к ним, – сказал папа.

Тишина. Микеланджело взглянул неуверенно, вопросительно.

– Ими не овладеешь, убегая, – продолжал Юлий, и тонкая улыбка написала на пергаментном лице его больше, чем говорят слова. – И не убежишь от них, забравшись куда-то ввысь. Бездны кричат. Об этом говорится в Писании, надо бы тебе знать. И голос их слышен, хоть на самую высокую гору убеги. Крик их заглушает удары твоего резца, и это нечто такое, с чем тебе никогда не справиться. Ты – должник гор? Но и должник бездн. Ты взыскуешь вершин? Но не забывай и глубин! И тут и там найдешь одиночество – есть одиночество бездн и одиночество гор. То и другое – в человеке. Ты так полон гордыни, что хочешь бежать людей? А сказал, что воюешь. Чем? Бегством? Так – не сделаешься властелином. А я схожу к ним вниз. Спускаюсь настолько вглубь, чтоб они знали, что я – среди них. Только таким путем владею я не только безднами, но и горами.

Запутано странствие человека с сердцем, пылающим сотней пламен, непрестанно раздуваемых новой тревогой. Он слышит шум орлиных крыльев в облаках, паденье гальки из-под его ног, шорох крыльев и трав, голоса предвечерья. В лучах заходящего солнца бездны горят не тем огнем, что вершины гор, сердце человека горит среди сумеречных теней, и что ему теперь паденье городов, истребленье народов, гибель пленных! Бездны кричат, сказал папа, который нисходит на их зов, чтоб овладеть горами. Вихри глубин, стоны тьмы, вопль бездны. Кардинал Ипполито… не думал ли старик и о нем, говоря об одиночестве и безднах в человеке? Кардинал Ипполито д'Эсте стоял на коленях возле меня, и сердце его, налитое кровью, колотилось так, что хоть ударов его не слышал я, но их слышали ангелы в горних кругах неба. Бродить по тропинкам мраморных гор, скрываясь, вдыхать и пить эту глубокую великую тишину над каменным миром гор, мечтая о гигантах, видимых даже с моря. Не овладеешь безднами, все рухнет в них, бездна поглотит гору и твое создание, сказал папа. Овладей ими.

– Я овладею, – сказал Микеланджело.

Юлий Второй сделал ему знак встать на колени.

Это значило – прощанье. Но прежде чем произнести святые слова, старик сказал:

– Мы с тобой еще не раз будем говорить об этом, Микеланджело, потому что я полюбил тебя больше, чем кого-либо. А теперь хочу, чтоб ты приступил к работе. Вот в то время, как все говорят о моих победах и желают мне долгой жизни, ты избран для того, чтоб изваять мое надгробие. В то время, как все, в надежде на щедрые награды, жадно ждут от меня будущих шагов и долгого правления, ты создавай мое надгробие. В то время, как многие страстно жаждут, чтоб моя власть продлилась, пока я не осуществлю всех своих замыслов, не укреплю церковь и весь мир, ты оббивай камни, которые положишь на мою могилу. Тебя избрал я для этого дела, не сопротивляйся мне. Я верю, ты никогда не пойдешь по пути Сангалло. Миллионы христиан глядят на меня и живут под моей властью, но из них один ты избран для того, чтоб думать о моем погребении. Я не отпущу тебя, Микеланджело, ты – как стих на моем посохе, мне в предостереженье. Начинай как можно скорей. Уж смеркается, смеркается, мой Микеланджело. А написано: "…могу надеяться только до утра".

И он дал ему благословение.

Вновь тот шип смерти кольнул его в сердце. Он почувствовал, что на вершине своего могущества и славы благословляет человека, который говорит о его гробе. Это будет мраморная гора, – так сказал Микеланджело, и он слушал с удовольствием. Эта мраморная гора будет для его высохшего старого тела, для кучки пепла и костей. А столько еще надо сделать! Весь мир, люди северных равнин и люди на морях, люди неизвестных, только теперь открытых стран и островов, люди в золоте и блеске торжищ и городов, миллионы бездн все ждет его знака, его слова, его дела… гигантского дела и для миллионов тех, кто только родился. Страшно состояние, в котором находится церковь после падения Борджа, всюду нужно опять ввести дисциплину, многое построить заново, все обновить, многое искоренить, безмерное, сверхчеловеческое дело возложено на его старческие плечи, а времени осталось мало, уже смеркается. Не пять талантов, не два, не один дал мне бог, как тот господин в притче рабам своим, а целую церковь, чтоб я управлял и умножал, прежде чем буду призван дать отчет. Пять талантов получил и пять других приобрел на них добрый раб, награжденный похвалою, величие и слава которой потрясают сердце: "Хорошо, добрый и верный раб! В малом ты был верен, над многим тебя поставлю, войди в радость господина своего". А последний, убоявшийся распорядиться, употребить в дело талант свой и закопавший его в землю… Не боюсь я, боже, ты знаешь, что не боюсь, без отдыха бросаю всю силу свою против всех врагов достояния твоего и тех душ, что ты вверил мне в паству, но времени мне мало остается, – время, время, время! Столько еще нужно сделать, а дни летят, полные медлительности, препятствий, помех… Владеть безднами! А этот коленопреклоненный юноша думает уйти ввысь, ввысь… боится глубин. Глубины горят не тем огнем, что вершины гор в лучах заходящего солнца, а сердце человека горит средь сумеречных теней – и что ему паденье городов, истребленье народов, гибель пленных! Страшно подумать теперь о мире, терзаемом бесконечными моровыми поветриями, войнами, голодом и такой убийственной ненавистью, словно кровавые перстни – единственные дары любви. Что произошло бы, если б я умер? Я, который один еще сдерживаю эти тучи разрушенья, я, подлинный наместник божий на земле, единственный, кто еще успокаивает ее метанья и лихорадку! Жить, жить, еще долго жить! До тех пор, пока все не будет совершено… А я даю благословение юноше, говорившему об одиночестве, бегстве и вершинах. Он один ваяет мою гробницу. Он положит каменные глыбы на мою могилу, он готовит мои похороны. Во имя отца, и сына, и святого духа, аминь… Он говорил о вершинах и одиночестве. Паки – аминь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю