Текст книги "Камень и боль"
Автор книги: Карел Шульц
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 47 страниц)
– "Benedictio Dei Omnipotentis, Patris et Filii et Spirititus Sancti descendat super te et maneat semper" 3.
1 И произнесли уста мои в испытании моем (лат.).
2 Под кров прибегаем твой, пресвятая богородица (лат.).
3 Благословение господа всемогущего, отца, и сына, и святого духа да низойдет на тебя и да пребудет вовеки (лат.).
И он сотворил крестное знаменье на лбу, плечах и груди, как оно было сотворено и над его головою.
На другой день был подписан договор, по которому Микеланджело получал за статую четыреста пятьдесят золотых дукатов. Свидетелем Микеланджело попросил быть Якопо Галли, который охотно, с величайшей радостью поставил свою подпись, а потом, немножко подумав, опять обмакнул перо и сделал приписку, что эта статуя будет самым прекрасным мраморным произведением из всех, имеющихся в Риме, изваянным так, как никто больше в мире не сумел бы. Сделав такую приписку, он в тот же вечер устроил пир для своих друзей, молодых патрициев и их подруг, на котором рассказал о Микеланджело и его новой работе, все слушали, кивали в знак согласия и много смеялись над кардиналом Рафаэлем и другими прелатами, ценителями искусства, от которых лучше бежать к Лотофагам.
Микеланджело получил от кардинала рекомендательное письмо в Лукку, съездил в Каррару, закупил мрамор и вернулся в Рим. Без передышки принялся за работу. Божья матерь с замученным Христом на коленях, уже не "Мадонна у лестницы", как тогда, с взглядом, устремленным в вечность, царица, сидящая на ступенях, словно нищая, с младенцем на руках, нет, теперь – Жена с мертвым телом Сына на коленях, Мать скорбящая.
Предшественников нет. Он снова понял, как он одинок, как бесконечно одинок. Ни одного образца, на который можно опереться, ни одного имени, которое можно вспомнить. Он идет совершенно новым путем, отличным от тех, по которым шли до него. Обычно положение Христова тела на коленях матери решают в горизонтали, пересекающей под прямым углом. Искажают черты лица у обоих гримасой муки и ужаса. Те, кто молится перед такой статуей, очевидно, должны испытывать страх, видеть боль, которая кричит, боль отчаянья. Но совершенная боль – не отчаянная, совершенная боль – бесконечная, бесхолмная равнина. Микеланджело думает именно об этой боли. И снова видит свое одиночество, свою отчужденность, отлученность от всех. Какое имя назвать? Уже раньше стало известно, что он не воспринял ничего от Донателлова эллинства, от Луки делла Роббиа, от всех остальных. Да, его бунт против античности неодолим. Ничего античного не должно быть в этой скульптурной группе, воплощающей боль Соискупительницы мира. Что связывает его с эпохой, в которой он живет и творит? Он не принял ни одного ее поучения, ни одного правила, не принял ни ее духа, ни способа мыслить и чувствовать, не принял ее образа жизни, у него собственный образ жизни, свой. Он не подпал влиянию платонизма в Медицейских садах, не подпал ни лихорадочным метаниям Савонароловым, ни сластолюбивому сибаритству Альдовранди, не проникся безразличием ко всему на свете в Риме, он никому не подражает, не живет по чужому образцу; он одинок, всегда одинок, невыразимо одинок. Он не принимает ни одного модного суеверия; внешний мир, как теперь выражаются вслед за Леонардо, – для него не основной, а наоборот, совершенно несущественный, все накоплено и сосредоточено в сердце человека, статуя – это не только овладение материей, но и подобие наивнутреннейшей жизни человека, – это взрыв сильнейшего напряжения, жгучее выявление души, того, что творец не может не выразить, если не хочет погибнуть. Уже ваяя "Пьяного Вакха", он познал тайну сочленений, легчайшего изгиба мышц, смещенья членов. Теперь он в этом знании достиг предела человеческих возможностей. В чуть заметном смещении действие потрясающей мощи. И одинок, совершенно одинок.
Не для него – Лауры и Беатриче. Нет уже той, которая была покорна в улыбке, которая была только сновиденьем, никогда не жила, не имела имени, это было лишь покорное сновиденье. Ее нет. Теперь – только Божья матерь скорбящая. Единственная. То, о чем он мечтал уже тот раз, когда впервые усомнился в действительности формул Леонардо да Винчи и захотел создать сверхчеловеческий образ, идеальный лик, абсолютный… Он ожесточенно работает. И тут вновь познает, как он одинок и как все, сделанное им до сих пор, отмечено знаком боли. Ухмыляющийся фавн и вслед за тем – удар кулака Торриджано, отметивший его до самой смерти. Мадонна у лестницы, царица, сидящая подобно гонимой и всеми оставленной нищенке, тревожным движеньем охраняющая младенца, спящего сына, потом "Битва кентавров", где нагие тела дерутся на великом кровавом винограднике, колени победителей бьют в грудную клетку поверженных, как в барабаны смерти, потом крест для Сан-Спирито, прошедшее пытки тело Спасителя – куда его в конце концов привел фра Тимотео, Геркулес, вызов на бой с отчаянья, потом "Святой Прокл", "Святой Петроний", "Ангел с подсвечником" в Болонье, – когда она приходила к нему, каждый раз вынырнув из темного церковного нефа, словно ожившая золотая фреска, садилась, уронив руки на колени; в тех днях, когда я приходила к тебе, в них твоя жизнь, Микеланджело, потому что не от кинжала и яда должен был сгинуть флорентийский соглядатай, первый и последний раз я ваял крылья, теперь она мертва, убита, потом – Сан-Джованнино, антично прекрасный в городе сожженных анафем и сует, покровитель города, на который со всех сторон валились гибель и смерть, мошенничество Пополано со "Спящим купидоном", потом пошатывающийся пьяный Вакх, душа вина, а в это время умерла мама Лукреция и удавили Аминту и остальных, – вокруг него только мертвые…
А скульптурная группа будет венцом среди этих изваяний муки, потому что все это накоплено в сердце, а жизнь – не что иное, как боль и мука. Есть такие, которые верят только в человека и преклоняются перед ним, чтобы потом его убить, и преклоняются перед самими собой и убивают себя. И есть другие, которые верят только в судьбу, погрязая в заблужденье, которому нет равных по тяжести, так как они изображают Бога страшным и неумолимым – и бегут его, признавая нечто гораздо более страшное и неумолимое… И есть такие, которые не верят ни в человека, ни в судьбу, но ими владеют призраки, им являются посланцы ада и наваждения преисподней, и есть такие, которые, чтоб дать отпор посланцам ада и посрамленным наваждениям преисподней, мечтают о городах, где жизнь идет по уставу, и о государствах, превращенных в большие монастыри, и ради этого царства божия на земле принимают муки и смерть, и есть, которые не верят ни в человека, ни в судьбу, ни в ад, ни в рай, а верят в звезды, а есть, которые и в звезды не верят, и вся их вера – один только возглас: ешьте, пейте, любите, завтра умрем, что даст нам церковь? Она сама о себе хлопочет, верь "Архисводне"…
Что у меня со всем этим общего? Я был еще мальчик. В то время как другие читали Вергилия, Тита Ливия и Платона, мне не дано было знание греческого и латыни, я читал Библию. И всегда возвращался к одному месту в ней, так что уж знал его наизусть. Там говорилось: "Ибо все были связаны одними неразрешимыми узами тьмы". И еще: "Что сами для себя они были тягостнее тьмы".
Что у меня со всем этим общего? Зачем родился я именно в эту призрачную, смутную пору? Сколько народу в самые трудные свои минуты восклицали при мне: "В какое странное время мы живем!" Но что делается, чтоб изменить это? О размерах неверия можно судить и по тому, как человек ценит сам себя. А эпоха всех уносит с собой, огромный, стремительный, грязный поток, в котором, беспомощно мечась, напрасно цепляясь за берег, смываемые теченьем, уносимые дальше и дальше, одни верят в человека, другие в судьбу, третьи в адские наваждения, четвертые в звезды… А мне эта эпоха – боль. Только благодаря этому я преодолеваю ее и не буду смыт этим грязным потоком. Да – боль. Я преодолеваю эпоху болью. Болью. Так выразил когда-то старенький маэстро Бертольдо древнее правило ваянья: "Vulnera dant formam". Только удары дают форму вещам. И жизни.
Удары обрабатывают и формируют меня, словно камень. Только удары придают форму. Удары и камень, боль и камень, жизнь.
Он работал ожесточенно. Легко положил мертвое тело на колени матери, как бы лишив его тяжести. Нет, нет, никаких горизонталей и прямых углов, оси обоих тел почти вертикальны. Лицо спокойное. Немая боль, безбрежная равнина…
Он работал без отдыха, в то время как из дома непрестанно сыпались все более настойчивые и угрожающие просьбы о деньгах. И он посылал все, что было, а сам жил плохо, мало ел, мучился страшными головными болями. у него была опухоль в боку и непрестанное чувство давящей боли в сердце. Он почти не спал. Работа вырастала из боли, а боль – из работы.
А вокруг – Рим. Рим, всегда полный новостей и волненья. Потому что святой отец назначил тогда в консистории комиссию кардиналов для проведения обещанной реформы церкви, но отчаянье прошло, слезы высохли, и комиссии был доверительно сделан намек, чтоб она не торопилась, а сперва все хорошенько обдумала, не нужно никакой опрометчивости и спешки. И она поняла намек совсем перестала работать.
Кардинал дон Сезар задумал жениться и приобрести неаполитанский трон. Чтоб объединить то и другое, он стал искать руки прекрасной принцессы Неаполитанской Карлотты, и его святость, прибавив к его имени и званиям еще титул князя Тиренского, принялся так настойчиво сватать для него невесту, что король Неаполя Фредериго Арагонский в ужасе торжественно объявил, лучше пусть у него отнимут трон силой, чем он согласится отдать дочь роду Борджа. "Значит, его святость, – писал он, – так изменил церковные законы, что кардиналы могут теперь жениться?" А принцесса Карлотта Неаполитанская дала знать Риму, что предпочитает броситься в зев Везувия, чем стать "синьорой кардинальшей". Его святость ответил на это, что судьба Арагонского рода решена. И это было так.
Святой отец развел свою дочь Лукрецию с молодым Сфорца и выдал ее за Альфонса, герцога Бишельи. Благодаря этому владения Борджа еще расширились, свадьба была сыграна на славу, только уж не было проповеди о святости брака, и произошла неприятная история: гости так разодрались, что два епископа получили раны мечом.
Во Франции правил Людовик Двенадцатый, который стал искать руки Анны Бретонской и пожелал Миланского герцогства Лодовико Моро. То и другое было очень по сердцу его святости, а потому он расторг и брак Людовика Двенадцатого, разрешив ему, женатому, жениться на Анне Бретонской. Папа разводил, а дон Сезар женился. Явившись при французском дворе с личным папским разрешением, дон Сезар познакомился там с дочерью короля Наваррского Шарлоттой д'Альбер и женился на ней, вернув церкви кардинальский пурпур и шляпу.
Церкви он нес звания, а другим – смерть.
Папский любимец мессер Перотто был убит прямо на теле у папы, под его плащом, куда он спрятался от Сезарова меча, но был пронзен этим мечом так, что, по выражению венецианского посланника в одном письме, кровь брызнула в лицо его святости. Мессер Перотто был очень хорош собой, и сестра Сезара Лукреция оказалась, еще до свадьбы с Альфонсом, беременной. И другого объяснения не было, так как Сезар убил также наперсницу Лукреции – красавицу Пентезилею.
Весь Рим был ошеломлен этими событиями. Но Микеланджело – не любитель таких новостей, Микеланджело здесь живет и работает. У пресвятой девы на коленях лежит сын – и все тихо. Склоненная голова ее излучает такую скорбь, какой не выразил бы самый отчаянный вопль. А измученное тело не охвачено смертной судорогой, только руки, ноги и бок пронзены – никаких других следов страстей Голгофы. Но голова наклонена к плечу – вот безбрежное море мук. Окончен крестный путь, но не кончен путь поруганья, обид, заушений. Ни следа бичеванья, а все-таки тело непрестанно бичуется, море мук пробегает по этому недвижно и как бы невесомо лежащему на материнских коленях телу. И оно целомудренно нагое, нагое, как боль. У матери, приведшей сына сюда – с того места, где она, сидя на лестнице, как всеми прогоняемая нищенка, судорожно прижимала его, еще младенца, к груди, – на склоненной голове платок, а платье ниспадает такими богатыми складками, что в их изгибах мог бы укрыться весь мир. Это волны, волны боли, волны тишины, волны одежды Марииной. Боль ее бесконечна, невыразима и недоступна утешению, для нее нет утехи, она должна изжить всю безмерную боль сама, до самой глуби, одна, принесена в жертву, как сын, пригвождена, пронзена болью, болью в униженье и болью в славе, болью, разливающеюся длинными волнами широко вокруг, весь мир можно укрыть в этой боли, в складках Марииной одежды. Ибо она одета в боль, пронизана болью, эта боль безутешна, не страх, ужас, отчаяние, мука, а боль в ее абсолютном значении, безусловная и совершенная, боль той, у которой сердце прошли семь невидимых мечей, той, которая спустилась с горы поруганий и позора сюда, в собор св. Петра, с телом осужденного на руках.
А вокруг – Рим. А Рим опять ошеломлен новыми событиями. Потому что Людовик Двенадцатый Французский разбил и пленил Лодовико Моро, после чего отпраздновал свой торжественный въезд в Милан под золотым балдахином, обок с союзником доном Сезаром, который советовал выступить теперь против Неаполя, на погибель арагонцам. Лодовико Моро никогда больше не будет устраивать мифологических празднеств и радоваться тому, что вернул человечеству золотой век, как утверждал, обращаясь к нему с благодарственным сонетом, карнавальный Юпитер. Лодовико Моро никому не доверял, он прогнал с карнавала родного брата, кардинала Асканио, а просители должны были стоять далеко, за загородкой, и просьбы свои кричать. Только одному человеку он верил, это был Бернардино да Коста, комендант миланского кремля, которого осыпал благодеяниями. Но бились за Лодовико Моро все, кому он не доверял, не бился за него только Бернардино да Коста, – он захватил Лодовико Моро и выдал его французам. После этого покинул Моро и маэстро Леонардо да Винчи, поступив на службу к дону Сезару. Дон Сезар начал зимний поход на Болонью, этот неоспоримый лен церкви, в котором синьоры Бентивольо засели без всякого права. Во главе войска был поставлен молодой кондотьер – римский дворянин Оливеротто да Фермо. У Сезара было больше орудий, чем у всех итальянских правителей, вместе взятых. И были у него отряды, обученные по образцу болонских скьопетти. Во главе их стоял римский дворянин Оливеротто да Фермо.
Однако еще сильней ошеломило Рим новое событие. У святого отца снова родился сын! Его святость получил еще сына, которого прозвали римским инфантом. Никто не знал, которая из бесчисленных папских наложниц стала матерью. Это хранилось в строгой тайне, дав новую пищу самым диким и нелепым домыслам. А святой отец был так рад рождению этого ребенка, что присвоил ему титул герцога Непийского и издал по поводу его появления на свет особую буллу, где опять-таки не упоминал имени матери, а называл ее просто mulier soluta – свободной женщиной, так что, по крайней мере, наперекор диким домыслам, стало известно, что это – не дочь его Лукреция. И его святость в булле своей узаконивал сынка, грозя гневом божиим и святых апостолов Петра и Павла под рыбарским перстнем каждому, имеющему дерзость не соглашаться.
Микеланджело ваял группу скорбящей матери с сыном. Тогда еще, сидя на лестнице, она смотрела вдаль, в вечность, к богу-отцу, чьей была отрадой. Но теперь глаза ее прикрыты. Потуплены. Только в узкую щель их смотрит она на замученного сына. Страшно, когда Мария, отрада отца, радость сына и любовь духа святого, больше не смотрит, закрыла глаза. Так изобразил ее Микеланджело, молясь ударами своего резца. На рассвете он – у ранней мессы в Сан-Козимато, которую служит отец Уго, венецианец, еще более бледный и худой, чем прежде, – видно, наложенная им на себя епитимья ужасна. После мессы – скорей за работу, чтоб предаться ей, часто не вкушая пищи, дотемна. О, quam tristis et afflicta fuit illa benedicta Mater unigeniti 1. И когда Иисус умирал на кресте, увидел он мать и ученика, тут стоящего, которого любил, и сказал матери своей: "Женщина, вот – сын твой!" Потом сказал ученику: "Вот мать твоя!" И с того времени ученик тот взял ее к себе. Настал 1500 год спасения, и святой отец объявил лето Милости господней. Сотни тысяч паломников потянулись со всех концов света в Рим, где полил золотой дождь. Двести тысяч паломников опустились на колени на площади св. Петра, когда святой отец вышел в окружении Святой коллегии, чтоб дать благословение urbi et orbi 2. Во всем своем могуществе и неописуемой власти стоял он, выпрямившись, и благословлял поверженных в прах спасительных знаменьем креста. И вместе с ним стояли все двести двенадцать пап, правивших до него, святые и мученики, глядя на коленопреклоненный народ, притекший со всех концов света, чтобы на всех языках произнести единое "Верую", текший по тропам меж огромных гор, по бушующим морям, по далеким равнинам, с хоругвями, крестом и молитвой, мимо бесконечных лесов, широких водных потоков, поднебесных скал, мимо замков, твердынь и шумных городов, пришедший поклониться единственному подлинному наместнику божьему, и папа стоял, выпрямившись, и величественным иерархическим мановеньем руки благословлял всех, кто, невзирая на труды и недуги, тягости пути и угрозы смерти, явился прославить господа и его викария на земле. Сотни тысяч их переполнили Рим, и тысячи продолжали прибывать, никогда еще не наблюдалось такого огромного стечения, как в этом году, весь мир, томясь, взалкал утешения креста, весь мир обращался к папе, и святой отец стоял, окруженный Святой коллегией, неоглядные толпы народа застыли на коленях у ног его, и он благословлял эти толпы, и двести двенадцать предшественников его стояли здесь же, возле него, слившись в этом символе спасения с народом. Рим был переполнен. Давка всюду была такая, что во время великой процессии перед замком Святого Ангела бесчисленное множество паломников было задушено и затоптано, и не хватало места на римских кладбищах, уже умерло тридцать тысяч, все почили в боге. Сотни тысяч уже прибыли, а появлялись все новые, новые, целый день улицы были полны процессий и крестных ходов, лил золотой дождь.
1 О, как скорбна и печальна была благословенная матерь единородного (лат.).
2 Городу и миру (лат.).
Папская сокровищница снова наполнилась, и дон Сезар приехал за деньгами с громадной свитой, состоявшей из нескольких тысяч красивых женщин на конях, так что паломники пришли в изумление. Но дон Сезар получил деньги, а сам привез смерть. У него появились новые замыслы насчет Лукреции, связанные с родом д'Эсте и Феррарой. Он хотел выдать сестру за герцога Феррарского, но невозможно было расторгнуть ее брак с герцогом Бишельи на виду у паломников лета Милости, и невозможно было утверждать, как в случае с Сфорца, что брак этот неполноценен: у них был сынок. Только смерть могла помочь в этом деле, а потому герцог Бишельский подвергся нападению и был тяжело ранен. Но он стал выздоравливать. И дон Сезар сказал себе: "Чего не случилось утром, может случиться вечером". И однажды ночью он ворвался в комнату больного, выгнал Лукрецию и всех остальных вон и приказал дону Микелетто задушить зятя у него на глазах. И это было сделано. И папский церемониймейстер Бурхард записал тогда: "Так как герцог Альфонс не захотел умереть от полученной им раны, пришлось его убить".
Торжества по поводу лета Милости были огромные и дорогие, паломников приводил в изумление этот город, полный роскоши и золота. Но странные явления творились вокруг папы. Таинственные ночные крики на галереях, фигура из пламени ходила в тюрбане по залам, выла от муки и писала огненным перстом на стене слова, тотчас же исчезающие. Вихри разбивали оконные стекла. В Риме это вслух называли cosa diabolica 1. Эти знаменья множились. Как-то раз вихрь, при знойном безветрии на улицах, сорвал кровлю ватиканского дворца, и в том покое, где сидел его святость, обрушилась колонна, лишь одна балка, встав колом, оградила от гибели папу, которого только через полчаса вытащили полумертвого от страха из-под груды кирпича, обломков и густых клубов пыли. В другой раз на святого отца, расхаживавшего в задумчивости по залу, свалился тяжелый металлический подсвечник, будто опрокинутый невидимой рукой, и если б папа мгновенно не отскочил, он был бы убит. После этого святой отец вознес благодарственную молитву к пречистой деве и святой Екатерине Сиенской, к этим "маленьким, слабым и мужественным женщинам", по его любимому выражению. А после этого гром с ясного неба ударил в пороховой склад замка Святого Ангела, укрепления которого были разметаны этим взрывом, так что камни перелетали на другой берег Тибра.
1 Дело дьявола (ит.).
Странное творится вокруг святого отца. Но много разговоров идет и о его собственном поведении. Им быстро и неожиданно овладевают припадки беспричинного смеха, и так же быстро глаза его наливаются слезами, и он безутешно рыдает. Часто он теряет сознание, а потом приходит в себя перепуганный, иссиня-бледный, онемелый. Взрывы безумной злобы и раздражительности стремительно сменяются подчеркнутой, показной ласковостью. И он явно боится. Боится дона Сезара. Опять боится привидений. Рим боится вместе с ним, Рим дрожит от ужаса, Рим бурлит так, что после одной оскорбительной надписи на статуе Паск-вино папа приказал увеличить отряд телохранителей на восемьсот человек. Толкуют о тайном списке дона Сезара, куда занесены те, кто должен умереть. Обращает на себя внимание частая смерть кардиналов, особенно тех, чьими доходами в период освобождения их должности можно воспользоваться, да еще и пребенду продать другому. А дон Сезар, неизменно с маской на лице, покрытом яркой гнойной сыпью, гуляет по Риму только ночью, как некогда цезарь Тиберий.
В Болонье сожгли еретика, объявившего, что теперь скоро христианству конец.
А Микеланджело ваяет группу. Fac me tecum pie fiere, crucifixo condolere, donec ego vixero 1.
1 Дай мне благоговейно плакать вместе с тобой, состраждать распятию, пока я буду жив (лат.).
Замученный Христос-Спаситель – на руках у Матери. Лежит поруганный в объятиях царицы боли, но царицы страшной, царицы ужасной, царицы, которая тиха, глаза закрыты, молчит. Но написано: "In interitu vestro ridebo et subsannabo" – "Видя гибель вашу, буду смеяться и хохотать". Царица невыразимой боли склонилась к сыну, лицо которого искажено муками, так же как во время коленопреклонения в саду скорби смертельной, и когда свистели бичи у столба, и когда ему метали в лицо слюну с мокротой и вложили в руки трость, и когда он тащил бремя креста в зное последнего пути, и когда он три часа страдал в крови и жажде на Голгофе и потом был снят и положен на колени к той, которая шла с ним, страдала с ним, а теперь смежила очи, молчит, молчит. Он совершил свой труд. Fac, ut animae donetur Paradisi gloria, amen 1.
Но, и совершив, не узнал покоя. До смерти измученный и обессиленный, больной, в лихорадке, однажды вечером выбрался из своей нищенской постели и поплелся в собор св. Петра. И, спрятавшись, оставался там, пока храм не заперли. Потом, став на колени перед своей Пьетой, долго молился; кончив молитву, взял инструменты. Да, так надо! Вот мать твоя!
Микеланджело запалил несколько свечей и заботливо их расставил. Потом очень тихо принялся работать резцом по ленте, бегущей вдоль одежды богоматери. Высек слова: "Michael Angelus Buonarrotus Floren. faciebat" 2.
В первый и последний раз подписался на своем произведении. Потому что это была не только подпись. Вокруг него – Рим, надо же где-нибудь жить. А имя его теперь навсегда у матери божьей записано, имя его – у нее, он отдал его ей, и она узнает его сразу, как только оно будет произнесено, – когда его ангел-хранитель остановится у двери судилища, и душа его, одинокая и обнаженная, появится перед престолом господним для суда. Имя его – у матери божьей. И так твердо, надежно вытесано, что никогда не исчезнет, его нельзя стереть.
Тысячи паломников и римских жителей подходили к статуе. Целый день народ так толпился, что боялись, как бы опять неосторожные паломники не оказались раздавленными. Во всем Риме только и было разговоров что об этом произведении. Кардинала Жана Вилье де ла Гросле принесли на носилках, и он благословил изваянье, пепельно-седой, слезы на глазах, его держали прямо, и он, простерев руки, тяжелым и торжественным литургическим движением благословил статую:
– Omnipotens sempiterne Deus… ut quicumque coram illa suppliciter colere et honarare studuerit, illius meritis et obtentu a te gratiam in praesenti et aeternam gloriam obtineat in futurum; Per Christum… 3
1 Сделай, чтоб душе дана была райская слава, аминь (лат.).
2 "Микаэль Ангелюс Буонарротус флорент. ваял" (лат.).
3 Всемогущий предвечный господь… всякий, воздавший ей публично усердный почет и коленопреклоненное поклонение, да получит от тебя, ее заслугами и оправданием, милость в настоящем и вечную славу в будущем. Во имя Христа… (лат.)
Тяжкий обет исполнен. Кардинал может умереть.
Весь Рим твердит имя Микеланджело. Но имя его – и у "Матери божьей". Весь Рим жаждет больше знать об этом флорентийце, который жил у кардинала в брадобреевой каморке; весь Рим завидует художнику, который вдруг прославился. Но Микеланджело можно найти на постоялом дворе, где каморки мало чем отличаются от светлички брадобрея, и он болен, слаб, страдает острыми головными болями, и на сердце так сильно давит, что кажется, оно вот-вот лопнет от этой тяжести. Но весь Рим интересуется Микеланджело, и кардинал Пикколомини заказал ему сразу пятнадцать – да, так сказано в договоре, пятнадцать статуй для сиенского собора. А фландрский купец Пьер Москрон, прибывший в Рим в качестве купца и в качестве паломника лета Милости, заказал статую мадонны для Брюгге, обещав выстроить ей отдельную часовню. Весь Рим…
И сменяются дни, сменяются ночи, римские ночи. Микеланджело медленно выздоравливает, причастившись у отца Уго, венецианца.
В один прекрасный день он получил письмо. Писал Джулиано да Сангалло, писал, как говорил, – грохоча. Перечислял события во Флоренции, не скупясь на крепкие словечки, не выбирая выражений, и звал Микеланджело домой.
"Чего тебе еще делать в Риме? В конце концов станешь папским художником – и тогда ты пропал! Впрочем, этого я не боюсь, стоит только вспомнить колченогого глухого калеку, этого Пинтуриккьо с его цветовыми слащавостями, чтоб видеть вкус папы, никогда не станешь ты Александровым художником, возвращайся, что тебе делать в Риме, неужели этот город тебе не надоел?"
Сангалло звал настойчиво. Конечно, он не скрывает, – возвращение будет не легкое, не гладкое, при жизни Савонаролы бегство Микеланджело было как бы бегством из царства божьего на земле, а теперь оно выглядит так, словно Микеланджело уехал, не желая быть свидетелем ни усилий ввести новый порядок, ни гибели Савонаролы. "Лучше бы всего тебе приехать по какому-нибудь необычайному поводу…" И тут Сангалло вспомнил в письме своем о мертвом камне, погубленном камне, о мраморе для ваятеля Агостино ди Дуччо, об огромной треснувшей глыбе, за которую город заплатил в свое время большие деньги и которая сорок с лишним лет лежит на задворках за домами и садами близ Санта-Мария-дель-Фьоре, понемногу уходя в землю, засыпаемая мусором и глиной; лежит на свалке, куда валят только известь да песок, – камень ненужный, но когда-то стоивший больших денег, – что с ним? Никто не отваживается, но недавно в Синьории, при просмотре старых счетов, опять вспомнили об этом камне… "Приезжай, – советовал Сангалло, – попробуй! Я, милый, так в тебя верю, что знаю: ты и из этого мертвого, пропащего, загубленного камня сделал бы чудо искусства. Поверь в себя и примись за эту глыбу, она за это откроет тебе ворота Флоренции! Оттого что этим поступком ты склонил бы на свою сторону Синьорию и снискал бы уважение всего города. Да, уважение. Потому что во Флоренции уж больше не жгут суету и не скачут вокруг изображения черта, – хохотал Сангалло, – и никто об этом не жалеет, кроме двух моих болванов, того, у которого зашитая морда, и того, которого я вынужден все время колотить за его болтовню, – знаешь, они ведь тоже скакали вокруг черта и называли меня братом? Теперь во Флоренцию снова вернутся красота и искусство, здесь и маэстро Леонардо да Винчи, которому опостылело строить дону Сезару одни каналы в Чезене и Порто-Чезенатико, а папский сын никаких других поручений ему не давал, он понимает в искусстве не больше, чем отец, который признает только Пинтуриккьо… Что ты хочешь? Испанец! А с Леонардо вернулись многие другие, появились и новые, среди которых самый примечательный – некий Рафаэль Санти из Перуджии, живописец, еще юноша, но многообещающий! Приезжай, возвращайся, мой Микеланджело, вернулись старые золотые времена; Флоренция опять вздохнула свободно. Приезжай и попробуй сделать что-нибудь из этого завалящего камня, Синьория будет тебе благодарна, и никто в этом деле не может тебе посоветовать лучше тебя самого, возвращайся!" – так писал, заклинал, уговаривал Сангалло.
Мертвый камень ваятеля Агостино ди Дуччо! Лежит в земле, завален глиной, флорентийской, благоухающей слаще всякой персти земной, лежит там и ждет… И вдруг встала передо мной из земли скала, словно огромный кулак, и заслонила меня, защитила от лавины, потопа глупости, хлынувшего на меня со всех сторон, от этого отвратительного бессмысленного шествия рвущихся растоптать, сокрушить меня, стереть с лица земли!..
Мертвый, загубленный камень, который ждет! В ту же ночь Микеланджело решил покинуть Рим, где он так внезапно прославился, покинуть город, где останется лишь его имя, навсегда записанное на ленте "Скорбящей матери".
И на другой день, ни с кем не простившись, он уехал во Флоренцию.
НОЧНОЙ ГОСТЬ
Флоренция, август и солнце.
Окна открыты настежь. Леонардо да Винчи в длинном хитоне из легкого, блестящего светло-желтого шелка стоит посреди зала в потоке солнечного света, в котором одежда его сверкает так, словно он облачен в жидкое золото. Выражение лица важное, серьезное. Длинная одежда, длинные седые усы и борода делают его похожим на мага. Поодаль расставлены на поставах картины. Почтительным полукругом стоят ученики, внимательно и робко следя за взглядом маэстро, переходящим от картины к картине, по их работам. Налицо почти все либо приехавшие с ним из Чезены и Милана, либо явившиеся к нему из Рима, Неаполя и Венеции – среди них Джан Аброзио ди Предис, Джованни Антонио Больтраффио, Марко д'Оджоно, Бернардино да Конти, Чезаре да Касто, Франческо Мельци, Бернардино Луини, Джан Пьетро Рицци, которого друзья зовут Падрини или Джанпьетрино. Все они стоят поодаль от маэстро, ожидая, что он скажет. У ног Леонардо, благоговейно взирая на учителя, сидит на подушках любимый его спутник, золотоволосый юноша Андреа Салаино, весь в черном, чтобы еще больше подчеркнуть чистый, алебастровый цвет рук и горла и ослепительно сверкающее золото волос, с которых маэстро пишет золотые волосы своих ангелов. Это Андреа Салаино, юноша, отличающийся женственной красотой, стройный и нежный, тесная близость с которым дала повод к неприятному для маэстро расследованию еще в Милане и о котором рассказывают такие вещи, что добрый христианин хоть уши затыкай! Теперь, устремив преданный взгляд на маэстро, он перебирает длинными пальцами в перстнях струны лютни, звуки которой трепещут в залитом солнцем зале. Поодаль стоит другой юноша – с блестящими черными кудрями, мягко вьющимися по его хрупким плечам, он смотрит на маэстро с нетерпением, жаждая его речей больше, чем остальные, хоть он и не его ученик. Это молодой, семнадцатилетний живописец Рафаэль Санти, родом из Урбино, сын купца, живописца и поэта Джованни Санти, приехавший во Флоренцию с препоручительным письмом от Джованни делла Ровере, жены римского префекта, к пожизненному флорентийскому гонфалоньеру Пьеро Содерини. Алкая поучений, он ждет не дождется, пока медлительный маэстро покончит с остальными.