355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карел Шульц » Камень и боль » Текст книги (страница 10)
Камень и боль
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:53

Текст книги "Камень и боль"


Автор книги: Карел Шульц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 47 страниц)

Сады обдавали своим сильным ароматом философов, хмуро шагающих за Лоренцо, – только Марсилио Фичино посмеивался мелким язвительным смешком. Да, правителя никому не превзойти… Это был мастерский ход. А как они сцепились! Папа-платоник, папа-аристотелик, обновление церкви, царство божие на земле, бредовая проповедь Савонаролы, кары господни, слезы народа, Синьория в замешательстве, тревожное время… а Медичи пошел к львиному рву. "Если папа может быть тюремщиком басурмана-турка, почему бы мне не назвать своего зверя именем этого турка?"

Слюнявого детеныша леопарда зовут теперь: принц Зизим.

Гигантского зверя с могучей пастью и сокрушительными лапами – льва, исполнителя княжеских приговоров, зовут Ганнибал.

А где-то там Рим…

Лоб Полициано прорезан глубокой, тяжелой складкой. Ему все было понятней, чем другим. Но он вновь будто слышал стон князя, как тот раз, когда Медичи во время чтенья диалога "Менексен" вдруг наклонился набок из-за резкой боли в почках. Да, князь нездоров, пепельный цвет лица его ясно говорит об этом, – только бы дал бог не теперь!

За поворотом дорожки послышались мальчишеские голоса, и Медичи, улыбнувшись, ускорил шаги. Ученики, под наблюдением старенького маэстро Бертольдо, идут, как обычно, в Санта-Мария-дель-Кармине копировать фрески. Среди них и Микеланджело. Они окружили князя, который поспешно, радостно отошел от своих философов и стал расспрашивать каждого мальчика, называя его по имени.

Микеланджело следит сияющими глазами за каждым движением князя. Он любит Лоренцо, преклоняется перед ним. Но отвечает ему смущенно, с трудом подбирая слова. А остальные смеются. Здесь и два новых друга его – Джулиано и Джулио Медичи. Да, задумчивый, молчаливый Джулиано сразу прильнул к Микеланджело и поверяет ему многое, о чем не говорит с другими. И Джулио Медичи сделал Микеланджело своим другом. Он – внебрачный сын Лоренцова брата, убитого во время Пацциевой мессы, и станет священником, – а теперь ему тринадцать лет. Он гордый, все его балуют, он – всеобщий любимец, в память несчастного Джулиано, убитого во время Евангелия. Робость Микеланджело очаровала его. Он ласков со своим новым другом, и тот рассказывает ему о своих мученьях, испытанных до перехода к Гирландайо, штука для Джулио непонятная, но очень любопытная. Никогда не знал побоев княжеский ребенок, сын возлюбленного брата, никогда не знал побоев принц, но охотно слушает об этом рассказы других. И потом, здесь есть сад великолепный, огромный, полный статуй, диковинных дорожек и уголков, где можно быть действительно проводником слишком робкого мальчика… Джулио и Джулиано Медичи любят Микеланджело, знавшего побои, не хвастающегося, рассказывающего о том, что такое совершенная радость, и о ласточках, которые по приказу своего хозяина, синьора Франциска, никогда не улетают из монастыря; умеющего срисовывать прекрасные картины и статуи, тихого, застенчивого, всегда полного смущения, не такого, нет, совсем не такого, как остальные… Джулио и Джулиано Медичи, оба подростка, так любят Микеланджело, что часто ходят с ним в часовню храма Санта-Мария-дель-Кармине посмотреть, как он копирует фрески, послушать его рассказы о Мазаччо, великом мастере, покинувшем Флоренцию, оттого что ему было здесь душно, и умершем в Риме от голода…

Но у Микеланджело есть и враги. Это Торриджано да Торриджани, сильный, коренастый, моделирующий теперь под руководством Бертольдо фигуры из глины и очень этим гордый, потому что скоро в Италии не будет ваятеля крупней его. Днем он усердно работает, а ночью бежит потихоньку из Медицейских садов, посещает таверны, бордели и на рассвете возвращается с мутным взглядом, надышавшись вонью дубилен у Арно, надышавшись запахами водки и грязного белья олтрарнских девок. Остальные боятся его, потому что он жестокий и драчливый. Рассвирепеет – лучше не попадайся, а свирепеет он часто. Микеланджело он презирает, называет его святошей, на которого смотреть противно. Смеется над ним, всячески оскорбляет его, поносит. Остальные подростки тоже знакомы уже с этими тайными ночными прогулками, знают, где те домики в Олтрарно, но Микеланджело ничего не знает. Он слишком застенчивый, нелюдимый, и потом – эти вещи до того ему противны, что он слышать не хочет ни разговоров таких, ни шуток. Еще будет время спознаться с адом.

Сейчас они идут в Санта-Мария-дель-Кармине копировать фрески. Опять Мазаччо. Но будет там сидеть и малый Филиппино Липпи, живописец, сын живописца-монаха, кармелита Филиппо Липпи и монахини Лукреции. Ему поручено реставрировать и докончить фрески Мазаччо, и он делает это идеально, мастерски. Он обречен, скоро умрет. Он харкает кровью и знает, что краски ему смешивает смерть. Поэтому он спешит. Вечно в тревоге, в нетерпенье, в страхе, позволено ли ему будет завтра докончить начатое вчера. В живописи он превосходит Боттичелли, и мессер Боттичелли знает это и не завидует. Все любят беспокойного Филиппино Липпи, сына монахини, скинувшей покрывало и нарушившей обеты ради красоты художника, писавшего с нее святую мученицу деву Маргариту. Филиппино Липпи хочет еще пожить, высосать из жизни всю ее красоту, насколько сил хватит. Но сил его хватает только на живопись, и вот он пишет горячо и страстно, вкладывая в это все свои мечты, всю тоску своего желания. Зная, что обречен, он пишет предметы святые и вечные, матерь божию. Дева Мария, смилуйся над ним!

Они идут, и старенький маэстро Бертольдо ведет их. Они уже простились с Лоренцо, а все идут цветущими садами, сокровищницами искусства. Среди зелени мелькают стройные тела статуй. Солнце движет свой блестящий серп по верхушкам дерев, срезая с них тени, которые, падая, цепляются за ветви. Цветник роз только что обручился с тишиной, и воздух, кристально чистый, напоен дыханьем бесчисленных трепещущих цветов. Как только смеркнется, сильней запахнет лаванда, которая пока молчит. Если хочешь прислушаться к ее благоуханию уже сейчас, наклонись к земле, как пылкий влюбленный к кудрям девушки, лежащей в траве. Несколько статуй позади поставила только мечта, они расплывутся, это игра огней и фонтанов, вздымающих к нему белые потоки воды, подобные воздетым ввысь обнаженным рукам, которые танцуют. Всюду жизнь, пылающая огнем тайной любовности. Все жаждет раскрыться, отдаться, наполниться, весь сад – сплошной искрящийся светильник красоты.

Они идут, и старенький маэстро Бертольдо говорит им.

– Божественный Донателло, – говорит он, – когда мы с ним вместе ваяли Авраама и Исаака, научил меня не обращать внимания на мелкие страсти и преходящие настроения. Нужно создавать произведения вечные, ибо этого требует дух. Вечные произведения создаются из крови и боли, поэтому-то они и вечные, юные. Божественный Донателло был нелюдим, аскет, искусство было для него твердым монастырским уставом, который он всегда строго соблюдал, никогда от него не отклонялся, постоянно носил с собой. Устав этот дан богом, он – вечный. Все в нем вечно, – вечны в нем обеты бедности, чистоты и смирения. Кому эти обеты блюсти не по силам, тот не художник, не знает устава, – он обыденный, создает преходящие произведения, и его ждут кары, ибо дарователь устава, господь, сурово карает за каждое нарушенье его. Самые страшные кары – это ловкость, гордыня и суетность. Если господь покарал тебя ловкостью, брось кисть и резец и ступай обратно в мир, уйди в него с головой, не оставив по себе памяти. Ловкость… это поверхностность, подражательность. А подражательность – пересмешничанье. А пересмешничанье от дьявола, не от бога. Если господь покарает тебя суетностью, тогда скорей отойди и делай просто вещи, которые нравятся людям, но не оскверняй устава, ты – лишен красоты, лишен духа, вкуса и чувства. Ты – раб обыденного, ты не вечен, а не вечен, – значит, не молод, отойди. Если он покарает тебя гордыней, вернись в мир, служитель мира, а не устава, мир много даст тебе за твою гордыню, тебе больше нечего ждать от устава искусства, кроме своего собственного паденья. Ангелы падали из-за гордыни, а ты не падешь? Почему ты думаешь, что вырвешь красоту из божьих рук, что это в конце концов удастся тебе? Трепет листа тебе непонятен, а гордишься? Божественный Донателло годами изучал одни только повороты ноги и движения мышц икры, прежде чем приступить к своему Давиду, да, и только так творил он, победоносный искатель гармонии. И дальше говорил:

– Искусство, не умеющее родить отзвук в людских сердцах, само – глухое; это не искусство. В каждом искусстве есть волна, движение, ритм, который должен тебя коснуться, ты должен зазвучать, мой милый, – слезами или восхищением, восторгом или болью, но должен. Не твоя вина, коль не зазвучишь, потому что здесь не человек для искусства, а искусство для человека. Есть, правда, сердца мертвые, иссохшие, которые не заставишь звучать самой сильной святою искрой. Этих опасайтесь и не мечите перед ними бисера, ибо, пренебрегши бисером, они накинутся на вас. Почему эти сердца мертвы? Они мертвы из-за своей нечистоты, богохульства и прегрешений против духа святого. Они мертвы, оттого что не знают жизни. А наивысшая форма жизни – искусство, оттого что это величайшая, наивысшая любовь к жизни.

И продолжал:

– Не думайте о вещах временных, ибо вы творите для вечности и в вечности стоите. Говорили мне о некоем монахе Савонароле. Мол, бунтует народ и проповедует конец времен. Много раз слышал я в проповедях о конце времен. Божественный Донателло говорил мне: "Как только услышишь проповедь о конце света, пойди, возьми резец и твори, строй. Если перед тобой рухнула скала, возьми несколько камней и сложи новую скалу, – может, она найдет благоволение в очах господа. И если б провалился город, из которого ты вышел, возьми дерева и железа и поставь себе новый дом, – может, созданное руками человеческими в час гибели найдет благоволение в очах господа. И если увидишь, что у всех от ужаса руки отсохли, пойди и воздень свои высоко к небу, может, смилуется бог над движеньем смирения твоего и готовности и отвратит гибель ради великой непоколебимости твоей. Я всегда слушался своего учителя и друга, божественного Донателло. Когда я создавал своего "Беллерофонта", в окрестностях Флоренции появились какие-то странные люди в масках и стали учить о конце времен, о приходе антихриста, о спадении звезд с неба и развержении земли. Я продолжал литье в бронзе, и бронза моя осталась. Крылатый конь высоко вздыбился, и молодое тело противоборствует его силе, – таков мой "Беллерофонт". Бронза моя осталась, а они там, учившие о конце света, погибли на костре, как еретики. В ту пору, когда я создавал свою "Битву конницы", развелось великое множество проповедников, возвещавших наступление третьего царства божьего, ненужность человеческого труда и усилий. Я творил, они проповедовали. Я довел свое дело до конца, они сгинули. И много таких примеров. Никогда не поддавайтесь подобному обману. Искусство вечно, ибо оно – устав божий, наивысшая форма жизни.

Они шли, сомкнувшись вокруг учителя и внимательно слушая. Шел Микеланджело, и с ним – задумчивый Джулио, и веселый, горделивый Джулиано Медичи, шел Франческо Граначчи, бледный, никогда не улыбающийся, шел Лоренцо ди Креди, и попавшийся им навстречу Поллайоло тоже пошел с ним, шли Паццоли и Буджардини и много других, – все шли и слушали об уставе божием.

Но на углу Ла-Бадии их остановило скопление народа, грохот и галдеж. Имя фра Джироламо реяло, как знамя, над возбужденной толпой. Народ с остервенением громил дом куртизанки Атланты, недавно приехавшей из Венеции и теперь в испуге бежавшей под защиту Синьории. Не найдя женщины, напали на жилище. Из разбитых окон на улицу летели большие блестящие зеркала, парчовые платья, шелковые и атласные туфли, дразнящая благовонная роскошь, граненые флаконы с духами, хрустальные вазы и подсвечники, заморские ткани, жемчужные ожерелья – подарки духовных пастырей, князей и патрициев, – инкрустированные золотом и перламутром столики, украшенные тонкой резьбой носилки, картины, изображающие Венеру с Парисом, Леду с лебедем, Данаю под золотым дождем, ларцы из драгоценного дерева, лютни и шахматные доски, всюду осколки венецианской эмали, из окон уже повалил едкий дым, в то время как чернокожие курчавые слуги куртизанки, шныряя по толпе глазами навыкате, не препятствовали совершающемуся, набив свои плащи золотом из кошелей госпожи, которыми успели завладеть первыми.

СМЕХ ФАВНА

Полициано, опустив голову, медленно шел по садовой дорожке, ища Микеланджело, который впервые получил камень, из которого мог сделать, что захочет. И он ваял, скрывшись от всех. Философ шел, задумавшись. Всюду вокруг него была такая красота, что можно было забыть весь мир и думать только о счастье. Но Полициано не мог забыть весь мир и думать только о счастье. Фра Джироламо овладел умами. Последний сукновал видел теперь язычество в том, что прежде считал красотой. Жизнь Флоренции изменилась. Многие молодые девушки постучались в двери монастырей, супруги дают торжественные обеты перед алтарем жить, как брат с сестрой. Много молодых патрициев сняло атласные камзолы, отцепило кинжалы и надело рясу, выбрило на макушке тонзуру. Аудитории платоников пустуют. Джованни Строцци уничтожил свою великолепную библиотеку. А Виволи, умный, быстрый разумом Виволи переписывает уже не Ювенала, Марциала и Овидия, а Савонароловы проповеди, и нередко его, сотрясаемого внезапными судорожными рыданиями, приходится выносить в беспамятстве из церкви. Перуджино тоже закрыл свою мастерскую и перестал писать, так же как мессер Боттичелли, а за ними и многие другие. Это – от страха перед богом или перед людьми? Не пишет больше Поллайоло, сидит на церковной скамье, проклиная свои создания, и рядом с ним Филиппино Липпи всхлипывает над своей участью, всхлипывает и слышит, что родители его – отец монах и мать, беглая монахиня, – в геенне огненной, – плачет и харкает кровью, обречен скорой смерти. Не пишет больше Франческо Дони, не слагает стихов Уголино Верино, отрекся от своих песен Джироламо Бенивьени. Жизнь Флоренции изменилась. От страха перед богом или перед людьми? Но влияние Савонаролы начинает проникать и в Синьорию. А он в проповедях своих отзывается о Медичи как о язычниках, тиранах, татях духовных… А недавно в одной проповеди назвал Карла Восьмого французского избранным Киром, который придет – все обновит и приведет в порядок… Кого же, собственно, призывает фра Джироламо на Флоренцию? Бога или Карла Восьмого?

А ораторский поединок кончился плохо для фра Мариано, францисканца. Фра Мариано выбрал текст: "О дне же и часе никто не знает, только отец мой один…" Но фра Джироламо объявил проповедь на тот же текст, и она оказалась такой сильной, что фра Мариано надолго скрылся у себя в монастыре и нигде не показывался.

Полициано идет хмурый, озабоченный. Князь болен… Полициано идет среди лавров, благоуханных цветов, в роскошных садах, а думает о несчастье, гибели, смерти.

Нынче Микеланджело кончил свою работу и, отложив резец, стал любоваться своим созданием. Это был фавн. Ухмыляющийся рот его открывал язык и все зубы. Это был фавн. Первый камень, в который Микеланджело вдохнул жизнь, – и камень этот ухмылялся. Первый лик, наделенный голосом и словами прельщения… и это лик полузверя-полубога. Первый удар по грузной материи, первые толчки, прогоняющие тяжкий каменный сон. Сон нарушен, и лик ухмыляется. Я все время слышал песнь материи. Звуки били ключом, сливались, разбегались, все было одето в музыку. Все было пропитано музыкой. Я знаю, это говорил камень, это камень поет… И теперь вот оно. Язык словно хочет зашевелиться в каменных устах, грянуть диким балагурством, варварским гиканьем, какой-нибудь скоромной шуткой, а в то же время зубы словно хотят кусать, алчно раздирать, вонзаться в мясо… Мой тогдашний сон, в первую пору ученья у Гирландайо: я шел глухой дорогой, мертвой дорогой, шел, подавленный муками пути, меня терзала жажда, язык мой распух от жгучей жажды… Язык этот извивается во рту, как змея в каменном гнезде. Как это мне пришло в голову – создать "Фавна"? Ведь у античных фавнов на всех статуях рот всегда закрыт. Как мне пришло в голову? Знаю… я должен был. Первые удары по камню, и оттуда вылез этот зверь. Тогдашний сон мой: вдруг из земли поднялась скала, как кулак, и промолвила – "Стой! Во мне зверь, пророк и могила". Да, помню… Гроза прошла дальше… Первый раз ударил по камню – и вот что вышло. Не человек и не бог. Полузверь-полубог. Все обречено, и я тоже. Святой апостол Павел говорит, что все страдает из-за греха прародителей, и тварь, материя, все – стало нечистым, оязычилось, тварь стонет и ждет своего освобождения, – так написано у святого Павла… Открытая пасть фавна, ощеренные зубы, виден язык. Нет, это не античный фавн, это резкий крик камня, который я часто слышал по ночам, оставшись наедине с собой, крик камня, еще варварский, языческий, непосвященный… Я начал "Фавном", а чем свое творчество окончу? Начал "Фавном", жестокостью, нечистотой, низостью, зверством. Недостоин еще я, господи, ваять твой крест, может быть, это могут другие, – да, знаю, мой путь будет трудней, мучительней, я не могу так легко начать, я сразу это почувствовал, как только подошел к этому камню, которому спокон веков суждено было не стать крестом.

Есть камни, совлеченные падением ангелов с небес. И как раз такой должен был первым попасть мне в руки. Я начал "Фавном". В этом осклабленном лике – много моих ночей, в нем много моего страха и тьмы, медленно подползавшей к моей постели, в нем много моей муки; еще не умею сказать иначе, – насмехающийся лик, я создал его, дал ему жизнь, движение и форму, и теперь только жду, когда это существо извергнет на меня в ответ свою пошлость, грязь, глумление, издевку. Глаза лукаво скошены, волосатые заостренные уши, грубая козлиная борода, волосы, слипшиеся в колтун, нос длинный, чувственный, вынюхивающий. На первый взгляд этот лик выглядит суровым, – только теперь вижу, как этот камень подымает меня на смех…

Он оглянулся, услыхав шаги по песку. За спиной у него стоял Полициано, смотрел. Микеланджело робко отступил, чтобы друг князя мог лучше видеть.

– Этот лик говорит, Микеланджело, – изумленно промолвил Полициано. Кто бы поверил, что это твоя первая работа?

Микеланджело зарделся.

– Да, паренек, – с удивлением продолжал Полициано. – Этот лик живой… он двигается… говорит…

Отступив немного, он стал внимательно всматриваться, тихо читая стихи:

Quid non et Satyri, saltatibus apta juventus

fecere et pinu praecincti cornua Panes,

Silvanusque, suis semper iuvenilior annis,

quique deus fures vel falce, vel inquine terret,

ut poterentur ea 1.

1 Что тут ни делали все, – мастера на скаканье, сатиры

Юные или сосной по рогам оплетенные Паны,

Даже Сильван, что всегда своих лет моложавее, боги

Все, что пугают воров серпом или удом торчащим,

Чтобы Помоной владеть?..

– Понимаешь, мой милый, это – бессмертные стихи Овидия о том, как фавны преследовали богиню Помону… Ты знаешь, кто была богиня Помона? Это богиня урожая плодов, богиня плодородия садов. Видел твою работу правитель? Пойдем к нему, он обрадуется… Это хорошо, что ты выбрал для первой своей работы именно эту тему. Никогда не отворачивайся от античности, никогда, Микеланджело! Да, сразу видно влияние Медицейских садов! Маэстро Гирландайо говорил нам, что никак не мог заставить тебя копировать античные образцы, что ты ни одного античного орнамента не воспроизвел на своих работах… И вдруг вот это! Фавн!

"Но я не имел в виду ничего античного, – хотел сказать Микеланджело, не думал и не думаю, для меня это не фавн…"

– Я верю, – продолжал серьезно Полициано, взяв его под руку, – ты когда-нибудь станешь великим художником. Сохрани, а главное, сумей раздуть горящую в тебе божественную искру, а я, чтоб тебе было лучше и легче создавать свои произведения, посвящу тебя в основы платонизма, буду тебя учить.

Микеланджело задрожал от гордости. Полициано, чье имя внушает уважение государям, который переводил греческие тексты для папы, которому пишет восхищенные письма португальский король, Полициано, величайшее светило платоновской науки, у ног которого сидят студенты из Германии, Польши, Англии, Фландрии и северных королевств, – этот человек ведет меня под руку и предлагает мне себя в учителя…

– Лоренцо говорит, что, не зная Платона, нельзя быть хорошим христианином, – продолжал Полициано. – А я прибавлю: и хорошим художником. Так постарайся как следует понять, это принесет большую пользу и душе твоей и твоему искусству. Знаешь слова маэстро Бертольдо о том, что искусство вечно и все в нем должно быть вечным? Философия Платона и есть познание этого вечного, того, что за безграничным разнообразием явлений остается незыблемым, постоянным! Неизменное – это мир идей. Помни, что идеи, о которых я буду тебе толковать, – не простые понятия, но единственная действительность, присутствующая здесь. Они нисходят к нам от бога, которому послужили образцами в его творчестве. Каждый из нас обязан причаститься чему-нибудь божественному, – помни об этом, – а чтобы причаститься божественному, мы должны слиться с ним через идеи и любовь. И тогда станешь бессмертным.

"Все мы погрязли в болоте греха – так гремел во время вчерашней проповеди Савонарола, – промелькнуло в сознании Микеланджело, – все мы погрязли в болоте греха, и нет для нас иного искупления, кроме как в пресвятой крови Спасителя! Только он – основа мира. А как думаешь ты, о душа моя, приблизиться к своему жениху? Только через покаяние! Только через унижение себя – такое, что будешь почитать себя не дороже пылинки под ногами скотьими, чуждаясь всякого превознесения, – только смирением, самоотреченьем, умерщвлением плоти, покаяньем. Ведь унизился ради нас сын божий, приняв подобие раба".

– Но мы должны возвыситься, – продолжал Полициано, – возвыситься для этого слияния. Совершеннейшим образом оно исполнится много позже, не в этой жизни, а лишь по возвращении, спустя третье тысячелетье, – такой срок отпущен душе. Души, ведшие все три тысячелетия добродетельную жизнь, получают крылья и возвращаются к богам, – так что три тысячи лет дано душе для исправления.

"Знай, грешник, что на суде не будет прощения и суд этот будет короткий, – так гремел вчера фра Джироламо. – Короткий и не подлежащий отмене, суровый ко всем, растратившим жизнь свою попусту, и никому не будет дано ни возможности, ни времени для исправления. И ничуть не поможет, если до этого ты был хорош и только ныне впал в грех! Какими мы будем застигнуты в конце, такими и будем судимы. Но не только души наши, а и плоть. Каждая душа облечется плотью, и каждый с душой и плотью предстанет перед лицом божьим. Во плоти узрим бога своего, – говорит святой Иов. Потому спеши, душа, спеши, стеная и сетуя, из этого мира греха и скорби, из этой юдоли слез, из этого мира тления, разрушения, уничтоженья, мира, обреченного на погибель, мира, чей князь – сатана".

– Нет ничего любезней мира, – продолжал Полициано, – этого прекраснейшего создания искусства, этой творческой работы демиурга. Но для того, чтоб быть прекраснейшим, он должен иметь душу. Ибо для жизни самое существенное – душа, без которой нельзя жить. Поэтому демиург должен был прежде всего создать душу мира, и он, отрекшись от собственного существования, вылился в предметы. Так родилась плоть мира, и душа мира распростерта на ней…

"Что для тебя – мир, о душа моя? – говорил вчера Савонарола. – И какой тебе прок от того, если бы ты завоевал весь мир? Каждый отвечает перед богом только за свою душу, – тому богу, который отличен от мира и свободно действует в нем, как его создатель и неограниченный властелин. В боге нет ни разделения, ни сочетания…"

– Будем вместе читать Платона, но будем читать и Филона, который является новым воплощением Платона и в своем бездонно глубоком учении соединил вечное Слово, от которого мы получили отблеск божества, с мировой душой, – будем вместе читать трактаты Плотина, обнародованные после его смерти премудрым Порфирием, его "Эннеады" о последней тайне. Помни, что только творение мудреца имеет для бога цену. Мудрец чтит бога своими творениями, в то время как невежественная толпа даже молитвами и жертвами своими оскорбляет божество. Только философ – священнослужитель, он один подвижник, только он умеет молиться! Не сделается человек богоугодным, подчиняясь предрассудкам большинства, нет, только сам, своими собственными творениями обожествит он себя, сопричастит душу свою сущему, наслаждаясь нерушимым блаженством. Знай, – так говорил божественный Платон, – наш культ не придает значения ни обрядам, ни слезам, ни покаянию. Ты обязан иметь один только храм – свое собственное сердце, свою душу.

"Ты ничто, душа моя, без бога, – так взывал Савонарола, – только он один в состоянии наполнить тебя. Своими силами ты ничего не можешь, но единая капля крови Спасителя способна искупить тысячи миров – una stilla salvum facere totum mundum quid ab omni scelere, – так славит Фома Аквинский. Только отречением, покаяньем, молитвами можешь ты снискать милость господню…" Боже мой, какой опять срыв!

Но не может же быть язычеством то, о чем толкует здесь Полициано, я, наверно, плохо понимаю, но ведь и святой отец Иннокентий – платоник, и он с величайшими почестями принимал Полициано в Ватикане…

Звук лютни. За поворотом сидел на траве лютнист Кардиери, развлекая своей песней прохаживающегося правителя. Полициано повел Медичи к работе Микеланджело, рассказывая о ней по дороге. Но Лоренцо, глядя на "Фавна", сказал:

– Это не антично, Полициано, но это прекрасно, Микеланджело. Античные фавны не так смеются. В улыбке этих проказливых полубогов всегда была искра беспечности, жарчайшей любви к жизни, много страсти и, пожалуй, частица одиночества, – ведь фавны не всегда бегали стадами. А твой не смеется, твой насмехается. Твой не живет радостью минуты, твой, по-моему, не сумел бы ни подготовить наслаждение, ни испытать его. Почему этот осклабленный рот? Не забывай и того, что фавны были уже немолодыми полубогами, а кто стар, у того – не все зубы… Но работа хорошая, отличная, блестящая. Маэстро Бертольдо обрадуется. Ты же, милый Микеланджело, в награду будешь отныне каждый день есть за нашим столом, а Полициано посвятит тебя в божественный платонизм. Кроме того, получишь от меня новый плащ. И… приведи ко мне своего отца!

В это мгновенье Микеланджело схватил резец и, на глазах у князя и Полициано, сильно ударил по фавновым губам. Зазияла дыра. Старый полубог лишился нескольких зубов. Фавнова насмешливая улыбка изменилась. Он перестал насмехаться, перед тем как вонзить зубы в мясо. Он взглянул на мир, как старик. Если бы он сейчас заговорил, было бы уже не страшно, а смешно и любопытно послушать: отдельные слоги шипели бы между деснами, некоторые слова не произнеслись бы, а просвистели. И насмешливая улыбка стала похожа на ухмылку флорентийского купца, у которого пропала либо жена, либо деньги.

Медичи и Полициано громко засмеялись. Но Микеланджело не смеялся, а подправлял десны. Итак, вот оно, первое его произведение.

Граначчи узнал о восторге князя от Пьера Кардиери, лютниста, но увидел уже беззубый лик. Когда потом Кардиери со смехом рассказал, при каких обстоятельствах фавн лишился зубов, Граначчи поглядел на Микеланджело странным долгим взглядом. Но, идя рядом с Микеланджело к его отцу, Граначчи не говорил со своим другом об этом. На башнях как раз било полдень. И Граначчи пошел не только потому, что оба они всегда были вместе, но еще потому, что Микеланджело хотел, чтоб именно Франческо, носивший ему тайно рисунки Гирландайо, передал теперь отцу приглашение князя, приглашение правителя Флоренции…

Но Лодовико Буонарроти так испугался, что не хотел идти. Ничем не был теперь во Флоренции бывший подеста в Капрезе и Кьюзи, много времени утекло с тех пор, как он был членом Совета двенадцати и вступил в Палаццо-Веккьо под голоса труб. Все это уже теперь – только для вечерних рассказов внучатам, послано богом на то, чтоб не забывали, что они – дворянского рода, рода с гербом.

Теперь он уж и не знает, как разговаривать с правителем, да еще о сыне, разрушившем все его планы. А планы были прекрасные, именно – что этот самый любимый сын, сознавая свою принадлежность к роду с гербом, тоже займет когда-нибудь место, под голос труб, в Палаццо-Веккьо, – и в конце концов, может быть, даже повыше членов Совета двенадцати. Нет, не пойду я, не знаю нынешней придворной речи, до того она изменилась с тех пор, так же как люди, нравы, город… Ничего не понимает в нынешнем времени Лодовико Буонарроти, только грустно качает головой, и строгие чиновничьи руки его спокойно лежат на коленях. Нет, не пойдет он, – не знает, как говорить с правителем. Пока Франческо Граначчи его уговаривал, пуская в ход все свое красноречие, Микеланджело растроганно осматривал окружающие предметы. Вот амбар с провалившимися балками, а вон кирпичная лестница, рядом канава… Пойти посмотреть свою каморку? Она полна паутины, мы складываем там на чердаке старые вещи… А моя оловянная чашка для еды, где она? Да, теперь, мой милый, ты будешь есть из другой посуды, получше, а из чашки твоей мы кормим собак, она стала вся погнутая, оббитая. Господи, до чего папочка постарел! Волосы стали совсем седые, падают на сутулые, понурые плечи, на лице множество морщин, мелких-мелких, разбегающихся во все стороны… А мамочка до сих пор красивая. Монна Лукреция, высокая, статная, глядит на мальчика сквозь слезы.

– Ты еще помнишь меня, милый?

– Помню, мамочка.

– Ведь мы полтора с лишним года не виделись!

– С тех пор много воды утекло, мамочка.

– Мог бы когда и забежать!

– Я работал.

– Ты не болел?

– Ни разу, мамочка.

– А вспоминал?

– Все время, мамочка.

– А о чем больше всего?

– О вашей доброте, о ваших руках.

– Молчи, молчи, а то зареву, пойду лучше приготовлю вам чего-нибудь поесть.

Полдневный мир. Полет голубей. Окованная бадья у колодца поет, как во времена Иакова. Поле спускается по косогору почти торжественно… На горячем камне лежало запястье принцессы из моего детского сна, забытое после моей последней беседы с ней, сверкающее багрянцем, синью и желтью, а попробуй протяни руку – пропадет: это была всего-навсего изящная длинная ящерица, смеявшаяся надо мной, совсем как тогда. Он идет по аллее кипарисов. Через низкую ограду перевесилась серовато-зеленая ветка. Мелкая золотистая мошкара дрожит, как солнечный блик, плющ сбегает по стене, сложенной еще тяжелой и доброй рукой прадеда. Там, дальше, – подпорка виноградной лозы и иссохшая каменистая стена, лиловеющая по вечерам еще долго после того, как синий сумрак остальных предметов перейдет в мрак, – до того она всегда нагрета и напоена солнцем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю