355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карел Шульц » Камень и боль » Текст книги (страница 15)
Камень и боль
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:53

Текст книги "Камень и боль"


Автор книги: Карел Шульц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 47 страниц)

Микеланджело стоит в раздумье перед каменной глыбой. Ходит вокруг мрамора, изучает плоскости. Это не тот камень, о котором он мечтал, тот оказался не по карману, а за этот взяли недорого. Он остановился, положил на мрамор обе ладони. Это было движение чистое и любовное, как если б он нежно прикоснулся к любимой голове, успокаивая ток крови в ее висках. Он чует, чует. Таинственная, стремительная, лихорадочная жизнь бурлит где-то там, в темной материи, он слышит, как она зовет, как кричит ему, чтоб он освободил ее, дал ей форму и язык. Темная жизнь камня рвется к нему наружу, бьет невидимыми, но ощутимыми волнами в кожу руки… Эти длинные, нежные волны соединялись у него в руке, он мог разбросать их, как лучи, и камень снова всосал бы их в себя. Поверхность его была ледяная. Поверхность была обнаженная. Но под ней, как под холодной кожей страстной красавицы, терзаемой своими желаниями, томятся и страждут все наслаждения, мучительные до смертельных судорог. Обнаженный и морозно-холодный, камень пылал жарчайшим внутренним огнем. Сосуды, которыми он пронизан, были напряжены и наполнены пульсирующей мраморной кровью, – сухие на поверхности и горячие внутри. Все это кипучее биенье так и трепетало при его прикосновенье. Он передвинул руки немного выше. Здесь трепет затихал, здесь находилось тайное спокойствие, но и оно было глухое, там, наверно, большая глубь, омут гармонии, созвучье форм, взаимно друг друга проникающих. Но чуть дальше руки его пронзила острая боль, там было, видимо, самое уязвимое место камня, вся материя вздрогнула, словно он коснулся обнаженной раны; вгони он сюда резец, сердце камня тут же разорвется и глыба рассядется. Нет, сюда нельзя, нанести удар сюда – значит умертвить камень. Даже если б не раскололся, так все равно умер бы, медленно зачах и рассыпался бы в конце концов. И придай он ему самую чистую, самую пленительную форму, камень будет мертвый, будет страшить. Под этим местом – в камне таится смерть. И, наоборот, наклонившись ниже, чтоб поласкать форму материи, округлой, как самые нежные женские лядвеи, томящиеся желанием, сжатые и трепещущие, он учуял в глубине место, где таилась, быть может, какая-то большая тяжелая гроздь, налитая застывшим соком, которая только и ждет, чтоб ее выдавили, ждет и благоухает, сильное благоуханье подступило прямо к ладоням. Он гладил камень трепетной, чуткой рукой, словно успокаивая. И вдруг смутился. Да, это здесь. Это уж не прикосновенье, а ощупыванье, уверенное, вещественное, сильное, грубое. Здесь сила камня, узлы его вздутых мышц, которые нужно разъять, чтоб открыть доступ к сердцу. Здесь он раскроет камень и вырвет его сгорающую внутри жизнь, здесь мощь, и объем, и начало удара. Он выпрямился. Ничего вокруг не видя, ничего не слыша, думая только о камне. С лицом твердым, каменным, неподвижным. Сердце его билось где-то там, внутри глыбы, кровь его текла по мраморным жилам, камень стал сильней его, он высился перед ним, как огромные тяжелые ворота, как судьба. И он сжал в руке резец, как единственное оружие, как оружие и против самого себя…

– Я давно на тебя смотрю, Микеланьоло, – послышался рядом шепелявый старческий голос, – а ты меня не видишь, знать не знаешь обо мне, ты далече…

– Фра Тимотео!

– Так, так, – укоризненно продолжал старичок. – Тебе, видно, не до людей, когда ты беседуешь с камнями. Не лги, Микеланьоло, лгать великий грех! Я долго на тебя смотрел, у тебя губы шевелились, ты беседовал с этим камнем… – Во взгляде старика появилось страдание. – Если у тебя какой грех на душе, доверь его мне, мой мальчик. Мы встанем с тобой на колени, попросим господа милосердного, и отец наш небесный отпустит его. Пойдем, исповедуйся мне, ангелы обрадуются, и тебе легче станет. Мне страшно за тебя, ты вырос на моих глазах, которые скоро закроются. А как фра Тимотео умрет, как братья монастырские скажут тебе: "Умер фра Тимотео, монах недостойный, который столько в жизни бродил, а ныне предстоит суду божьему", – как скажут это братья монастырские, скоро уж скажут, кто тогда поможет тебе? Я все время о тебе думаю, боюсь за тебя, – что же ты отвергаешь меня? Встанем вот здесь на колени и воззовем согласно и смиренно к заступнику нашему святому Франциску, а он скажет богу: "Эти двое там взывают ко мне, не могу я, боже милостивый, оставить их без помощи!" Вот что скажет святой заступник наш, и бог услышит его. Ведь брат Илья был уже совсем заточен, понимаешь, заточен накрепко, а попросил святого Франциска – такая, мол, вера у меня в силу просьбы твоей, что, окажись я в самой середине ада, а ты бы помолился за меня, это принесло бы мне прохладу, – понимаешь ты, помолился заступник наш святой, и бог отменил заточенье ради заслуг святого Франциска, вот видишь, а ты не хочешь довериться мне и молиться со мной, душу твою омрачает тень, а ты не хочешь, чтоб она вместе со всеми тенями сегодняшнего дня туда ушла, где ей быть надлежит.

– Фра Тимотео, – с изумлением промолвил Микеланджело, – я вас не понимаю…

– Я видел, – продолжал монах, – как ты беседовал с этим камнем, и я не узнавал тебя, мой Микеланьоло. Как будто это был не ты. Тут что-то неладно, нет, неладно! Микеланджело, признайся мне, ты там, у Медичи, среди философов этих, научился темным делам, грешным делам, ты этот камень заклинал? Да, заклинал. Заклинал, чтоб и эта работа тебе удалась, признайся мне! Потому что это – великий грех, смертный грех, за это полагается смерть – духовная и мирская. Знаешь, кого нынче жгут у нас за городом? Колдунью, старуху, Лаверной звать, вот кого жгут там, и жертву, совращенную ею, девушку одну, по имени Джанетта, – жгут ее, колдунью, а ты не хочешь покориться. Ты хуже этой старухи, Микеланьоло!

– Вы ошибаетесь, фра Тимотео… – сказал Микеланджело. – Я этого камня не заклинал, я не умею этого делать, никогда не учился таким вещам и не собирался даже, и у Медичи не учился этому.

– С богом не беседовал, – тихо промолвил старичок. – А с камнем беседовал. Берегись, Микеланьоло, мне страшно за тебя, ты не такой, как я думал, – когда я на тебя смотрел, а ты об этом не знал, я видел: в тебе не было силы.

– Что вы говорите?! – воскликнул мальчик.

– Да, не было, – повторил монах. – В руках твоих не было силы, сила была в камне. Уж извини, коль нескладно говорю, я – сборщик подаянья и молитвенник, не умею красно говорить, как ты там, у Медичи, слушать привык, но именно как сборщик подаянья и молитвенник говорю тебе, что сила была в камне, а ты был слабенький. Ты гладил камень, ласкал его, и он высасывал из тебя всю силу. Стало мне жутко, мальчик мой, смотреть на это, у тебя лицо было измученное, лицо больного, и ты все что-то шептал, – ну да, ты об этом не знаешь, теперь верю, что не знаешь. Ты был как заклятый, и это было страшное зрелище… Тебя одолела та сила, которую ты должен одолеть. Ты ослабел перед камнем, лишился своей силы, и камень высасывал ее, я видел это. Ты забыл, что я тебе всегда говорил: приступай к своему делу со смирением, работай так, как будто хочешь молиться. С богом беседовал? Нет, с камнем… Теперь пойдем, я пришел за тобой. Приор в Сан-Спирито хочет с тобой поговорить, он послал меня за тобой, пойдем, по дороге я успею еще кое-что тебе сказать. Он хочет дать тебе работу, пойдем!

– Для обители Сан-Спирито? – удивился Микеланджело.

– Да, – кивнул старичок. – Только камня не будет. Тебе, видно, придется сделать из дерева изображение нашего Спасителя, страдающего на кресте за грехи наши.

Они вошли в город. Монах шел медленно, то и дело останавливаясь, чтобы перевести дух. Полдневный покой, дорога тянется, дома будто застыли.

– Я скоро умру, Микеланьоло, знаю это и жду эту желанную минуту, – тихо промолвил старик. – Довольно уж понищенствовал в жизни и потаскал в монастырь брошенных хлебных корок да погнутых монеток, все молитвы свои излил за других и теперь, когда нужно перед смертным часом за себя помолиться, вдруг вижу, ничего-то у меня не осталось, все вознес за этих других… И как весь хлеб отдал, так и все молитвы отдал, и ничего мне не осталось… Но, может, может, все-таки… – он тоскливо вздохнул, – может, найду все-таки одну какую-нибудь, и она-то как раз будет самая прекрасная, самая сильная и последняя. Но и самую прекрасную, самую сильную и последнюю не оставлю себе, а вознесу за тебя, за тебя, Микеланьоло, потому что ты всегда был мне дороже всех.

Жгучесть слез в глазах мальчика, пылко и застенчиво сжимающего худую стариковскую руку. Монах тяжело дышит. Рваная ряса его полна дыр. А сандалий и вовсе нету, – он ходит по камню и пыли босой. Веревка вокруг иссохших бедер затянута, и на ней – четки с крупными зернами, чтоб ни одна молитва не выскользнула из негнущихся, дрожащих старых пальцев.

– Я знаю тебя с тех пор, как ты пешком под стол ходил, – продолжал старичок. – Помню, как ты смеялся и хлопал в ладошки, когда я рисовал тебе, как сестры рыбки прислушивались к словам святого брата Антонино, всякий раз дружно высовывая головки из воды, чинно и в полном смирении, чтобы лучше слышать и хвалить господа. Ты рос… Я все время следил за тобой… видел твои лишенья и муки, страдал твоими страданьями, плакал твоими слезами, молился за тебя. А ты стал художником Медичи и забыл меня. Когда, после смерти Лоренцо, правитель Пьер, по высокомерию своему, выгнал тебя, я пришел опять – и что же увидел? Увидел тебя, беседующего с камнем. Увидел, как ты теряешь силу свою и камень берет ее у тебя. Так вот – я тебе кое-что расскажу. Этот случай произошел в городе Сиене много лет тому назад, когда я там был, дурно служа господу, монах никогда ни на что не годный. Слушай внимательно, что было в Сиене.

Посмотрев испытующе на мальчика, монах начал свой рассказ.

– Жил там один юноша, очень красивый и богатый, по имени Агостино да Уливелло, родом патриций, проводя время в удовольствиях и развлечениях, служа греху и пренебрегая спасением души. Но в сердце у него все время горела мысль, что это – не настоящая его жизнь, что все эти наслаждения только птицы пролетные. Чем больше он об этом думал, тем ясней ему становилось, что он разрушает свое вечное блаженство и, гоняясь за птицами, становится посмешищем людей. Решил он от праздной жизни отречься и отрекся. А так как весьма возлюбил красоту и милосердный господь вложил в сердце его, хоть и грешное, превеликие дарования, поступил он в мастерскую одного славного мастера и стал, как ты, ваятелем. После этого он с великой любовью и рвением предался занятиям искусством, но не переставали манить его призраки прежних радостей, так как был он молод и хорош собой, а дьявол не терпит, чтоб человек жил в мире со своей совестью. Все время расставляли ему ловушки и силки сиенские женщины и девицы, и не мог он в храм божий прийти, чтоб не ждала его там ведьма с письмом от какой-нибудь сиенской мадонны, у которой муж как раз в отъезде и она горячо предлагает юноше вкусный ужин, огонь в очаге и место в постели. Вся Сиена знала веселого и красивого ваятеля Агостино да Уливелло, который молод, счастлив и любит все радости жизни. Он ходил, припевая, а так как рвал все цветы по пути, было ему суждено сорвать и черную гроздь своего несчастья. Случилось однажды, что, гуляя за городом, набрел он на какую-то длинную стену, и пришло ему в голову посмотреть, что за ней. Не видя нигде калитки, он вспрыгнул на стену, и оказался там чудный большой сад, а в том саду – девица с поднятыми руками, срывающая с дерева цветок. И тут Агостино закричал от ужаса, такой у нее был страшный вид!

Старый монах остановился в изнеможении. Сильней оперся на Микеланджело, слегка навалившись, – комочек пыли, грудка чего-то совершенно ненужного. Потом продолжал:

– Сад был полон сверкающих, чистых цветов, руки девушки были светлые, белые, тело ее – натянуто, как лук. Каждым движением рук своих она словно манила к себе ангелов – за отсутствием кого-либо еще, с кем вместе погулять по саду. Но лицо ее было все покрыто черной тканью, как у преступников, куском черной ткани с отверстиями только для рта и глаз. Это черное покрывало было как печать мрака, оно говорило об опустошенности и уродстве при такой молодости. Услыхав его крик, она убежала, а он, спрыгнув со стены и жестоко палимый внутренним огнем, сам не свой, кричал во весь голос. Потому что понял, что сейчас видел. В городе Сиене как раз жила девица, до того прекрасная, что другой такой не было на свете. Но суетный мир не создан для такой красоты, какую мы увидим, когда к нам вернется рай, и люди, подвластные греху, не поняли этой красоты во всем ее величии, а поняли ее по-своему и захотели ею овладеть, выкрасть ее, ограбить, наслаждаться ею во грехе, тщете и похоти. Невесты были оставлены, браки разрушены, богачи теряли именья свои, мужи – честь, все воспылали страстью к прекрасной Андреуоле, все махнули рукой на свои обязанности, нравственный долг и заповеди божьи, мужчины покинули свои должности, семьи, оружие, брат возненавидел брата, друг стал пренебрегать другом. И чем все это кончилось? Гибелью и смертью. Стали, в суете своего желания, из-за нее убивать друг друга, и ни один из тех, кому она подарила хотя бы только улыбку, словечко или взгляд, – не доживал до вечера. Тогда сиенский правитель, старик, никогда не снимавший доспехов, повелел ей всегда ходить с закрытым лицом, пряча его под черным покровом. И это было исполнено. В последний раз вывели ее на весенний праздник, целый дождь роз пролился на нее со всех балконов, она медленно опустила покрывало и с этой минуты уже лишилась права являться в ином виде. Только однажды приказ был нарушен, и это опять принесло смерть. Живописец Луиджи Аскольто, прозванный за свое великое благочестие Кьеппанино, Святоша, приступая к росписи стен Сиенского собора, попросил у правителя позволения увидеть лицо Андреуолы; собираясь писать предметы божественные, он захотел посмеяться над вожделениями, пробуждаемыми этой великой красотой. Для посмеяния хотел он поглядеть на Андреуолу, чтоб лучше написать картины для алтаря. Ни разу еще не познал женщины живописец Аскольто, по прозванию Кьеппанино, Святоша, и правитель позволил на минуту раскрыть для него лицо Андреуолы, и после этого Луиджи Аскольто, с язвительной улыбкой на губах, заперся в соборе и велел подавать ему пищу не иначе, как через отверстие в стене, желая работать в тишине, уединении и молитвах. Видя, что роспись длится очень долго, правитель приказал взломать дверь храма и вошел внутрь. Глазам его открылось страшное зрелище. У матери божьей были лицо и поза Андреуолы, у всех ангелов вдоль главного нефа, несущих пальмовые ветви и богослужебные облачения, было лицо Андреуолы, у всех святых, сколько их здесь ни было написано, было лицо Андреуолы, а Луиджи, живописец, стоял посреди храма на коленях, бил себя в грудь, стонал от ужаса и наслаждения, отовсюду на него глядела Андреуола… Тут правитель страшно рассердился на это кощунство, приказал соскрести живопись со стен, отдал Луиджи Аскольто, по прозванию Кьеппанино, Святоша, в руки палача, чтоб тот его удавил, и строго-настрого приказал девушке больше никогда в жизни не открывать лица. И это было исполнено. С тех пор ничего подобного не повторялось. Но вот теперь девушку с закрытым лицом увидал Агостино да Уливелло, молодой сиенский ваятель, пламенный поклонник прекрасного…

Они медленно идут по улицам, почти совсем пустым. Редко попадется какой-нибудь прохожий, жизнь замерла. Большинство жителей – в церкви либо на лобном месте, где сжигают колдунью, старую Лаверну, и соблазненную ею жертву, купеческую дочь Джанетту.

– Теперь слушай внимательно, Микеланьоло, – продолжал слабым голосом старый монах. – Агостино тоже загорелся страстным желанием увидеть лицо девушки. Собрав верных друзей, он осадил ее дом, был разбит солдатами правителя и приговорен к смерти, но сиенские женщины, по-прежнему любившие его, со слезами вымолили У правителя помилование. Тогда он был заклеймен палачом, наказан пожизненным изгнанием и прошел в рубище нищего все края, всю дальнюю чужбину – только для того, чтоб узнать, что если даже все колодцы и родники превратить в целебные источники, то все равно не вылечить сердца, раненного желанием. И он вернулся, открыто вошел в ворота Сиены, сознательно нарушил запрет, и народ сбежался отовсюду, его узнали, хоть он сильно постарел и опустился. Все шли за ним длинной молчаливой процессией до самого дворца, и вышел на балкон правитель, старик, никогда не снимавший доспехов, – узнать, чем вызвано это великое сборище. Он был страшно разгневан Агостиновой дерзостью, но, поглядев ему в лицо, замолчал. Тут народ упал на колени и стал просить за Агостино, который и в дальних странах не мог победить своего желания и пришел за смертью. Правитель уступил, и Агостино смог остаться в городе, – он остался и завел мастерскую, начал ваять… Не забудь, что он никогда не видел ее лица, кроме как в страстном желании своем, а желание это было безмерно. Он стал создавать одни только девичьи головы, одну прекрасней другой, все они должны были быть Андреуолой, но ни одна не была Андреуолой. Часто казалось, что он уже не в силах создать из камня ничего более прекрасного, возвышенного и совершенного, а он, с ввалившимися глазами и поседелыми висками, снова хватал камень, глину и создавал новое девичье лицо, еще прекрасней, чище и очаровательней прежнего, и ему опять было мало. Вся Сиена в изумлении глядела на эту борьбу Агостино с его мечтой, – ах, любовь! Какая мука и какая скорбь! Влюбленные плакали над ваятелем Агостино, все это должно было быть Андреуолой, а не было Андреуолой, и правитель стоял перед его созданиями – старик, всегда окованный железом, обремененный тяжким грузом своей власти, – пока наконец не уступил вновь умиленным просьбам. И спустя столько лет опять привели эту девушку и открыли лицо ее перед Агостино. И на этот раз он издал страшный крик, и, не в силах вынести внутреннего жара, сам не свой, кричал громким голосом. Оттого что, понимаешь, Андреуола стала безобразной. Столько лет не снимала она черной повязки – и лицо приобрело свинцовый оттенок, скулы резко выступили над провалившимися щеками, покрытыми мокрой, зудящей сыпью, лоб избороздили морщины, словно на нем потрескалась глина, покривившийся нос был неописуемо уродлив. Глаза – цвета щелока, губы – пожелтелые. Но хуже всего были волосы. Когда повязку сдернули, отвалились целые космы, обнажив над лбом, на висках и на темени большие проплешины, наподобие парши. Но стояла и смотрела она так, будто была по-прежнему молода и прекрасна. Столько времени ждала она этого мгновенья, так молилась о нем! Наконец-то солнечный свет на лице! Наконец-то без маски! Наконец – для любви! И тут Агостино понял, что только мечта его была прекрасна, а эта действительность – жесточе всех самых мучительных его ночей и часов. Что мечта одержала победу над ним и над жизнью этой девушки, но разбилась, погибла, как только он захотел увидеть эту мечту в действительности. Что теперь у него ничего в жизни не осталось, потому что та девица, из-за которой он столько выстрадал, стала безобразной, и только мечта его придавала ей красоту, но теперь перед ним уже не мечта, не красота, а отвратительная действительность, все пропало, борьба его была напрасна, он окончательно повержен. И, оставшись ночью наедине с самим собой, он раздробил молотком в мраморную пыль все свои создания, а потом бросился на меч, – таков был конец Агостино да Уливелло, безумного сиенского ваятеля.

Им оставалось пройти еще небольшую часть дороги, но на них уже пахнуло удушливым запахом гари, и они увидели железные шлемы солдат, охраняющих горящие костры, опершись на копья. Они пошли медленней.

– Ты еще ни разу со мной так не говорил… – прошептал Микеланджело. Бедный Агостино сиенский…

Тут старик встал перед ним, выпрямившись, и сгорбленная фигура его словно выросла высоко над мальчиком. И остался стоять, глядя сурово и твердо.

– Глупец Агостино! – воскликнул он. – Глупец Агостино! Тогда зачем же я тебе это рассказывал? Ты сказал, что я до сих пор никогда так с тобой не говорил, но фра Тимотео скоро умрет, у него мало времени, я должен был это тебе сказать, а ты мне вдруг: "Бедный Агостино"! Ты сейчас такой же слабенький, каким был тогда, перед камнем. Ослаб – есть здесь еще вещи, которые отнимают у тебя силы, – слабенький, оттого что чужд смирения. Задумал камень одолеть? Нет, это он тебя одолел. Вещи, в нем скрытые, хотят быть выявленными, как дары божьи. Но если они для тебя – не дары божьи, так что же они для тебя такое? Твори, но не ради гордыни и алчбы своей, как Агостино сиенский, а ради того, чтоб не была утрачена красота. Агостино глупец, говорю тебе! Потому что, приступи он к делу со смирением и пожелай увидеть не одну мечту свою, так знал бы, что только теперь девица эта стала прекрасной!

Схватив дрожащей рукой Микеланджело за рукав и притянув его к себе, он продолжал:

– Только извне была она прикрыта уродством, как до этого той черной завесой. Но красота, прожегшаяся внутрь, благодаря этому горела еще упоительней, чем когда была явной для всех. Только теперь она стала чистой, истонченной страданием и таинственной, – красотой, не вызывающей убийств, гибели, смерти. Ничего не было в той девице безобразного, просто она опять закрылась завесой, только теперь уже не тканью. Такая стояла она перед ним, он мог видеть и не увидел. А она так ждала! Так молилась! Была такая желанная и так желала. Как хотела она теперь отдаться, раздать себя, наполнить! Как богата была она теперь красотой! Под черной тряпкой она страдала от пренебрежения, но кто ее об этом спрашивал? Гнались только за ее прелестью, но стоило ей занавеситься, так все и кончилось, она осталась одна со своей красотой, занавесилась красотой, стала богатеть красотой. Тут ее замкнули в самоотреченье, и красота ее разгорелась еще пламенней, пока не появился пепел в виде серой маски, но это был только пепел томительных, тяжких дней, пепел одиночества, пепел заброшенности, а не пепел уродства, и кто имел мужество развеять его? Тот, кто жил одной мечтой и не думал о ее жизни? И потому – глупец Агостино, говорю я! Отведи он это новое покрывало от ее лица, все они там задрожали бы, как перед чудом, при виде возвышеннейшей красоты, украшенной болью и жертвами, как бы венчанной нимбом и отдающей теперь свои богатства даром. Развей этот пепел, раскрой девичью жизнь, дай новую форму страданья этой жизни, напряженной, как ребро ее тела, вырази одиночество – и поймешь, почему она теперь так прекрасна! Но у Агостино уже не было силы сдернуть это покрывало, оттого что ослаб от мечты, – не видел ее страданья, а видел свою мечту! Не видел мученичества красоты, да если б и увидел, то уж напрасно, – он ослаб от своей мечты. Не открыл божьего дара и потерял самого себя. Мечты высосали из него всю силу, как вот камень – из тебя, мечта его была тяжелая и черная, как камень перед тобой, мечта застыла, окаменела, сила в ней была, – но красота, понимаешь, та чистая, властная, таинственная… она всегда, как душа, выше этой мечты. Он об этом забыл, и ты об этом забываешь. Вот почему я должен был рассказать тебе про этот случай. Он не увидел жизни этой девицы и потому не увидел и своего создания. Не увидел его. Оттого что не увидел ее боли.

У Микеланджело было такое чувство, что впереди стало светлей, тучи разорвались и этот старик стоит в отвесном столбе света – в конце пути. До сих пор никто так со мной не говорил. Я его не узнаю. Неужто это в самом деле фра Тимотео, вечно опасающийся, как бы монастырская братия не признала его ненужным? Скользнул по нем взглядом и впервые увидел его рваную латаную рясу, которая до того пропотела, что даже заскорузла, рясу, прошедшую сквозь бесчисленные ливни и бури, одежду, утратившую свой цвет и покрой, разодранную во время евангельских хождений – терниями и зубами деревенских собак, одеянье монастырское и могильное, одежду праздничную и погребальную его рясу… Да, это в самом деле фра Тимотео. Он до сих пор никогда так со мной не говорил. Я стоял перед камнем, который высасывал из меня силу. Я не знал об этом. Красота всегда выше мечты… будь это камень чистый или нечистый, будь зверь, пророк или могила, я должен каждый раз овладеть этой материей, не покориться ее обману, биению ее мраморной крови. Я – человек. Тьма, имеющая форму. Нечистый камень, фавн, желающий драться, страшные сны, невозможность дальше работать после "Битвы кентавров", жизнь, натянутая, как тетива, пустые ночи и пустые дни, материя, которая сопротивляется, не хочет быть выраженной, обманывает, мечта, мечта. Агостино ослаб и не мог ничего сказать, как раз когда все шло ему в руки. Душа… Тучи разорвались, и в конце дороги в отвесном столбе света стоит этот старик. Не узнаю его. Это в самом деле фра Тимотео, всегда такой нерешительный, робкий? Я скользнул взглядом по его сгорбленной фигуре и в первый раз увидел его босые морщинистые ноги, стариковские ноги, жилистые и мозолистые, со сбитыми пятками, ноги, изможденные блужданьями, ноги нищего, с синяками, ссадинами, кровоподтеками, струпьями, и понял: да, это в самом деле фра Тимотео.

– Фра Тимотео… – всхлипнул он. – Вы так меня любите?

– Люблю, – подтвердил монах, и полное морщин, загорелое лицо его озарилось улыбкой. – Люблю, Микеланджело, и потому нынче рассказал тебе это. Я за тебя испугался, когда увидел, что мечта разрастается выше твоей силы, как мечта Агостино разрослась выше правды красоты. Мне уж недолго осталось жить, и все, что я в мире сделал, я почитаю ничем. Ничего мне от мира больше не надо, кроме полдюжины досок да двух кирпичей под голову. Но насчет тебя верую, что ты когда-нибудь премного прославишь творца. Сколько раз меня брал страх за тебя, сколько ночей провел я в молитвах о тебе, и всякий раз такая сладость вступала в сердце мое и наполняла душу, словно преблагой господь хотел мне показать, что молитва моя о тебе не напрасна. И посвятил я тебя патрону нашего города святому Иоанну Крестителю, а ты бы должен был еще выбрать в хранители себе какого-нибудь святого апостола, – сделай это, Микеланьоло, по-моему, каждый христианин должен себе выбрать одного из святых апостолов и всю жизнь ему отдать, ибо написано, что они будут судить двенадцать колен. Каждый просил бы тогда не только заступника своего, но и судью.

Старичок еще сильней оперся на плечо подростка и продолжал.

– Много я о тебе старался, очень много. Слышал я, что дома тебя бьют, так, думаешь, легко мне было? Ласточкой хотел я полететь к тебе, спеть тебе песню доверчивую, веселую! Видел, что ты в презренье и посмеянье ото всех, так что делал я? С мыслью, к небесам воздетой, смиренно просил господа, что лучше бы мне то посмеянье нести, ведь я привычен. И когда ты перешел к Медичи и пошла молва о том, что правитель любит тебя, ступайте, сказал я, тати угрюмые и полные ненависти, – так я сказал всем сомненьям своим, – вы его раните, но убить не можете. И видишь, мальчик мой, видишь, отошли тати с великой злостью, изранили тебя, а убить не могли. Как я люблю тебя… А ты потом, как состаришься, забудешь монаха нищенствующего, но поверь, немало ударов я от тебя отвратил, и это хорошо. Да не к тому я эту речь веду, чтоб мы плакали, а к утешенью нашему и в надежде на жизнь вечную и на будущее наше, а ты не благодари меня и ничего мне не говори, а прибавь только: аминь.

– Аминь! – прошептал Микеланджело.

– Так. А теперь постучи в калитку, успокоимся.

Микеланджело постучал в калитку, и они успокоились.

В ЧАС РЫБЬИХ ЗВЕЗД

Полдень длился. Небо было прозрачно-синее. С лобного места разносился во все стороны глухой гомон. Там в дыму и пламени погибали две женщины.

Потому что шут Скарлаттино, княжеский забавник, вдруг вспомнил о мертвом ребенке и пошел искать его могилу. Нигде не найдя, он стал расспрашивать про старуху, описав ее безобразие так верно, что сразу узнали Лаверну, и она, хоть не могла указать шуту могилы ребенка, все-таки свела его на кладбище и сказала, что он похоронен вот здесь. И шут стал носить туда цветы, плакал и причитал, так что наконец об этом проведал богатый купец, чей ребенок лежал в этой могиле, и пришел в ужас от срама, устроенного забавником Медичи. Его слуги избили шута, но Скарлаттино так яростно защищал могилу и так вопил, что сбежался народ, пришли бирючи и разгневанный священник, и Скарлаттино, рассказав им все, проклял старуху, указавшую ему не ту могилку. Выяснилось, что старуха занимается колдовством, священник и бирючи насторожились – а куда дела ребенка? Только под пыткой призналась она, и на дому у нее были обнаружены страшные вещи. Раскрылась тайна многих загадочных преступлений. Найдены также странные скелеты – не только детские, но и звериные, затем – адские предметы, высушенные змеиные тела, разные кости, черепа, и черные книги, чародейные амулеты, окровавленные котелки, зодиак из рыбьих костей, строго запрещенный Святой инквизицией, тигли под названьем Terrae vivificatio 1, месилки, испещренные пятнами странных оттенков, загадочные минералы, обрубки деревьев, ртуть, сурьма и сера, в склянках – быстро действующие яды, и всюду – запах падали, гнили, брожения, гноя и нечистот. Ядовитые грибы, гнилостная плесень заставляли скользить ноги входящих, марая своей слизью их башмаки. Летучие мыши спали среди стропил, повиснув друг подле друга, как живая колдовская азбука, филин, разбуженный блеском лат, испуганно заухал на старуху, повинную суду, огню и аду. Матрона грабителей еще надеялась на своих друзей, но они попрятались кто куда, как только услышали о заточении нимфы Лаверны. Тогда она стала надеяться на помощь вражьей силы, но у нее не было при себе ни книг, ни волшебной палочки, ни предмета, выкраденного из церкви, и, кроме того, она была вся выбрита, лишена всех порослей и волос, чтоб ничем этим не могла колдовать, призывая на помощь дьявола. Домик ее разрушили, место, где он стоял, посыпали солью, и священник торжественно прочел над ним начало Евангелия от Иоанна, главу первую, стихи с первого по восемнадцатый, но, читая, вдруг увидел, как из болотистой почвы выбился длинный зеленый пламень, – это дьявол высунул им язык. Все разбежались и вернулись только после полудня – подобрать брошенные кропило, епитрахиль, шлемы и флаг города.

1 Оживление земли (лат.).

Прекрасная купеческая дочь Джанетта, брошенная любовником, наведалась как-то к старухе, оттого что в ее покинутое сердце вдруг робко толкнулась детская ручка. Джанетта приняла лекарство, приготовленное из трупика, чтобы в ней умерло ее дитя, но оно слишком долго росло в ней, стало уже упираться ножками в живот, и она чувствовала, что ребенок не хочет умирать. Тогда старуха взяла черную книгу, сварила еще более сильных, крепко настоянных зелий, дала Джанетте выпить и – probatum est 1 – ребенок умер. Но злоязычные кумушки кое-что заметили, и стража застала Джанетту еще в постели. А в это время старуху пытали, и когда у нее затрещали дробимые железными тисками ноги, она, вопя, призналась, что убили они вдвоем с Джанеттой, что ребенок вышел при свете месяца и что она объяснила Джанетте, как свернуть ему шейку, призывая на помощь семь адских чудищ, которые вскоре пришли и радовались тому, что ребенок погиб от материнской руки, а не в тряпье старой Лаверны. Всего этого было довольно для мучительной казни, ибо в книгах Городового права записано: maleficos non patieris vivere – чародеев не оставляй в живых. И вот обе они горели вместе, потому что вместе занимались колдовством и вместе убивали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю