355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карел Шульц » Камень и боль » Текст книги (страница 28)
Камень и боль
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:53

Текст книги "Камень и боль"


Автор книги: Карел Шульц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 47 страниц)

Он стоял в нише дворца Гонди, и трое прошли мимо, не обратив на него внимания. Но он их узнал. Живописец Лоренцо ди Креди и Поллайоло, оба в черном, серьезные, хмурые, осторожно и заботливо вели под руки старичка, перебирающего пальцами с тихой молитвой зерна четок и с трудом переводящего дух, – видно, и он принимал участие в пляске. Оба поводыря отвечали на каждую его молитву: "Аминь", – с великим почтеньем его поддерживая. Микеланджело узнал и его. Это был маэстро Сандро Боттичелли.

БОЛЬШОЕ КЛАДБИЩЕ

Он стал глядеть им вслед. Весь город будет сегодня тесниться в Сан-Марко, куда толпы валят уже теперь, хотя Савонаролова проповедь начнется только в полночь. Будет там, конечно, и дядя Франческо, и братья, а может, и папа. А мама? Но тут за спиной его послышался чей-то голос:

– Флоренция встретила тебя колоколами и пляской, Микеланджело, а я приветствую тебя просто, по-человечески. Когда ж ты приехал? Ты еще в пыли…

Микеланджело повернулся и радостно сжал руку говорящего.

– Никколо!

Тот засмеялся и обнял его.

– Да, я. Я узнал тебя сразу, еще там, в толпе. Знаешь, – продолжал Макиавелли, сопровождая слова свои легкой летучей улыбкой, – я не пляшу. Не умею скакать во славу божию, но всегда стою в стороне, смотрю, наблюдаю. Это очень интересно и…

– Ты всегда стоял в стороне и смотрел, Никколо! Помнишь, еще тот раз, когда уезжала принцесса Маддалена?

Макиавелли равнодушно махнул рукой.

– Ничего из этого не вышло, как вообще из всех Лоренцовых замыслов.

Он медленно провел всей ладонью по одежде Микеланджело. Но не то чтоб погладил.

– Пыль… – тихо промолвил он. – Дорожная пыль…

И долго глядел на свою ладонь.

– Никколо… – прошептал Микеланджело. – Это было страшно!..

Макиавелли засмеялся.

– Привыкнешь, как я. И почувствуешь любопытство, как я. Не забывая того, что я тебе сказал тогда, на косогоре, ты сам мне об этом сейчас напомнил: стой в стороне и наблюдай. Много увидишь интересного. А придет время, станет еще интересней. Впрочем, это уже начинается… Видел пляску? Это не все, это не только пляска, гораздо интересней то, что за ней скрывается. К твоему сведению, теперь Савонарола предписывает флорентийским гражданам не только молитвы, но и что им есть, как одеваться, когда спать с женами. Беда, если он высчитает, что какой-нибудь ребенок был зачат во время поста! А мясо мы теперь можем есть только два дня в неделю, а в остальные дни – хлеб и вода, надевай власяницу и сиди в пепле. И вот – первые перестали скакать мясники. Отказались воспевать хвалы Христу, королю той Флоренции, в которой нельзя есть мясо. Собрались с топорами у дворца Синьории и до тех пор там бушевали, пока Синьория, ввиду их ничтожных доходов, не сняла с них налога. А пройдет немного времени, и придется простить чеканщикам по золоту, ведь здесь нельзя носить золотых украшений. А потом – торговцам шелком, потому что нельзя ходить в шелковой одежде. А потом вышивальщицам, красильщикам и золотарям, чтоб не перестали вдруг скакать золотари, красильщики и торговцы шелком. Что же будет делать город, не получая налога? Идет война, нужно много, много денег. Ты знаешь, Пиза отпала, мы ведем войну с Пизой. Отпало Ливорно, мы ведем войну с Ливорно. Но нам приходится держать вооруженные отряды и против Рима. Война. Каждый город копит деньги, вводит новые и новые налоги, иначе нельзя. А у нас? Налоги прощаются. А то граждане скакать перестанут.

Макиавелли засмеялся язвительным смешком.

– Понимаешь? Или платить налогов не будут, или скакать перестанут. Ах, Микеланджело! Как это занятно! Стою в стороне и смотрю! Савонарола хотел весь город превратить в огромный монастырь, а превратил его в большое кладбище, здесь люди, как мертвые, не улыбаются. Едят, как он приказал, одеваются, как он приказал, спят с женой, когда он приказал, – только по определенным дням, когда нет поста, – а ему все мало! Это, мол, еще не царство божие на земле… Можно поверить, что нет! Просто страшно, до чего Савонарола не знает людей! Живет все время в каком-то воображаемом мире, где нет ни грешников, ни человеческих слабостей… а потом вдруг свалится с этих высот и увидит одну грязь вокруг – хуже, чем есть в действительности… и тогда, в пылу вдохновенья, издает новые законы, новые правила, рвется куда-то, где сплошь одни праведники, а не жалкие, пыльные, блеклые горожанишки, пропыленные людишки, скорченные за канцелярскими налоями и грызущие длинные столбцы цифр… Нет, не знает он людей. Он хочет, чтоб все были избранниками, и тащит их за собой, перепуганных его угрозами и бирючами, усталых и замученных его неустанными обличеньями. Сдается мне, слишком много их тащит он с собой к узким евангельским вратам, все туда не войдут, не войти всей Флоренции. А он идет, тащит их за собой, проклинает, приказывает, сажает в тюрьму, грозит, и что ж удивительного, что многие втайне подумывают о том, как было бы славно, если б он оставил их в покое и им не надо было бы тянуться за ним к царству божию на земле… Знает Христа, а не знает людей. И его ждет здесь провал. Потому что, Микеланьоло, Макиавелли, взяв собеседника доверительно под руку, понизил голос, – о людях ничего другого не скажешь, как то, что они неблагодарны, вероломны, непостоянны и трусы. Пока ты их гладишь по шерстке и сам им в новинку, они за тобой идут. А как только ты от них потребовал что-нибудь серьезное, так взбунтуются и оставят тебя. И правитель, положивший в основу своего управления одну лишь веру в то, что люди добры, падет, оттого что не приготовил себе чего-нибудь ненадежней.

Они шли неторопливыми шагами, тесно рядом, почти не встречая прохожих.

– Но мне кажется, Никколо, Савонарола делает ставку на бога, а не на людей…

Макиавелли махнул рукой.

– Он так говорит. А сам вступил в бой со всей церковью. Ты понимаешь? Этот бой тем и страшен. Священник против священников. Каждая сторона утверждает, что с нею бог. Савонарола во имя божье идет против папы. Александр уже дважды запрещал ему проповедовать, и Синьория дважды оплачивала снятие запрета. Он хочет обновить церковь, исправить церковь, реформировать церковь, улучшить церковь, и я не знаю, что еще сделать с ней. Сколькие до него желали этого, и все кончили костром. Но я прекрасно вижу. Савонарола сгорит не за церковь, а из-за папы. Савонарола пойдет на смерть не за догматы, он пойдет на смерть из-за тиары. Потому что он говорит о созыве совещания, хочет, чтобы съехались светские государи и сместили Александра, – а от этого любого папу может хватить хороший удар. Знаешь, я над этим много думал. Провозгласи ересь – и с тобой будут спорить, пошлют против тебя докторов богословия, и ты, может быть, отделаешься отреченьем. Но заведи речь об отнятии тиары… и ты погиб. Александр Шестой будет не первый, который так поступит. Савонароле не удалось поднять большое освободительное движение во всей церкви, ему удалось только изменить Флоренцию. Не сумев увлечь за собой прелатов, он в отчаянье борьбы обращается к светской власти. На кого же он теперь опирается? На это будущее совещание… на Карла Восьмого, на Ягеллона, Генриха Английского… Светские государи должны сместить папу! По-твоему, бог даст благословение этому монаху в ущерб своему наместнику?

Макиавелли опять язвительно засмеялся и прибавил:

– Савонарола падет. Падет не только оттого, что, сам принадлежа к духовенству, возбуждает светскую власть против духовной, он падет еще оттого, что слишком искренен, подходит ко всему слишком серьезно. Каждый искренний человек неизбежно должен погибнуть там, где все – лицемеры и трусы.

– У тебя странная философия, Никколо, – сказал Микеланджело.

Макиавелли усмехнулся.

– Может, и странная, да соответствующая действительности, мой милый. Видишь ли, я не умею приспособляться к здешним обстоятельствам, вижу все в другом свете, не хочу быть простым чинушей, мое время еще не наступило. А пока жду, и у меня пропасть свободного времени. Упорно учусь – и отсюда моя философия. Только не по Платону и Аристотелю, ими пускай занимаются другие, которые так плохо здесь кончили, – я не любитель туманов. А по Титу Ливию, Полибию, Тациту, Цезарю и Светонию. Вот откуда моя философия, вот кто мои авторы, научившие меня мыслить, не растекаясь, существенно и трезво, они научили меня не верить людям и всегда видеть прежде всего не добрые свойства их, а дурные, быть всегда настороже, видеть плохое раньше хорошего. И я, следуя этим авторитетам своим, ясно вижу, что в жизни народов события вечно повторяются и люди поступают всегда одинаково, на одно и то же событие у них всегда один и тот же ответ – до Христа или после него, какой век – это не имеет значения. Потому что у людей всегда одни и те же страсти. Так что одна и та же причина вызывает одни и те же последствия.

– Никколо… – неуверенно промолвил Микеланджело, – а что теперь будет со мной?

– Ты будешь голодать, – просто, по-приятельски ответил Макиавелли. – Не думай об этом, я уж давно голодаю. Голодать будешь… а может, и нет. Мне сейчас пришло в голову: постарайся добраться до Лоренцо Медичи…

– Что? – воскликнул Микеланджело в изумлении. – К какому Лоренцо Медичи?

– Вот как? – засмеялся Макиавелли. – Ты ничего не знаешь! Тогда Пьер, может, ты помнишь, – возмечтал о тирании и велел посадить в тюрьму двух своих дядей, Лоренцо и Джованни Медичи, но им удалось перед самой казнью бежать к Карлу Восьмому, и с ним они вернулись во Флоренцию. Теперь они здесь живут, но только зовутся уже не Медичи, – во Флоренции не должно быть ничего медицейского, так они переменили фамилию. Теперь они – Пополано… Народные!

Макиавелли рассмеялся от всей души, так что был вынужден даже прервать речь. Потом продолжал:

– Вот чем кончилась мечта Лоренцо Маньифико! Медичи во Флоренции не смеют даже называться своим именем. Но этот Лоренцо Медичи, Лоренцо Пополано, страшно любит втайне разыгрывать из себя Маньифико, – сам увидишь, посмеешься. Он будет тебе рад. Ему нужен двор, не хватает художников, ты будешь первым. Да еще – как наследство от Маньифико… будешь делать статуи святых, не вздумай только чего другого!

Медичи! Опять Медичи! Твои пути будут всегда перекрещиваться с путями Медичи… сказал там, на церковной скамье в Болонье, изгнанник, который в несчастье обрел дар пророчества. Лоренцо – Медичи, не именем, а родом, – это из страха перед Савонаролой называется он Пополано, а родом он Медичи…

– Спасибо тебе, дорогой Никколо, я пойду к нему. Надо мне иметь какой-нибудь заработок – из-за родных, не могу же я быть им в тягость… Завтра же схожу к Кардиери, чтоб он меня туда сводил, – ведь мой милый Кардиери с Аминтой, наверно, при дворе этого… Пополано!

Макиавелли взглянул на Микеланджело искоса, потом сказал:

– Ну, я пойду. К Сан-Марко, на проповедь. Хочется поразвлечься, послушать об адских муках и о том, как представляет себе Савонарола Италию под властью духовенства. Поразительно!.. Хочу занять там местечко, так что покидаю тебя. А ты сходи, сходи, не откладывая…

Пожав ему руку, он побежал длинными аистиными шагами по улице и вскоре исчез меж домов.

Микеланджело остался опять один. Только тут до его сознания дошло, что он даже не спросил Макиавелли ни о своих родных, ни о Граначчи, до того был потрясен всем виденным… "Ты пришел на большое кладбище", – сказал Никколо. И Микеланджело вдруг вспомнил свой сон, который видел последней ночью в Болонье, ночуя прямо на площади. Близится конец света, возглашает Савонарола. Конец света уже наступил… гробы разверзлись, он стоял один на большом кладбище, потом опять пир, ты это видишь, ты еще живой, а они… и тут пришла она, волнистые черные волосы, белый жемчуг в искусной прическе, долгий взгляд фиалково-синих глаз… "Пойдем, – сказала, – у нас есть дом…"

Флоренция! "Затем бежишь, чтоб вернуться" – так прокаркал тогда голос у ворот, который теперь царит над Флоренцией. Где же мой дом?

На улице появилась какая-то женщина. Узнала, пошла навстречу. Тихо окликнула:

– Микеланджело! Ты меня не узнаешь? Когда ж ты вернулся? Пойдем, проводи меня и расскажи!

И протянула ему обе руки. Он узнал Аминту, нимфу Аретузу. Как постарела! На губах горечь, лицо полно морщин. Искусная прическа производит смешное впечатление. Исхудала, острые ключицы отчетливо выступают ниже горла, над глубоким вырезом, которого она нарочно не закрывала. Бледная, как та, воспоминанье. И тело ее печально. Он обрадовался этой встрече, так же как встрече с Никколо. Как-никак – два друга на этом кладбище! Они пошли рядом, и она стала расспрашивать о его житье-бытье на чужбине; он стал сочинять, но она поняла, что он лжет, и перестала спрашивать. Тогда он в свою очередь засыпал ее вопросами, но она ничего не знала о его дяде и семье.

– Ты не идешь на проповедь? – спросил он.

Она презрительно покачала головой.

– Я медицейская и останусь медицейской. Никто не заманит меня в дом божий, где этот одержимый сипит своим мерзким ртом. Знаешь, Микеланьоло, прибавила она ласково, – ты должен остаться нам верным. Ты ведь тоже медицейский и таким и останешься. Нас всего горстка, но мы приобретаем все больше сторонников, с тоской вспоминающих о времени бессмертного Лоренцо. Они собираются тайно у меня, молодые патриции и некоторые старые члены Совета, – ты, конечно, придешь?..

– Заговор? – тихо спросил он.

Она улыбнулась.

– Так, немножко. Пока – немножко. Но к приезду Пьера подготовим как следует.

Она продолжала бы этот разговор и дальше, но Микеланджело прервал ее вопросом, который давно вертелся у него на языке:

– А Кардиери?

Она сжала губы и коснулась Микеланджелова локтя слегка дрожащей рукой. Последовала минута молчанья, во время которой он уже почувствовал недоброе.

– Его нет в живых, – сказала она.– Он убит.

– Кардиери? – воскликнул он. – Кто ж убийца?

Опять печальное молчанье, потом она ответила еще тише:

– Зовут его, кажется, Рауль де Лорри. Французский офицер на службе синьора Филиппа…

– Но почему? Почему?

Она ничего не ответила. Он понял и, нахмурившись, отстранил свой локоть, так что рука ее упала. Она побледнела и еще сильней сжала губы.

– Ты когда-нибудь любил, Микеланджело? – спросила она.

Почему такой вопрос именно теперь? Это показалось ему до того оскорбительным и циничным, что он стал искать злых, мстительных слов. Потому что всегда вспоминал Кардиери с любовью.

– Я – да, – послышалось возле него тихо, очень тихо.

Он ответил:

– Копейщика Рауля, мальчика Джулиано Медичи, патрицианских сынков, членов Совета, богатых купцов и художников из садов Медицейских?

– Нет, – спокойно возразила она. – Этих я никогда не любила.

Преодолев свою скорбь, он вымолвил имя друга:

– Кардиери?

Она, поглядев на него, прошептала:

– Не знаю, любила ли я когда-нибудь того, кто любил меня больше всех на свете.

Он поглядел на нее. Она смотрела в другую сторону. Это была стареющая женщина, вся в морщинах, горечь на губах. Искусная прическа производила жалкое впечатление. Но нимфа Аретуза шла рядом с ним, словно была все еще прекрасна. Ах, на этом большом кладбище еще не все мертвецы похоронены…

– Я знаю, ты любил, Микеланджело, – вдруг промолвила она. – Знаю, что там, вне города, где-то на своем пути, ты был застигнут любовью, я узнала это по твоему лицу, молчи, не говори мне ничего. Сперва ты стал лгать о своем путешествии, я узнала это по лицу, сказал, что был в Лукке, Сиене, Венеции, в Риме, – а на самом деле был все время у нее. Ты любил, а вернулся, – значит, несчастливая была любовь. Но если ты много любил, так поймешь, почему я тебя спросила… в такой связи, на твой вопрос о Кардиери я тебе ответила, что он убит французским копейщиком и что я не знаю, любила ли его. У меня о нем много воспоминаний, и в то же время его словно никогда не было. Это не был праздник любви, он ничего не скрывал, даже тоски своих лихорадочных рук, когда я не была с ним, у меня перед глазами все время мелькают другие образы, он меня очень любил, но слишком много знал обо мне, больше, чем я думала, он любил меня, как свет тьму, а я должна была иначе… Бывает великая, безмерная любовь, но и она не вырвет нас из нашей судьбы… не освободит, мы всегда возвращаемся обратно в свое собственное существование…

Он остановился.

– Я сказала что-нибудь странное, что ты так смотришь на меня?

Они пошли дальше, он глядел на ее тонкую, исхудавшую руку, которую она опять продела ему под локоть.

– Я этого не понимаю… – сказал он.

Она улыбнулась.

– Мы теперь, конечно, будем видеться чаще, и придет время – скажем друг другу об этом больше. Мне всегда страшно хотелось поговорить с настоящим другом Кардиери, высказать все, чего не могла сказать ему самому, а было бы так, будто я говорю именно ему. И будто я перед ним во всем оправдалась… Приходи ко мне скорей, Микеланджело, приходи! Мы ведь с тобой старые друзья, а теперь нас свяжет и общая борьба… Ты что думаешь первым долгом здесь предпринять?

– Пойду попрошу работы у Лоренцо Медичи, Пополано этого, я слышал о нем!

Она возмутилась.

– Ни в коем случае, Микеланджело! Он – не Медичи, ты поступишь дурно. Не ходи к этому Пополано, хитрому, лукавому негодяю, который изменил делу Медичи и для нас – хуже любого врага. Это предатель! Берегись!

Микеланджело опустил голову.

– Я должен работать, Аминта, должен здесь чем-то кормиться. Кто даст мне работу? Савонарола? Не могу я быть в тягость своим родным, я до сих пор – никто… Я должен…

Она вздрогнула от отвращенья.

– Это не человек! – сказала она. – Это паук!

Слово "паук" вспомнил потом Микеланджело, сидя в просторном зале с искусно расписанным потолком и стенами в шалонах, за столом, покрытым красной скатертью, на котором стояли два кубка вина и ваза с розами.

Лоренцо Пополано, маленький, сгорбленный, с серебристо-седыми и сильно поредевшими волосами, беспокойно ходил по комнате, заложив руки за спину и говоря, по своей привычке, на ходу: он не мог глядеть в лицо собеседнику. Говорил он быстро, проглатывая половину слов, так что иногда даже не разберешь, но это тоже было в его привычках, – таким путем он всегда мог половину слов признать, а от половины отказаться. Он беспокойно бегал глазами по предметам, многие из них брал в руки и, продолжая говорить, рассматривал их так внимательно и с таким удивлением, словно видел впервые. Потом быстро ставил опять на место, складывал руки за спиной и возобновлял свое беспокойное хождение, маленький, сгорбленный, глядя на гостя искоса, бегло, поводя покатыми плечами и проглатывая половину слов.

– Всем нам приходится приспосабливаться, понимаешь, Микеланджело Буонарроти, – говорил Лоренцо Пополано, и фигура его в длинном черном плаще грубого сукна носилась по всей комнате из угла в угол. – Время смутное, a inter arma silent musae 1. Нынче мы радуемся, что живы, а остальное милосердный бог дает нам в придачу, и мы благодарим коленопреклоненно, аминь… Значит, ты прямо из Болоньи… Странно, что ты не знаешь, что делается у Бентивольо, очень странно, но ты хорошо делал, что не заботился о преходящем, все мы взыскуем лишь царства божия на земле, как правильно возвещает святой муж фра Джироламо, ведь милосердный бог сам знает, что нам нужно. Погляди на лилии полевые, они не прядут, не жнут, а господь… И Пьер тоже был в Болонье, ишь ты! Ну ладно, я тебя ничего не спрашиваю, меня не интересует этот человек, справедливо наказанный милосердным богом. Уж теперь оружие мое – четки, а не меч и политика, я верую в пришествие Христово, не помышляю о временном, что мне до Пьера! И поехал в Венецию, вот как? Значит, венецианцы тоже… У него был договор с Сиеной, Бентивольо обещали ему помощь, а теперь и венецианцы… Ишь как против царства божия работает! Но я радостно прощаю ему, как нам велит милосердный бог… Значит, ты приехал из Болоньи и хочешь для меня работать, я рад, очень рад видеть тебя, Микеланджело, уж из одного уважения к родственнику, который тебя так любил, это был грешный, сбившийся с пути человек, отпусти ему прегрешения, милосердный боже! Значит, для меня работать хочешь, так, так, но знаешь inter anna silent musae, многие строят козни против царства божия на земле. Пьер! И Пиза! Уничтожение Пизы – это ежедневное ceterum autem censeo 2 нашего святого фра Джироламо. А Ливорно! А Рим! Написано, что царство божие подвергнется насилию на земле, и это относится прямо к нам, так проявим терпенье и будем уповать на милосердного бога, ведь он борется за нас… Так, теперь для меня, ну что ж, Микеланджело, я охотно заплачу за хорошую святую статую, но – ничего языческого, запомни! Я думаю, что больше всего удовольствия мы доставили бы святому мужу фра Джироламо, если б это была статуя патрона Флоренции святого Иоанна Крестителя, как по-твоему? Но… Лоренцо Пополано вдруг окинул его коротким, быстрым взглядом, – у меня свои вкусы, и хорошо было бы, если б ты с ними посчитался. Я ненавижу античность, никто не прельстит меня видимостью красоты там, где скрывается дьявол, и давно прошло время, когда я тоже был прельщен и горячо отстаивал это языческое искусство! Милосердный господь, я верю, простил меня ввиду моего сердечного раскаянья. Так что ничего античного! Но этим я не хочу сказать, что ты должен уподобить своего святого Иоанна тем мрачным, хмурым святым Иоаннам Крестителям, которыми полна Флоренция! Наоборот, я бы хотел, чтоб твой святой Иоанн был простой, миловидный молодой человек, не лишенный Аполлоновой привлекательности, но – ничего языческого, что могло бы оттолкнуть достойных граждан святого города Флоренции, ты меня понял, я добрый христианин и беззаветно предан нашему святому фра Джироламо, никто не может обо мне сказать, что я принадлежу к аррабиатам либо – еще того хуже к этим паллескам, выродкам, которые тешатся пустой надеждой на возвращение медицейского рода! Нет, я верю пророку господнему Савонароле и следую за ним… Так насчет статуи, о которой ты говоришь. Что ж, хорошо, статую, но только не языческую, какой захотел бы от тебя, конечно, мой несчастный родственник, мне надо чего-нибудь подлинно святое. Я охотно заплачу, хотя у меня большие расходы на бедных, – имей в виду: я коплю сокровища на небесах, но я охотно тебе заплачу, если только статуя твоя доставит радость моим дорогим флорентийцам и фра Джироламо, можешь хоть теперь говорить всюду, что делаешь статую святого патрона города за мой счет. И сделай ты мне его в виде обнаженного юноши, привлекательной наружности, полного эллинской юности и блеска, с вакхически-набожным выраженьем лица, зачем надевать на него одежду из верблюжьего волоса, зачем? Он, может быть, носил это потом, уже в пустыне, но я не хочу святого Иоанна в пустыне, такого хмурого, будто ветхозаветного, я хочу великолепного обнаженного юношу, прелестного, как Парис, знаешь, святого Иоанчика! Ну да, вот именно Иоанчика, Джованнино, но только святого, ни в коем случае не забывай! Я решительно отвергаю античное, – это идолопоклонство с помощью господа милосердного надо из Флоренции вытравить. Ты хорошо меня понял, Микеланджело?

1 Во время битв музы молчат (лат.).

2 Однако я считаю (лат.) – начало знаменитой фразы римского сенатора Катона: "Однако я считаю, что Карфаген надо разрушить", – которую он произносил в конце речи по любому поводу.

И Лоренцо Пополано опять окинул его коротким косым взглядом, который слегка напомнил бы хитрую пронырливую улыбку, если б лицо Лоренцо тотчас не собралось в складки бесконечного смирения и благочестия.

Микеланджело понял. Значит, опять античность! – подумал он, уходя. Как хорошо Никколо разбирается в людях! Как верно обрисовали мне он с Аминтой характер этого… Пополано! Чего-то подлинно святого с вакхически-набожным выражением… Античность! Тайная любовь всех Медичи, не смеющая теперь обнаружиться в городе Савонаролы, в царстве божьем, где этот старик бегает из угла в угол своей комнаты, как жадный паук, как скорпион, ожидающий святого мгновенья!.. Эллинский молодой Иоанн Креститель, с Аполлоновой прелестью. Может, вместо креста дать ему в руки тирс? Ты хорошо меня понял, Микеланджело? Только чтоб ничего языческого! Джованнино, святой Иоанчик, обнаженный и прелестный, как Парис… Чтоб милосердный бог не покарал нас!

А я должен служить. Потому что дома отношения просто ужасные. Дядя Франческо уже нет в живых, – помер после изгнания Медичи, в котором участвовал, полный святого гнева. Старое сердце его не выдержало святого гнева, и когда Пьер выбежал в открытые ворота, дядя Франческо до того разволновался, что, вернувшись домой, слег и вскоре умер, громко призывая бога. Похороны были весьма торжественные, было много монахов и священников, много свечей и колокольного звона, пьяньони 1 несли хоругви и гроб, вечером, после проповеди, сам Савонарола со всеми присутствующими в храме молился за одного из первых верных своих, много споспешествовавшего установлению царства Христа во Флоренции. Но меняльная контора давала теперь мало дохода, операциям мешала война, и отец, Лодовико, тоже напрасно сидел в воротах, хотя Савонарола не отменил мытарей, да не с кого было пошлину брать. Микеланджело нашел в доме нищету. Отец, согбенный под бременем старости и забот, указал ему на пустой стол. Голодал бывший член Совета двенадцати, сильно постарел и ничего не понимал в происходящем, когда правят не князья, а монах. Старость его была горькой и злой, он ожесточился. А любимый сын, рожденный при благоприятных небесных знаменьях, но ставший каменотесом, вернулся после годового отсутствия бродягой, напрасно искавшим какой-нибудь крыши над головой и нигде ее не нашедшим, кроме как дома. Где он получит работу? Правителей уже нет, аббаты стали скупыми. И старый Лодовико тревожно поплелся на свое место в воротах, еле с ним поздоровавшись. Братья Буонаррото, Джовансимоне и Сиджисмондо ждали от него подарков и денег. Подарков он не привез, а деньги отдал им все, какие были, но они нашли, что мало. В семье жил теперь нахлебник, фра Таддео, монах, он мог печься о ней только в молитвах, а меняльная контора давала такой ничтожный доход… И была очень больна мама, монна Лукреция, – она почти не вставала с постели. Микеланджело подолгу сидел возле нее, держа ее исхудавшую руку, давая лекарства, горькие и цветом похожие на желчь, и говорил о том, что вот придет весна – все изменится к лучшему. Рассказал ей и о заказе, полученном от Лоренцо Пополано, и братья, прослышав об этом, стали все время спрашивать, когда он начнет. Но у него еще не было камня. Он видел, что они недовольны его праздностью и сидением возле больной, его заботами о ней. Тут он понял, что их интересуют только его деньги.

1 Плакальщики (ит.).

Досуги он проводил у единственного друга, которого теперь имел, – у Аминты. У него сразу становилось легче на душе от ее горькой улыбки; стареющая нимфа ходила по этому большому кладбищу, как тихий призрак, худые руки ее были ласковы, а речи полны жизненной мудрости.

Потом он получил камень и приступил к делу. Сан-Джованнино, обнаженный святой Иоанчик.

НА ЛЕСТНИЦЕ ПАЛАЦЦО-ВЕККЬО

Разбив последние неаполитанские и папские войска, Карл Восьмой, по совету астрологов, вступил в Рим через ворота Санта-Мария-дель-Пополо. Но астрологи, видимо, знали только ворота, а не знали того, что за ними. Римское население сперва оказало восторженную встречу Карлу, въехавшему на белом коне, под сенью гигантских стягов, пуская слюну, и панцирь его хрустел, а на голове у него был чеканный золотой шлем, а рядом ехал кардинал Асканио Сфорца, канцлер церкви, жаждущий заточить папу. Народ стоял вдоль всей Виа-Лата – до дворца Сан-Марко, нового королевского местопребывания, и дивился огромным французским пушкам, прочим орудиям и вооружению чужеземных солдат, римляне не удивлялись, что эпилептик уже среди них, коли он пришел с таким оружием. И все с любопытством ждали, что теперь сделает святой отец, которому оставалось надеяться только на бога. Было много догадок и предположений, только какой-нибудь исключительный шаг мог спасти папу, когда большинство кардиналов перешло на сторону неприятеля. Много ночей провели в размышлении французские маршалы де Жье, де Монпасье, де Бокер, председатель французского парламента де Гане и весь французский военный совет, выдумывая вещи самые необычайные, даже нелепые, чтоб быть готовыми ко всему, ожидая от папы чего-то совершенно непредвиденного, решившись не склоняться даже перед чудом. Но Александр Шестой не совершил ничего из ряда вон выходящего, необычайного, а просто скрылся. Сделал то, что делали другие папы до него. Заперся в замке Святого Ангела и стал ждать.

Французский ум не мог этого постичь. Французы не ожидали такого простого поступка, А римское население между тем стало избивать их на улицах. Папа ждал за бойницами, одетый в испанскую одежду, с коротким мечом на боку. Он ждал, времени у него было довольно. Папа всегда рассчитывает на вечность. Папа никогда не сдается. А в это время писал английский король и писал испанский король, писал император Максимилиан, писал чешский и венгерский король Владислав Ягеллон – все писали французскому королю, не желая предоставить ему такую власть, чтоб он мог держать в темнице главу христианства. Но Карл хулил папу, утверждая, что он – не глава христианства, так как имеет жену и детей, из которых хуже всех Сезар. А папа ждал пока за бойницами. И, видя, что короли все продолжают писать, а римское население все отчаянней расправляется с солдатами на улицах, Карл потребовал хоть папских послов, гневно глядя на Адриановы укрепления. Но папа ответил, что требует прежде покорности. Только после этого – мира. Слишком провинился строптивый сын церкви перед наместником божьим, и до замиренья необходимо сперва покаяться. А чтоб не быть обвиненным в гордыне, папа все-таки послал послов, но это были – его сын Сезар и кардинал Караффо, пенитенциарий, на обязанности которого – иметь дело с кающимися. Но римский народ уже не потешался над этим. И Карл, в бессильном гневе, бродил по комнатам дворца Сан-Марко, вспоминая флорентийского монаха из монастыря того же святого. И не только монаха этого, но и свой образец, Карла Великого, – неизвестно, кого больше. Злобно хватался за свой меч с воинственным кликом – mon joyau! 1 Меч этот, заветная драгоценность Карла, был из чистейшей стали, но не так хорош, как меч, полученный Карлом Великим от папы Льва Третьего на римском холме, называвшемся mons gaudii, вершина радости, откуда Карл Великий и взял себе боевым девизом – mon joyau! Ho какая же была здесь вершина радости, mons gaudii для Карла? И он кричал mon joyau, думая больше о монахе. И другие тоже думали. Отпавшие кардиналы, перебежчики, испугались создавшегося положения, они знали, что это такое – уход папы в замок Святого Ангела. И все же снова, еще раз, посетили короля. Это были кардиналы Гуркский, Сансеверино, Сан-Дени, Савелли, Колонна – во главе с канцлером церкви Асканио Сфорца. Преклонившись перед королем, они попросили реформы церкви. Но не угрожали четырьмя всадниками, как Савонарола. Говорили тихо. Кардинал Сансеверино вынул из складок своей пурпурной мантии уже готовый указ об отстранении Александра. Кардиналы Савелли и Колонна подняли свои узкие лица от папок с процессуальными документами, обвинявшими его святость в симонии, прелюбодеянии и убийствах. Потом встал кардинал Асканио и произнес длинную речь, перевитую жемчугами цитат из святых отцов и канонического права, в которой доказывал, что вина Александра велика и его необходимо низложить, взять под стражу и посадить в тюрьму, чтобы его место могла занять особа, более угодная богу и королю. Но королю это надоело. Занятней был Савонарола, со своими змеями, чудищами и драконом, у которого на лбу рога и который способен хвостом сбить сперва треть, а потом и половину звезд. А процессуальные документы, указы и выводы из канонического права не интересовали его. И умолкли шесть кардиналов, шесть каменных фигур, облаченных в пурпур, и сложили руки на коленях. А король сидел напротив них с испуганным лицом, потому что боялся их.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю