Текст книги "Камень и боль"
Автор книги: Карел Шульц
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 47 страниц)
Потом он отдал рельеф князю. Граначчи этой его работы еще не видел. Граначчи редко бывает теперь в Медицейских садах. Он помогает Гирландайо, они вместе пишут большую картину "Прославление девы Марии". Гирландайо сам пришел за Граначчи и просил князя вернуть ему на время его бывшего ученика, и Граначчи сжал руки на груди, казалось, он сейчас вскрикнет, щеки его побледнели, словно покрытые пылью дороги, дороги в Нурсию, город Сполетского герцогства, никто еще не удостаивался такой чести, чтобы старый маэстро приходил к Медичи просить о возвращении ученика, который должен дописать с ним картину. Граначчи отложил начатые копии, встал и пошел. Теперь они вместе пишут картину, большую картину, тщательно выполненную, – краски пестрые, яркие, блестящие. "Прославление девы Марии"… и поломничество в Нурсию! И уже два раза между ними были размолвки из-за Гирландайо, оттого что Граначчи не может допустить, чтобы о старом маэстро говорили иначе, как с безграничным восхищением, а Микеланджело не может говорить о нем с безграничным восхищением… Кроме того, Граначчи твердо надеется, что недалеко время, когда он перерастет Гирландайо. Он начал самостоятельно писать мадонну на троне со святым Михаилом и святым Иоанном. Паломничество в Нурсию…
Микеланджело отдал рельеф, и благодарность Лоренцо доставила ему тем большую радость, что он очень уважает князя и в тайнике сердца любит его. Он не хочет признаться в том самому себе, думает обо всем, что говорит в проповедях Савонарола, и все-таки знает, что любит князя. Не за то, что Маньифико ставит его выше остальных учеников, а за то, что тот одинок. Чувствует, что одиночество это становится все более полным, что Лоренцо покинули все, все, кроме Полициано. Лоренцо принял "Битву кентавров и лапифов" с восторгом и радостью, не говоря ни слова о глубоком смысле сказания и о царе, который пожелал самого возвышенного, а овладел лишь призраком и породил зверей. Он очарован порывистой игрой этих созданий и их напряженьем. Осматривая свои коллекции, он часто возвращается к этой вещи, всегда долго стоит перед ней и всегда умеет сказать о ней что-то новое. Поэтому рельеф был поставлен во дворце на переднее место, и все на него любовались.
Тела борются, играя множеством мышц, тела в мощнейшем выявлении форм, существа горячие, распаленные, длинные линии сплетений, связанных в узлы рук и ног. И нагота. Гладкая нагота мужских тел, – хоть одну только форму прикрой, и мужское тело это утратит свою волю и свою скорбь. Она должна быть видной и страстной для каждого взгляда. Тела сплетаются, сверкая наготой, как пролитое масло. Нагие плечи сгибаются, трутся друг о друга в судорожном сжатии и напряжении мышц, бедра прильнули друг к другу, напряженные, отверделые. Кулаки бьют по наклоненным головам, нагота их молотит насмерть. Соски, покрасневшие, полиловевшие, как вереск, сморщились в обхвате жестоких тисков рук, нагота с головы до пят, напряженная и уязвимая, но еще отстаивающая каждую секунду жизни. Нагота, в которой есть что-то замкнутое, – скорбь, страстное желание, мечта и кровь. Угрюмый пыл этих тел тоже обнажен, и колени их бьют в грудные клетки поверженных, как в барабаны смерти. Славная нагота боли, уничтоженья и боя – все вписано в эти борозды лбов, горл и животов. Кривизны, дуги, трехмерности, контраст глубины и напряжения. Бой. Мрамор.
После этой работы Микеланджело отложил резец и покинул Полициано, скрылся от Джулио и Джулиано Медичи. Он не хотел никого. Пил одиночество, словно терпкое темно-красное вино, и опять страдал от сознания своего уродства. Наклонившись над зеркалом водоема в садах, он ощупывал свое лицо, обезображенное, навсегда заклейменное ударом кулака мордобойца. Уходил все глубже в сады. Перестал ходить на проповеди, перестал ходить во дворец, перестал ходить в город, перестал ходить с другими копировать, не хотел видеть даже Граначчи, – хотел быть один, один, хоть всю жизнь один. Вокруг тишина. Глубокая, бездонная. Апрель жил в почве садов и в тучах.
Пришло письмо от кардинала Джованни из Рима, позабавившее князя и всех остальных. Папа Иннокентий на самом деле превосходит сам себя в проявлении дружбы к семейству Медичи. Он устроил такую торжественную встречу, что привел в бешенство сердитого папского церемониймейстера маэстро Бурхарда. Римское население сбежалось толпами, так как шел слух, что папа, из уважения к семейству Медичи, назначил кардиналом ребенка. Все изумились, увидев мальчика верхом на коне, в плаще цвета высохшей розы. Потом утром явились все кардиналы и торжественной процессией повели его к папе, который поднял его с колен, обнял и поцеловал. Маэстро Бурхард, нетерпимый ко всему не предусмотренному ни традицией, ни Рубриками, немедленно подверг нового кардинала строгому испытанию, но ни к чему не мог придраться – ни в его благословляющем жесте, ни в коленопреклонении и полуоборотах, ни в уходах, поступи и поворотах, ни в интонации голоса громкого и голоса приглушенного, ни в чем, подлежащем соблюдению in ordine genuflectend, sedendi et standi 1, ни в чем, относящемся к обуви, одеянию и головному убору, ни в способе кланяться profunde, devote et humiliter 2. Ни к чему не мог придраться маэстро-черимоньере, относящийся раздраженно и враждебно ко всем молодым кардиналам; старик, сам тщетно мечтающий о пурпуре, на покупку которого нет денег, ни к чему не мог придраться, так велел хоть увеличить ему тонзуру. Теперь молоденький кардинал живет во дворце Орсини на Кампа-Фьори, прямо против дворца кардинала Риарио делла Ровере, и они смотрят друг на друга в окна… Это письмо доставило большое удовольствие во Флоренции, а канцлер Бернардо Довицци Биббиена особенно обрадовался, прочтя приписку о том, какой торжественный прием был оказан Джованни самим канцлером церкви, кардиналом Родриго Борджа… очень обрадовался Биббиена, что послушался умных советов каноника Маффеи, сведения которого неоценимы, и настоял на поездке юного кардинала в Рим. А разве не предсказывал Фичино в своем гороскопе, что Джованни Медичи когда-нибудь сам станет папой?
1 В способе коленопреклонения, сидения и стояния (лат.).
2 Глубоко, набожно и смиренно (лат.).
Микеланджело бродит в садах. Каждое слово причиняет боль. Никогда еще не был он так растревожен, как теперь. Словно вокруг него – одни страшилища, он чувствовал горечь при одной мысли о человеческом лице. Время умерло, не было надобности думать о том, день сейчас или ночь, время возникало ниоткуда и бежало к вратам ада, – там найдут его те, кто не умел правильно пользоваться им здесь, на свете. Садовые аллеи все время извивались, словно выписывая какие-то безысходности и не желая дописывать до конца. За свое короткое пребывание у Медичи он успел создать три произведения: ""Фавна", "Мадонну У лестницы", "Битву кентавров и лапифов", "Фавн" – вещь нечистая, насмешка, злая, мстительная материя, ужас крадущихся ночей, дьявол подсунул ему этот камень, и так как у этого дьявола было лицо и обет ангела, – его нельзя было одолеть. Коварство, подобное чуме, притаившейся в корке хлеба, под покровом милостыни, поданной нищему, в оброненной веточке розы. Мадонна у лестницы смотрит в вечность. Люди думают, что в никуда. Когда заходит речь о вечности, они обычно всегда подразумевают взгляд, устремленный в пустоту. Это царица, лицо властительницы, она правит – и сидит, как нищенка, на ступенях. Сын божий, усталый, заснул. Но над ним бодрствует взгляд, перед которым нет оговорок, ни уверток, ни запирательств, ни лукавства, – взгляд, вперенный в вечность. Привыкли к тому, что сын божий благословляет. Но здесь он устал, спит, не благословляет. Привыкли, что матерь божья улыбается. Но здесь она не улыбается. И оттого что привыкли, говорят о взгляде, устремленном в пустоту. Царица у лестницы. Ave, господь с тобою. Скоро конец света. Нагие тела борются. Водомет нагих мышц в борьбе. Упрямо раскоряченные, напряженные тела, покрытые пылью и прессуемые битвой, как в кровавом винограднике. Форма, длинные линии бедер, плечи, прижатые друг к другу, груди, выгнутые под тяжестью, колени бьют в грудные клетки поверженных, как в барабаны смерти. Тело и нагота его, полная скорби, покров крови, желанье и мечта, угрюмый огонь тел, торжественная нагота мужской боли в судорожном сжатии трущихся друг о друга мышц. В узловатом движенье валится сраженный человек, кривая живота его просочилась в мрамор, над ним встал победитель, жизнь натянулась, как тетива.
Микеланджело бродит в садах, не в силах работать, словно его обступили страшилища и он стал их другом, приятелем мороков и кошмаров, чувствующим горечь при мысли о человеческом лице. Время умерло, не было надобности думать о том, день сейчас или ночь. Но однажды ночью он в испуге вскочил под листвой смоковницы и в изумлении, с сжавшимся сердцем, стал смотреть на вход в дом.
Шесть факелов кровоточили там во тьму, светя чадным пламенем, и слышались мужские рыдания. Это плакал Полициано. Носилки были уже теперь подобны гробу. В них клали князя, долго скрываемая болезнь которого вдруг свалила его с ног. Он не хочет лежать во Флоренции. И его перевозят в его резиденцию – Карреджи, чтобы он ждал смерти там.
Юноша побежал к носилкам. Джулио прижался к его груди, и они стали плакать вместе. Горело шесть светочей, как возле славного покойника, ночь была покровом, свечниками – одиночество. Носилки привязали, всадники быстро сели на коней, в мерцающем свете факелов все было – будто игра призраков. Перед глазами подростка мелькнуло пепельное лицо князя с закрытыми глазами, – он тихо стонал. Жена, Кларисса Орсини, наклонилась над ним, смиряя муку ладонями, но он звал Маддалену, повторяя: девочка! Тронулись. Карреджи, тупик смерти. Путь был недальний, но тьма удлинила его. Хотя была уже пасха, на улицах оставался еще не свеянный влажным апрельским ветром пепел покаяния, и город тяжело дышал во сне. От стен храмов, мимо которых они ехали, до сих пор не отлипли выкрики фра Джироламо, и всадники тихо указывали друг другу появившуюся на небе новую звезду – ядовито-зеленую, от которой, конечно, горькими станут воды, куда упадет ее свет, и имя сей звезде – Полынь. Тьма не давала дышать. Шесть светочей чадили, и только конские копыта да стоны больного отсчитывали время. Флоренция спала. Не знала, что по улицам везут ее князя – на смерть. Не знала ничего. Только ждала конца света и, в ужасе от этого, тяжело дышала во сне.
Нет большей пустоты, чем место, где еще за минуту перед тем сидел живой человек, думая о завтрашнем дне, а пришла смерть. Это великий проем тишины, тщетно прячущийся, он прошел в него еще живой, оставив здесь мелкие вещи, которые только что держал в руке, от которых еще не отлип его последний взгляд, – прошел, оставив их в двойной заброшенности; страшно это ожиданье вещей, тяжко взять их вдруг в свои руки, чужие для них. Проем тишины удлинился, став галереей без огней. Дом остался в ночи.
А в Карреджи уже светало. У ложа князя встали Пьер и Полициано. И Лоренцо, положив исхудалую руку на голову сына, стал давать ему последние указания о том, как править. Пьер преклонил колена.
– Если кто из Медичи станет тираном, – окончил Маньифико, тяжело переводя дух, – он лишится Флоренции. Иди, молись.
И остался наедине с Полициано. Пепельное лицо его осунулось и постарело. Никто бы не сказал, что это – лицо сорокачетырехлетнего человека. Но он постарался улыбнуться. Утром у него был священник со святыми дарами, исповедовал правителя и причастил его. Теперь оставалось только умереть.
Флоренция! Город, пылкий и любимый, город прекрасней всех городов на свете, город смятенный и заблуждающийся, город, во всякое время возлюбленный, даже звезды стоят над тобой по ночам не в обычном своем порядке, но это от нежности и любви…
В разболевшейся голове Полициано, который сидит на краю постели, мелькают самые разнообразные картины. Два мальчика с греческой грамматикой Ласкариса в руках идут в аудиторию византийца… Благоухает флорентийская роза, в ней музыка и мечта и всегда что-то металлическое и кровавое. Роза цветок, посвященный Венере. Лоренцо двадцати одного года, стройный и прекрасный, в золоте и белом атласе, устраивает турнир в честь Лукреции Донати, прекрасней которой не было с тех пор девушки во Флоренции. Но вышло по-другому. Жена – Кларисса Орсини, величественная, надменная, римская княжна по происхождению, а теперь и по браку равная королевам. Она всегда не любила Полициано. Она – Орсини. И хочет видеть вокруг себя одних придворных, а он – философ. Полициано тоже всегда ее не любил. А Пьер – в нее. Он Орсини по матери, и женился тоже на Орсини – Альфонсине, римской княжне. Он – не Медичи. Бряцает мечом, тискает женщин. Смеется над тогами философов и восхваляет меч. Мечтает о крепкой, твердой власти, презирает народ, пренебрегает патрициями. Как это сказал Лоренцо? "Если кто из Медичи станет тираном, он лишится Флоренции. А теперь иди, молись". Холодная волна ужаса обдала Полициано, так что он в испуге сжал руки и еле слышно произнес Лоренцово имя. Но тот, казалось, спал. Глаза его были закрыты, искаженное страданьем лицо – теперь спокойно. Но по легкому дрожанию век и руки Полициано понял, что правитель не спит. Он встал и пошел за книгой. Лоренцо поглядел.
– Нет, – прошептал он, – не эту…
По римской дороге мчался во весь дух к воротам Флоренции покрытый пылью и потом гонец. Но еще было далеко.
– Помнишь, мой Анджело, – прошептал Медичи, – как мы с тобой мальчиками начали вместе читать тексты у Аргиропулоса Византийского? Мне хотелось бы услышать сейчас один из них, знаешь, тот!..
Полициано понял и взял другую книгу. Ну да, да, где мудрая Диотима беседует с Сократом о бессмертии.
– Не ищи, – продолжал князь слабым голосом. – Ты можешь наизусть. Знаешь – у Софокла? Помнишь, – "Эдип в Колоне"? Это прекрасный хор: "Кто жаждет…" Прочти мне это…
Апрельское солнце. Оно мечет фейерверк своих лучей на кусты, которые мучительно жаждут его и дрожат от желания. Окрестность приобрела ослепительную гамму красок, как на миниатюрах в старинных сборниках антифонов, с преобладанием голубца и золота. Окна открыты. Бронзой гремит эллинская речь в полном солнца зале.
Тот, кто жаждет свой век продлить,
Мерой дней не довольствуясь,
Говорю не колеблясь, – тот
Не лишен ли рассудка?
Что нам долгие дни! Они
Больше к нам приведут с собой
Мук и скорби, чем радостей.
Если пережил ты свой век.
Позабудь наслаждения!
Срок придет, и всех сравняет
Лишь раздастся зов Аида
Песен, плясок, игр чужда,
Смерть – всему окончанье.
Голосом, горьким от слез, Полициано в тягостной тишине продолжал декламировать стихи антистрофы:
…Так, лишь юность уйдет, с собой
Время легких умчав безумств,
Мук каких не познаешь ты,
Злоключений и горестей 1.
1 Софокл. Эдип в Колоне, стихи 1262-1272 и 1279-1282.
У него сорвался голос. Философ закрыл лицо руками и умолк. Заговорил Лоренцо:
– Знаешь, Анджело, я не жалею ни о чем из того, что сделал… Часто приходилось разрушать даже папские замыслы, когда тиароносец воевал ради интересов рода и в ущерб церкви; я узнал много такого, о чем буду молчать даже перед престолом божьим, – пускай другие жалуются. Я боролся за мир даже против пап, ты знаешь, – Джироламо Риарио! И другие! А что из этого вышло? Теперь Иннокентий… тоже, говорят, уже при смерти! И кандидатов на его место двое: кардинал Джулиано делла Ровере – от него спаси бог Флоренцию, и кардинал Родриго Борджа – от него спаси бог церковь…
Он говорил так тихо, что Полициано пришлось к нему наклониться, чтоб разобрать.
– Нет, право, не жалею… Только об одном! Это была самая крупная моя ошибка, но и самое большое горе… Единственный промах – и так дорого пришлось мне за него заплатить!
– Приглашенье… Савонаролы? – прошептал Полициано. – Вот видишь, я тебя предостерегал тогда… удерживал…
– Нет… – с трудом промолвил Лоренцо. – Не то. Об этом я не жалею. Савонарола – великий человек, и он был нужен, утверждаю даже теперь, когда он повел наступление на меня. В лице фра Джироламо восстала сила, которая должна была прийти, я только ждал, когда уляжется первая ее волна. Фра Джироламо и я – оба мы боролись за чистоту церкви, против симонии пап, о которой идет молва по всей Европе, – каждый на свой лад… Если бы мы помирились, от этого произошло бы много добра… Но он и во мне видел врага, платоника. И против меня пошел. Но как я боролся с ним? Я мог бы добиться от папы, чтоб тот посадил его в римскую тюрьму. А вместо этого я позвал его сюда, под свою охрану. Мог потом выслать его из города. А вместо этого осыпал его самого и монастырь подарками и пожертвованиями. Мог добиться от генерала ордена, отца Турриано, запрещения его проповедей, а вместо этого настоял на его назначении приором, а потом представителем ордена доминиканцев от Тосканской провинции. Вот как я боролся с ним. Я ни разу не сделал ему ничего плохого, хотя мог. А теперь еще одно… Позвал его к себе…
– Ты… позвал Савонаролу… сюда… в Карреджи?.. – пролепетал в изумлении Полициано.
– Да… а почему бы нет? Он призывал на меня кары господни, называл меня язычником. А я позвал его затем, чтоб он дал мне благословение.
– Лоренцо… несоответствие сущего… ты помнишь? Еще раз предостерегаю тебя… Ты говорил, что над каждой твоей трагической минутой, над каждым твоим судьбоносным мгновением всегда появляется какая-нибудь плоская острота, грубая шутка, насмешка, – помнишь тогда Фичинов смех? А потом Скарлаттинов лай и всякое другое… Я тебя всегда предостерегал… говорил: "А не кажется тебе, что ты часто устраиваешь это сам?"
– …чтоб он дал мне благословение, – повторил Лоренцо. – Ради двойной пользы. Во-первых, я предстану перед богом с этим благословением, а кто знает, что скрыто в презираемом фра Джироламо. И, во-вторых, – для семьи, понимаешь, для нашего рода… понимаешь, для Пьера. Великая моя забота Пьер! Пускай узнают во Флоренции, что Савонарола помирился с Медичи… даже если будут говорить, что Маньифико на смертном одре унизился перед Савонаролой, – да, пускай говорят повсюду, – понимаешь, это для Пьера! Савонарола теперь в силе, и Савонарола благословляет своими руками. Кого благословляют, тому желают добра, того прощают, на того призывают милость божию. Пускай об этом говорят во Флоренции, это важно для Пьера – понимаешь?
Он умолк, изнеможенный. В голосе его было столько печали, тоски и тревоги, что стесненное Полицианово сердце стало новой плавильней боли.
По римской дороге мчал во весь дух к воротам Флоренции покрытый пылью и потом гонец. Но было еще далеко.
В сенях послышался шум и шепот многих голосов. Приехала Кларисса Орсини и сноха Альфонсина Орсини, урожденные римские княжны, приехали мальчики Джулио и Джулиано, пришла вся Платоновская академия в полном составе, старенький маэстро Бертольдо, ничего не видя от слез, пришел, пошатываясь, поддерживаемый учениками, среди которых был Микеланджело; Бернардо Довицци Биббиена, невыспавшийся, но бодрый и важный, оживленно беседовал с Пьером. Появился гонфалоньер республики Кристофоро Ландини, появились представители Совета пятисот и Синьории. Все теснилось в сенях, все ждало, когда правитель позовет проститься. Полициано слышал этот глухой гул. Для их беседы вдвоем оставался лишь малый срок. Он наклонился к Лоренцо, так что лица их соприкоснулись.
– Так в чем же самая большая твоя боль, Лоренцо, твой промах, за который ты дорого заплатил?..
Медичи открыл глаза и поднял было руку, но она опять упала.
– Маддалена… – прошептал он. – Брак Маддалены… кровавый, продажный Рим… истасканный Франческетто Чиба, картежный мошенник, папский сын, торговец индульгенциями… завсегдатай публичных домов и трактиров… расхититель папской казны… ему-то отдал я самое дорогое свое дитя, все свое счастье, свою Маддалену! Величайший мой промах заключался в том, что и я однажды пошел навстречу папским замыслам, один только раз… а когда спохватился, было уже поздно… Подумай, какой был бы ужас, если б умирающий Иннокентий захотел сохранить за своим родом власть и вдруг опоясал бы эту куклу, своего сына, негодяя этого, – мечом… Ах, Педро Луис, Джироламо Риарио, какие это были противники! Тоже папские племянники… Но Франческетто этот! Если б из-за него вспыхнула война, теперь, когда французы стоят у ворот, из-за него, только что вставшего от объятий какой-нибудь девки за Тибром…
– Понимаешь, – прошептал Полициано, – это невозможно. Вся власть – в руках князя Сансеверино, папского кондотьера, и потом, кардинал Родриго Борджа, – эти двое не допустят…
– Я знаю, – с трудом кивнул головой Лоренцо. – Хоть этого мне не надо опасаться… И можно умереть. Как это там сказано? "Если пережил ты свой век, позабудь наслаждения. Срок придет и всех сравняет, лишь раздастся зов Аида, песен, плясок, игр чужда, смерть – всему окончанье… Лишь юность уйдет, с собой время легких умчав безумств… Бог же летейской росой отягченную ветвь…" Нет, это откуда-то еще… Откуда, Анджело?
Лицо его пылало. Пересохшие губы потрескались от жара. Руки уже не дрожали, а тряслись. Полициано в испуге привстал.
– Я позову их… – выдохнул он.
– Откуда? – прохрипел Лоренцо. – Анджело, не уходи… Откуда? "Капля вод из реки подземной…" – это не выходит у меня из головы… "Бог же летейской росой отягченную ветвь…" Откуда это, Анджело?..
– Вергилий…
– Скажи еще раз… я не помню дальше… у меня все туманится.
Лицо пылало, и волосы на лбу слиплись от пота. Руки бегали по одеялу. Глаза блестели, как стеклянные. Он отрывисто приказал открыть дверь.
Стали входить. Склонив головы, кидая беглые взгляды на постель, словно слишком тяжел был для них печальный обряд смерти. Пол, стены, окна – все как обычно. Но в то же время все словно покрыто тенями. Потому что последние из пришедших принесли известие о том, что свод храма Санта-Мария-дель-Фьоре дал трещину, и в этом видели знаменье, полное непостижимо страшного смысла. Почему именно в Санта-Мария-дель-Фьоре – там, где была кровавая месса Пацци?.. Все теснились, ожидая услышать, что скажет умирающий, и, благодаря их множеству, им казалось, что они в склепе. А вдруг и здесь треснет свод появится темнеющее апрельское небо с ядовито-зеленым металлическим блеском новой звезды… Многие поспешно опустили головы в ожидании слов умирающего правителя.
Губы больного горели, истомленные лихорадкой и жаждой.
Люди стояли вдоль стен, подобные неподвижной фреске. Их пугала мысль, что здесь, вместе с ними, стоит смерть. Кто заговорит первый? Правитель или она? Но первый пожелал говорить гонфалоньер республики. Выступив немного вперед, отделенный от остальных саном и ученостью, он распахнул плащ, и засияли золотые регалии, насмехаясь над бледностью смертного ложа, откуда послышался хриплый голос:
– Анджело!..
Полициано подошел, положил ладонь на влажный лоб.
– Скажи мне… скажи сейчас… это меня мучит… с остальным успеем… я не могу вспомнить…
Бред. У многих вытянулись лица, оттого что чин нарушен, другие были похожи на свирельщиков у постели дочери Иаира. Некоторые глотали слезы, тем более горькие. Полициано, не без колебанья, опять склонился к лицу друга и глухим голосом начал:
Ессе deus, rarum Lethaeo rore madentem,
vique soporatum Stygia…
Бог же летейской росой отягченную ветвь и стихийной
Силой снабженную сна к обоим вискам приближает…
…cunctantique natantia lumina solvit
И против воли ему смежает поплывшие очи… 1
– Laudetur Jesus Christus! 2 – вдруг прокаркал резкий голос в дверях.
1 Вергилий. Энеида, кн. 5-я, ст. 851-856.
2 Слава Иисусу Христу! (лат.)
Все остолбенели. Такой гость, что прощанье с умирающим – из головы вон! Затаив дыханье стали ждать, что будет дальше.
– Pax huic domui et omnibus habitantibus in ea, – произнес монах, входя.
Фигура его прошла вдоль стен, подобно призраку. Каркающая латынь заглушила последний отзвук Вергилиевой латыни. "Мир дому сему и всем обитающим в нем…" – так приветствовал он. "Мир дому сему…", но гонфалоньер республики со своими золотыми регалиями скрылся где-то среди свирельщиков дочери Иаира, а здесь стоял во весь рост монах, призывавший на город гнев божий, и горячее дыхание великого постника мешалось с жарким дыханием человека, томимого жаждой.
– Ты звал меня, я пришел, – сказал монах.
Пронзительный взгляд его скользнул по постели. На мокром от пота батисте, под одеялом, волнующемся от дрожи объятого лихорадкой тела, лежит тот, кто двадцать лет управлял судьбами страны, разрушал папские замыслы, содержал войска и школы художников, строил храмы и руководил Платоновской академией.
Quid est homo? 1 Глаза монаха сверкали.
– Ты звал меня, я пришел, – повторил Савонарола. – Хочешь, удалим всех и останемся одни?
Он произнес это, как власть имущий.
Лоренцо позвал глазами, Пьер и Полициано подошли, приподняли его, подложили ему под плечи подушки, и он, уже полусидя, вперил свой взгляд в лицо монаха.
Тут гонец с маской, слепленной из пота и пыли, влетел в ворота, и конь его пал. По отрывистой команде гонца караульные подали ему другого и указали дорогу в Карреджи. Конь взвился с болезненным ржанием, оттого что гонец слишком глубоко вогнал шпоры ему в бока. Он взвился высоко, и всадник изо всех сил задергал узду, яростно чертыхаясь. Повернул коня и, согнувшись над его шеей, ринулся вперед, в Карреджи.
– Прошу вас… отец мой… благословить меня, – прошептал Лоренцо.
Савонарола выпрямился. Пылающее лицо его было величественно и ослепительно. Он опять окинул взглядом больного.
– Ты получишь благословение от меня, недостойный, – промолвил он. – Но прежде, anima christiana 2, ответишь на три вопроса. Веришь ли ты в милосердие божие?
1 Что такое человек? (лат.)
2 Христианская душа (лат.).
Голова умирающего горячо склоняется – движением, полным смиренья и веры. И подымается вновь. Поддерживать его больше не нужно.
– Вернешь ли все незаконно приобретенные поместья и богатства?
То же движение, говорили голова и все тело, только не потрескавшиеся губы.
Монах поднял руку для благословения. И, наклонившись над постелью, медленно проговорил:
– Вернешь ли свободу народу, сделаешь ли народ господином, вверишь ли народу власть?
Тишина была как каменная, она раздробилась от вздоха присутствующих. Полициано взглянул испуганно. Это для Пьера… Понимаешь, великая моя забота – Пьер, для Пьера хочу я, чтобы Савонарола благословил Медичи, – для Пьера…
Стеклянный взгляд умирающего, подернутый пламенем лихорадки, впился в монаха. А монах, с поднятой для благословения рукой, твердо взглянул в изможденное лицо. Потом Лоренцо медленно, с нечеловеческим усилием стал приподниматься. К нему подбежали, но он прохрипел, что не нуждается в помощи. Сам, совершенно один, медленным движением, на которое было страшно смотреть, повернулся к стене, вновь упал на постель и остался так. И – ни одного взгляда на монаха. Горящими глазами он молча смотрел в стену. Говорили голова и все тело, только не потрескавшиеся губы.
Савонарола ждал. Пронзительный взгляд его видел только темя больного да стену. Одеяло было в трепете. Секунды шли. Лоренцо, повернувшись спиной к монаху, умирал. Время. Секунды растягивались. И монах опустил руку и прервал благословляющий жест, так и не завершив его. Натянул капюшон и, склонив голову, вышел, не прощаясь.
Лоренцо смотрел в стену. Кларисса в слезах опустилась на колени у постели. Биббиена торопливым шепотом стал совещаться с Пьером и гонфалоньером, – надо что-то сейчас же предпринять, скоро народ узнает. Савонарола ушел, не дав благословенья. Но народ как можно скорей должен узнать: гонфалоньер горячо благодарил, Синьория воздала хвалу, те, кому по закону принадлежит власть, преклонили колена в знак благодарности… Гонфалоньер, растерянный, снова выступил вперед и уж хотел говорить…
Гонец, грубо расталкивая всех стоящих на пути, измученный ездой, пошатываясь, подошел к постели, как ему было приказано. И, не дожидаясь, пока ему дадут слово, огласил сообщение.
Франческо Чиба, сын папы, неожиданно назначен верховным кондотьером церкви. И, опоясавшись мечом, выступил в поход.
И показалось тут Полициано, что на землю пала кромешная тьма, поглотившая все на свете. Ослепленный ею, он зашатался и упал ничком на землю, стуча зубами от ужаса. Издевка, циничная, грубая насмешка… бесстыдная шутка… здесь умирает правитель и с ним – мир в Италии… а там бездушная кукла, бесчестный негодяй, карточный мошенник опоясался мечом…
Резкий, судорожный вопль Лоренцо разорвал напряженную тишину.
И все повалились на колени в молитве.
АГОСТИНО, БЕЗУМНЫЙ СИЕНСКИЙ ВАЯТЕЛЬ
На горячем камне затаилась ящерица, блестящая и пестрая, как брошенный браслет принцессы, из-за низкой стены свесилась длинная сероватая ветвь, бадья колодца поет, как во времена Иакова. Над двором тихий полет голубок, плющ вьется по стене, сложенной еще рукой прадеда, на всем – глубокий голубой покой. Микеланджело стоит в раздумье перед каменной глыбой, на покупку которой потратил часть денег, полученных еще от князя. Каморка Микеланджело опять очищена от паутины. Он уже не доедает на кирпичных ступенях и у придорожной канавы куски, оставшиеся от братьев, но все-таки до сих пор ест отдельно, каменотес.
Ведь сколько уплатил он за этот камень! Не лучше было бы раздать это бедным либо – вложить в дядину меняльную контору на Ор-Сан-Микеле? И то и другое хорошо: и в доме был бы мир, и перед небом заслуга. Да ему. видно, не дороги небесные сокровища, ни мир в семье. Столько хороших денег – а что на них купил? Камень. Знает, что жизнь дорога, что он в тягость, а чем помог? Купил камень. Время тревожное, одно только золото в цене, мог бы хорошо поместить, а куда поместил? Купил камень. Есть и такие, что собирают себе сокровища на небе и все раздают, по требованию фра Джироламо, бедным, – а он что сделал для бедных? Купил камень. Другие закапывают богатства свои, чтоб быть во всякое время готовыми к бегству, а он что скрыл? Купил камень. Столько добрых золотых! Венецианцы всегда ловят рыбу в мутной воде, у дяди Франческо полно расписок от деловых друзей с Риальто, славные проценты принесли бы эти деньги, но на них куплен камень.
Отец сложил руки, как человек, покоряющийся судьбе, и ушел, братья говорили о путаной голове и о бирючах, дядя Франческо цитировал книгу Сирахову под названием "Екклезиастикус". За дядей Франческо теперь всегда решающее слово в семье, потому что слова его всегда оправдываются. Разве не предупреждал он насчет Микеланджело? Не предвидел этой истории? Не говорил уже давно, что думает об этом парне, который вернулся теперь без носа, как от позорного столба? И не говорил еще тогда, что думает об искусстве? Но ему не верили, и надо было, чтоб пришел святой человек, фра Джироламо, и убедил их. Фра Джироламо возвращает сейчас Флоренцию христианству, а Микеланджело вернулся, напоенный язычеством. Фра Джироламо крушит языческие картины и статуи, а Микеланджело, вместо того чтоб поместить деньги в дело, купил камень. И уж не хочет навещать своего брата монаха, не ходит в Сан-Марко… Дядя Франческо все это предвидел, и никогда не нужно спорить с дядей, чьи слова всегда оправдываются и у которого меняльная контора, а детей нету…