355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карел Шульц » Камень и боль » Текст книги (страница 38)
Камень и боль
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:53

Текст книги "Камень и боль"


Автор книги: Карел Шульц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 47 страниц)

1 Дьявольские явления (ит.).

И невозможно было на чем бы то ни было сойтись относительно смерти папы. Одни утверждали, что он выпил по ошибке отравленное вино, которым собирался попотчевать кардинала Адриано ди Корнето, и повалился на землю, сраженный ядом, быстро распространившимся в его старом теле. А когда его перенесли на постель, вдруг из стены вышла большая черная отвратительная обезьяна и села к нему на постель, ухмыляясь. Но когда позвали телохранителей, чтобы те прогнали ее, папа закричал: "Lascialo, Lascialo! Ce il diavolo!" – "Оставь, оставь ее! Это дьявол!" А когда он скончался с пеною на губах, в изголовье у него встали семь страшилищ, и все присутствующие с страшным криком разбежались. Так говорили одни, которые присутствовали при его смерти.

Но другие возражали, ссылаясь на врачей, доказывавших, что святой отец умер от занесенной в Рим с понтийских болот лихорадки, от разлития желчи и удара. И, умирая, он все время молился, особенно святой Екатерине Сиенской, "этой бедной, слабой, но в то же время такой сильной женщине", которую он всегда почитал, а также пресвятой матери божьей. Он запретил детям своим подходить к его постели, не хотел ничего о них слышать, горячо каялся в грехах, долго исповедуясь епископу Пьеру Гамбо, а потом с великим смирением и сердечным сокрушением причастился святых тайн. После этого ему дали обычное в таких случаях лекарство из толченых драгоценных камней, но ему стало только хуже, и он стал громко взывать к богу. Тогда личный врач его, епископ Ваносси, предложил ему в качестве последнего средства то, которое было применено к Иннокентию Восьмому: вливание в жилы крови трех христианских детей. Но папа вспомнил, что Иннокентия Восьмого и этим спасти не удалось, хоть тогда употреблена была самая чистая кровь только что выкупанных младенцев, и решительно отверг предложение епископа, а потребовал, чтоб ему, вопреки всем обычаям, прочли песнь Якопо Тоди "Stabat Mater Dolorosa". Против этого стали возражать, как против нарушения церемониала, но папа так убедительно настаивал, что кардинал Иллердо послушался и начал читать. В эту минуту сообщили, что дон Сезар тоже умирает, выпив вина из того же кубка, из которого пил отец. Но его святость отнесся к этому сообщению равнодушно и сжатием руки попросил кардинала Иллердо продолжать. "О, quam tristis et afflicta…" – прочел проникновенным голосом кардинал, но тут святой отец, воскликнув громким голосом: "Не отринь меня, пресвятая дева, не отринь!.." – развел руки и спокойно испустил дух.

Так говорили те, кто стоял во время агонии на коленях у постели. Но народ смеялся. А памфлетисты слали в свои города письма об отвратительной черной обезьяне и семи страшилищах. А поэты сочиняли сонеты о погребении папы в аду. А духовенство верило тем и другим, – одни больше в просительный возглас к пресвятой деве, другие – больше в черную обезьяну, в зависимости от сана, бенефиций, пребенды, доходов. Так что в сообщениях о внезапной смерти папы не было единства, а тело его пролежало десять дней без молитв, священников и мессы, одетое руками шести нанятых для этого разбойников, праздно шатавшихся перед Ватиканом, и было похоронено, из страха перед чумой, ночью, тайно, без колокольного звона, без процессии, без кардиналов, гроб просто перетащили веревками.

Между тем дон Сезар невероятным усилием воли преодолел действие яда, приказав, чтобы его, голого, погружали поочередно то в распоротое брюхо мула, между горячими дымящимися кишками и внутренностями животного, то в ванну с ледяной родниковой водой. И уже на четвертый день он смог продиктовать письмо к командующему замком Святого Ангела о наведенных на Рим орудиях.

– Теперь хоть бегай по Ватикану огненный пес, хоть не бегай… говорил да Сангалло, – а испанец помер и тиару наденет кардинал Джулиано, кряжистый дуб! Ах, милый! Вот это хват! Старик, а хват! Кабы все в курии были такие! Так что сядет делла Ровере, племянник Сикстов, на папский престол! Бедный дорогой наш Лоренцо… Ничего-то не осталось от его жизни и творчества, от дел и мечтаний…

Микеланджело удивился, что да Сангалло, о горячей любви которого к Лоренцо Маньифико он хорошо знал, всякий раз приходит в такой восторг при имени главного Лоренцова врага – кардинала Джулиано. Теперь он спросил об этом. Сангалло гордо ударил себя в грудь.

– Я – кондотьер искусства… никогда не забывай об этом! Мне смешны венецианцы… но я строил в Венеции. Чем были для меня Павел и Иннокентий, похвалюсь ли я когда перед престолом божьим, что строил для пап? Нет, никогда не упомяну перед богом ни о папах, ни о кардиналах, епископах и аббатах, а ведь строил по их заказу. Я всегда презирал испанских Арагонцев… а видишь – строил в Неаполе. Не знаю больших варваров, чем французы… но они ко мне обратились, и я поехал во Францию, пускай, подумал я, узнают эти ослы, что такое настоящее, чистое искусство – ну, и поехал и строил во Франции, эти ослы глаза вытаращили, увидя, что такое настоящее искусство. Да, и во Франции строил, и не корю себя за это. Потому что настоящий кондотьер выигрывает сражения только для бога. И я тоже строю только для бога и его пречистой матери. А не все ли равно, кто платит? И ты научишься так глядеть, Микеланджело, и ты тоже… молчи! Чтоб мне не пришлось потом ни о чем напоминать, молчи лучше и верь тому, кто имеет опыт! Только для Борджа я никогда не строил, нет, для них – нет, это было бы уж слишком…

Они шли под похоронный звон. Архиепископ флорентийский, пригрозив смертными карами всем, кто будет распространять страшные сообщения о последних минутах папы Александра, служил в соборе торжественный реквием и с ним – каноники у всех алтарей. Колокола звонили, сзывая народ, а тот не приходил. Было много таких, которые говорили, что перед престолом божьим Александра ждет сожженный Савонарола, и украсили цветами место на площади Делла-Синьории, где находились Савонаролов костер и виселица. Храм был пуст, только священники в черных облачениях неслышно передвигались у алтарей, молясь за упокой души его святости. Потом в пустом храме послышался дрожащий старческий голос архиепископа, воспевающий входную молитву – о том, что горек удел смертный, но утешает обещанье будущего бессмертия, ибо tuis fidelibus, Domine, vita mutatur, non tolletur – жизнь верных твоих, господи, изменяется, а не отнимается… Одиноко разносился богослужебный напев, только статуи святых внимали ему, никого не было. Не пришли ни гонфалоньер Содерини, ни Синьория, ни Совет пятисот, ни члены Коллегии, ни патриции, не пришел и народ.

– Выберут теперь Джулиано, – ликовал да Сангалло под глухой погребальный звон, – и как только ты кончишь Давида, поедем мы с тобой, Микеланджело, в Рим, там тебя ждет великое будущее, увидишь, что мы там вместе сделаем, весь Рим перестроим, выживем осла этого Браманте, который ничего не умеет, весь мир, Микеланджело, будет говорить только о нас…

В тот же день пришло известие, что дон Сезар, вылечившись с помощью внутренностей животного, встал во главе двенадцати тысяч вооруженных, занял римские площади и все улицы, ведущие к Ватикану, и объехал, с вереницей своих знамен, всех испанских и французских кардиналов, требуя, чтобы папой был избран кардинал д'Анбуаз. Но Святая коллегия побоялась, чтобы в Милане королем был француз Людовик Двенадцатый, а в Риме папой – верный друг его, француз д'Анбуаз. Они сидели в конклаве бледные, растерянные, сжав губы, каменные статуи, никто не хотел говорить первый, на улицах гремели барабаны Сезаровых войск, фитили у мушкетов зажжены, – и в конце концов разрубили этот узел испанские кардиналы, но высказались они не за француза д'Анбуаза, а голосовали за Пикколомини, который и был избран папой.

Это был старик, стоящий одной ногой в могиле, безвольный и не способный принимать самостоятельные решения. Приняв имя Пия Третьего, он сейчас же после своего избрания собственным бреве утвердил дона Сезара в качестве высшего кондотьера церкви.

Кардинал Джулиано тотчас уехал в Остию.

СИКСТИНСКАЯ КАПЕЛЛА

– Так ты все-таки стал папским художником! – гудел да Сангалло, сидя против Микеланджело в своем любимом трактире у городской стены и наливая себе вина. – Как кончишь Давида, придется тебе потрудиться насчет выполнения договора, который ты заключил в Риме с Пикколомини на статуи для Сиены… Но я подожду, я верю в Джулиано, я не сдамся, так же как он, конечно, не сдался…

Микеланджело сидел и пошевеливал пустой кубок. Рядом сидел Макиавелли, читая книгу и по временам от души смеясь. Сангалло сердито повернулся к нему.

– Что ты там ползаешь по строчкам, гонфалоньер? Прочти вслух это место, чтоб нам тоже посмеяться!

Макиавелли поднял взгляд от книги и, с своей обычной легкой язвительной улыбкой, промолвил:

– Тебе это не доставит удовольствия, маэстро Сангалло. Наоборот, боюсь, ты еще больше рассердишься…

– Что это такое? – загремел Сангалло, хорошенько отхлебнув. – Новые законы и распоряжения, дорогой мой секретарь военных и иностранных дел, направленные против Медичи? Или это новый план военных действий против Пизы, мы окончим наконец эту бесконечную войну под твоим древнеримским руководством, консул республики, и ты снова справишь великолепный триумф, проехав на золотой колеснице от публичных домов возле Арно, через площадь Синьории, мимо всех трактиров – обратно к Олтрарно? Или, может, patres conscripti 1 по твоему наущению решили ввести новые налоги? Так я лучше с двумя своими остолопами прыгать на костре буду, чем опять платить городу…

1 Сенаторы (лат.).

– Это стихи, – сказал Макиавелли.

Лицо Сангалло вытянулось, – он так и фыркнул, прыснув вином.

– Ты читаешь стихи… и смеешься? Вот чему научился ты у дона Сезара, трибун наш народный? О чем они? О девках?

Никколо Макиавелли перевернул несколько страниц и промолвил со смехом:

– Я вам кое-что прочту, чтоб вас позабавить… Думаю, что от этого вино не прогоркнет.

И принялся читать обычным своим сухим голосом, безуспешно пытаясь декламировать звучно, взволнованно, патетически, отчего получалось еще смешней.

Это была "Траурная песнь", написанная Эрколе Строцци на смерть Борджа. Сперва плакала Рома, возлагавшая все свои надежды на папу Александра и на дона Сезара. Потом поэт вопрошал муз о дальнейших намерениях богов, и Эрато отвечала: Афина Паллада взяла испанцев, а Венера – итальянцев на Олимп, после чего обе направились к Юпитеру и, припав к его ногам, стали коленопреклоненно просить его. Он успокоил их, что хоть не может идти против выпряденной парками судьбы, но что обещанье, которое он дал, исполнится на потомке из рода Эсте-Борджа, сыне папской дочери монны Лукреции. После этого Марс отправился в Неаполь – подымать войну, а Афина Паллада поспешила в Нейи, где предстала в обличье Александра Шестого перед больным Сезаром и, передав ему сказанное Юпитером и утешив его, исчезла, превратившись в ворону…

– Стой! – взревел Сангалло. – Стой и дай сюда книгу!

И он могучим движением схватил ее и вырвал у Макиавелли.

– Я отплачу тебе за нее угощеньем! – захохотал он. – Это замечательная штука! Я научу своих болванов самым трогательным строфам и приглашаю вас нынче вечером ко мне на чтение, – провещал Сангалло. – Нума Помпилий с зашитой пастью будет декламировать за Рому, и я уже заранее вижу, как ловко у него получится. Тиберий своей мычащей глоткой изобразит Афину Палладу, а сам я прелестно сыграю Венеру. Обязательно приходите и тащите всех, кого встретите, будь это хоть сам архиепископ. Объявите по всему городу, что нынче вечером маэстро Джулиано да Сангалло, величайший архитектор Италии, который строил для королей, пап, князей, кардиналов, республик, но главное для бога, устраивает поминки по Александру Шестому и надеется на большее количество присутствующих, чем было на реквиеме в соборе. А потом мы все процессией проследуем к домикам в Олтрарно.

И Сангалло, хлопая книгой по столу, прямо покатывался со смеху.

Микеланджело ничего не сказал, продолжая шевелить пустым кубком. Ему больше не хотелось пить, и он молча глядел на Макиавелли, который с легкой улыбкой постукивал большими суставами своей сухощавой руки по столу. Микеланджело понимал его молчанье, но не понимал выраженья лица. Вдруг Макиавелли встал.

– Я приду, маэстро Джулиано, – промолвил он, – приду сегодня вечером, но сейчас должен идти. У меня есть еще одно важное дело…

Джулиано, затыкая книгу за пояс, резко прервал:

– Что такое?

– Да не любовное… – возразил Макиавелли. – Разговор с Леонардо да Винчи.

Джулиано удивился:

– Что у тебя за дела с Леонардо?

– Это идея Содерини, – ответил Макиавелли. – Гонфалоньер беспокоится, что Леонардо получает деньги из кассы Синьории, не неся никаких обязанностей. Он желал бы ввести какой-то учет. И вот через мое посредничество он хочет предложить ему принять участие в нашем походе против Пизы в качестве военного архитектора. Речь идет о том, чтобы отвести Арно в новое русло и, лишив Пизу воды, принудить город к сдаче…

– А что Леонардо? – тихо спросил Джулиано.

Макиавелли пожал плечами.

– Не то что согласен, а ухватился за эту мысль с величайшим восторгом.

Джулиано сжал свои огромные кулаки и процедил сквозь зубы:

– Содерини – глупец и плебей. Я всегда думал, что он представляет опасность только для города. Но теперь вижу, что дело обстоит хуже: он опасен и для искусства… Как по-твоему, Никколо? Ну разве Содерини – не осел?

Макиавелли ответил, улыбаясь:

– Я давно это знаю, но что могу поделать? Я, между прочим, сочинил про него четверостишие в виде эпитафии, которым можно будет воспользоваться, когда он умрет в изгнании. Вот что я сочинил:

Душа Содерини, покинувши тело.

К воротам ада с воплем прилетела.

Но с ней у Платона разговор был не длинным:

"Ступай в чистилище, к младенцам невинным".

Потому что душенька Содерини, без соли и без масла, лишенная настоящих желаний, как он сам, прямо создана для этого. И небо и ад для него – нечто слишком величественное и возвышенное. Пьер Содерини – ни рыба ни мясо, он владеет только тем, мимо чего великое прошло, не заметив. Бог проявит к нему милосердие и за его плебейские заслуги соблюдет его от великого и после смерти. Только лимб с некрещеными младенцами, душеньками без желаний, без своих собственных грехов и заслуг, – будет его владением, там только осуществит он себя как гонфалоньер несмышленышей.

Сангалло фыркнул в кубок, потом сказал:

– Ты всегда полон желчи, Никколо! Ядовитый и скользкий, как змея. Не хотел бы я стать твоей жертвой! Содерини – глупец, но ты не даешь ему покоя даже после смерти. А почему в изгнании? Что за несчастье пророчишь ты опять, филин? Тебе не по вкусу, что теперь мир? Ведь он пожизненно избран гонфалоньером за свои заслуги, – почему ж ты посылаешь его в изгнание?

– Он будет изгнан! – твердо и резко сказал Макиавелли. – Такие люди, как Содерини, не кончают с собой. Но такие люди, как Содерини, не сохраняют власть на всю жизнь. Он будет изгнан!

Сангалло пожал плечами.

– Мне все равно, где умрет Пьер Содерини, я надеюсь, что еще до этого перееду в Рим. Говорю только, что он – плебей и глупец. Как мог он стать гонфалоньером Флоренции? Человек, который считает деньги, выплачиваемые Леонардо да Винчи… который не умеет найти для Леонардо да Винчи другого занятия, кроме рытья нового русла для Арно… у которого Флоренция полна художников, а он не знает, что с ними делать!

– Человек… – подхватил Макиавелли, – который в такое время, когда создается новая Италия, только и делает, что листает книги, роется в законах, – дескать, создание новой Италии – законное ли это дело? Все у него должно быть по букве закона. В такое время, когда надо быстро и ловко действовать, когда очень часто все зависит от мгновенного решения, он прежде устраивает собрания, комиссии, совещания, заседания, говорит и заставляет других говорить, протоколирует и заставляет протоколировать, изучает разные мнения, проводит опросы, ставит на голосованье. Но события не считаются с итогами голосования, а голосованье в Совете часто не считается с ходом событий. Пока идет обсуждение, пало еще одно княжество, убит еще один союзник, история не стояла на месте и не заботилась о количестве поданных в ее пользу шаров. Пьер Содерини – приверженец актов, грамот, пергаментов, архивных полок и канцелярских свечей. И это – теперь, когда Флоренция могла бы стать первым государством в Италии!.. У нас во главе – приверженец большинства, голосований, совещательных налоев. Всюду после смерти Борджа хаос, новый папа бездарен, Орсини и Колонна опять быстро захватывают свои области, Милан держит под ударом Феррару, где хозяйничают французы, Неаполь стал испанской провинцией, Венеция ведет переговоры с Турцией, Урбино во главе со своим бездарным правителем герцогом Гвидобальдо утопает в сонетах и празднествах; теперь, когда Флоренция могла бы одним сокрушительным ударом сосредоточить в себе всю судьбу Италии, обеспечить Италии самое счастливое будущее, когда она могла бы затмить время Лоренцо Маньифико, нужно только руку протянуть… теперь во главе у нас человек, который сперва поставит на голосование вопрос о том, – если этот вопрос придет ему в голову, действительно ли такая возможность никогда, никогда для Флоренции не повторится и если ее упустишь, так это уж навсегда!..

Сангалло, внимательно посмотрев на его горькую улыбку, промолвил:

– Никколо, ты весь как клокочущий вулкан…

– Который никак не дойдет до извержения, понимаешь? – усмехнулся Макиавелли. – Столько правителей… и среди них – ни одного настоящего. Никто в Италии – от первого до последнего, – да, никто не знает, в чем она нуждается… только я. Не смейся надо мной, маэстро Джулиано, да, да, только я, сидящий здесь, в трактире у ворот, и собирающийся сейчас договариваться о рытье нового русла для Арно, целый день гнущий спину над ненужными актами, которые Содерини посылает мне для ненужного исполнения, а я кладу потом на архивные полки Синьории, в то время как события сыплются, как из рога изобилия, – и все государственной, государственной, государственной важности!

– Кто же ты такой, Никколо? – вдруг спросил Джулиано да Сангалло, глядя в его возбужденное лицо.

Макиавелли выпрямился и пошел к выходу. Только на пороге остановился и устремил на Сангалло острый взгляд пылающих глаз. Голосом, в котором слышались гордость и боль, который пламенел и жегся, как раскаленный стальной прут, он промолвил:

– Я – наставник, маэстро Сангалло, наставник правителей… в такое время, когда правителей нет.

И ушел.

После небольшого молчания Сангалло налил себе вина и тихо промолвил:

– Странный человек этот Никколо, правда, Микеланджело?

– Мучается… – ответил Микеланджело. – Тоже хочет творить, а не может, не дают ему… Вот он и мучается своим проклятым бессилием, он, в котором сила так и переливается и хочет выплеснуться через край. Ничего не может поделать…

– Теперь будет договариваться с Леонардо, который для Содерини не по карману… Содерини не желает, чтобы Леонардо получал деньги зря! Вот до чего мы во Флоренции дошли: художники должны будут представлять счета!.. Ах, где они, времена Лоренцо Маньифико, который полагал, что для чести и блага страны художники нужней чиновников и полководцев, окружал их большей пышностью, чем своих придворных, и предоставлял им полную возможность работать свободно, не зная никаких забот… А где времена Козимо Медичи?.. Теперь это уж похоже на сказку!.. Где они? Ты слишком молод, а я их очень хорошо помню… от этого теперешнее кажется еще хуже… Козимо Медичи, pater patriae, обрушился раз на Синьорию: "Дайте художнику время! Произведения художника должны сперва созреть, чтобы достичь вершины прекрасного! Только бездушный человек либо деревенщина может понукать художника, торопить его!.." Так говорил Козимо Медичи, а после него – Лоренцо Маньифико… А где времена божественного Гиберти? Пятьдесят лет кормили его флорентийские цеха, пока он окончил двери баптистерия, чудо искусства, других таких нет во всем мире…

– Достойные украсить врата рая… – прошептал Микеланджело.

– Да, – кивнул головой Сангалло, тряхнув своей могучей шевелюрой, других таких нет во всем мире, и когда-нибудь ангелы навесят их в райских воротах… Да, тогда понимали, как важно для художника – иметь время… А теперь! – Сангалло презрительно махнул рукой и громко плюнул. – При таких вот Содерини…

"У тебя будут рвать неоконченную работу из рук… – слышал Микеланджело тихий голос Леонардо… – Это для них – предмет торговли, а не искусства, они покупают наши имена, чтобы сейчас же выгодно их продать… вот их отношение к искусству: быстро купить и выгодно продать… и у тебя будут неоконченные произведения, и у тебя, Микеланджело… который меня за это корил…"

– Вести счеты с Леонардо! – ворчал сквозь зубы Сангалло. – Да разве можно оплатить его труд?.. Но Содерини этого никогда не поймет… Содерини… как это сказал Никколо?.. приверженец архивных полок и канцелярских свечей… чиновник, который хочет, чтобы у него все счета были в порядке… Пятнадцать флоринов в месяц. На месте Леонардо я давно бросил бы их Содерини в лицо… На, лопай, мужлан!.. – сказал бы я ему, это плата для моего дурака с зашитой пастью, а не для художника… Ты представляешь себе, Микеланджело! Старик Козимо и не подумал удерживать при себе Филиппо Липпи, несмотря на то что выплатил ему вперед большую сумму… Филиппо Липпи, беспокойная, горячая натура, не успел кончить один из многих уже оплаченных ему заказов, почувствовал, что его тянет в другое место, но когда на него пожаловались Козимо Медичи, тот сказал: "Оставьте перед ним двери открытыми! Художники – не вьючные животные! Их нельзя ни запирать, ни принуждать к работе…" Вот что приказал старый Козимо Медичи, так понимали нашу работу настоящие правители, князья, доброхоты и ценители искусства… И тогда можно было свободно творить великие, возвышенные, непреходящие произведения… А Содерини что? А ему подобные? Пятнадцать флоринов в месяц для Леонардо да Винчи из кассы Синьории, по его мнению, много… он, конечно, и это называет растратой казенных денег!

– Что делает теперь Леонардо? – прошептал Микеланджело.

Сангалло пожал плечами.

– Начинает… и не оканчивает. Начнет одну работу, сделает набросок… а потом вдруг бросает, чтобы на несколько недель заняться изучением птичьего полета или какого-нибудь вновь найденного скелета… Опять уходит с головой в математику, геометрию, изобретает всякие диковинные приспособления, забывая о набросанных картинах… Иногда, говорят, даже у его близких такое впечатление, что живопись ему в тягость. Это какое-то тяжелое ярмо, от которого хорошо бы освободиться… словно он считает ее чем-то второстепенным… дополнительным к его научным исследованиям… С самого приезда к нам он пишет картину с изображением святой Анны, для церкви святой Аннунциаты… к набросанной картине в процессиях паломничают, так она прекрасна… а ему и дела нет: месяцами к ней не притрагивается; теперь задумал строить улицы в два яруса, оба – с пешеходной и проезжей частью, предвидя, по его словам, огромное развитие городов и обезлюденье деревень, так он хочет, дескать, подготовить города к принятию такого количества народа… Вот чем забавляется! А в это время князья и герцогиня шлют ему умоляющие письма, чтоб он что-нибудь написал для них, по своему выбору… Напрасные ожидания! И портрет монны Лизы тоже не так-то скоро будет готов, главной задачей станет для него теперь – произвести расчет, как лучше изменить русло Арно, чтобы отвести реку от Пизы, и тогда город, оставшись без воды, сдастся на милость… кого? Содерини, который, как гонфалоньер, один пожнет лавры победы… за какие-нибудь пятнадцать флоринов в месяц! А ты слышал, что сказал Никколо? Ведь Леонардо с восторгом накинулся на этот план – и я верю: он такой!..

– Маэстро Джулиано, – после небольшого молчания промолвил Микеланджело. – Прости, что я так говорю, но… не надо смеяться над Макиавелли: он очень мучается…

– Никколо? – удивился Сангалло. – Я нынче уже второй раз слышу это от тебя. Замечаю, что он в последнее время язвительней и ожесточенней, чем обычно, но ведь он до сих пор никогда не сердился на шутки… Ты считаешь, отчего он стал таким? Оттого что Содерини не интересуется его планами и предложениями? Думаешь, его на самом деле так терзает бездействие Флоренции, тогда как, по его мнению, Флоренция должна взять на себя руководство всей Италией? Ты только представь себе лицо Содерини, когда Макиавелли в смиренной позе ничтожного секретаря начинает поучать гонфалоньера в таких вопросах… которые этому плебею и во сне не снились…

– По-моему, здесь дело не столько в Содерини, – прошептал Микеланджело. – Мне кажется, тут что-то совсем другое, что я могу доверить только тебе… Может быть, это дон Сезар, дело в том, что дону Сезару не удается осуществить свой план, несмотря на слабость Пия Третьего…

– Что ты говоришь? – изумился Сангалло. – Ты думаешь, что Макиавелли… и дон Сезар!

– Я думаю только то, – ответил Микеланджело, – что Никколо считал дона Сезара единственным человеком, способным руководить, по его выражению, этим стадом – толпами продувных, трусливых, подлых и сбитых с толку людей, которых только он может повести к определенной цели, к созданию великой империи, о которой Никколо никогда не перестанет грезить; понимаешь, только дон Сезар – правитель, настоящий князь, какого требует наше время, князь, а не государишка!

Сангалло взволнованно встал, прошел взад и вперед по трактиру, потом опять шумно сел…

– Не говори этого! – сердито воскликнул он. – Никколо не такой. Он хорошо узнал, что за чудовище дон Сезар. Ведь он сам присутствовал при убийстве кондотьеров в Синигалии и писал об этом Синьории…

– Сезар для него князь, – возразил Микеланджело, – я хорошо знаю, потому что Никколо так гнушается людей и думает о них так дурно, что одного только Сезара считает способным установить в охваченной разбродом Италии порядок, он сам не раз говорил мне об этом, я только не могу повторить точно его слова. А теперь он предвидит его падение – и это для Никколо страшный удар, все время чего-то искать, и всякий раз быть обманутым в своем ожидании, и при этом слышать стоны нашей страны, мечтать о былом ее величии и – никого не находить! Такого положения мы с тобой, маэстро Джулиано, не можем даже себе представить…

– Кровавый Валентино, герцог Сезар… и наш Никколо, тертый калач? загудел Сангалло. – Это ты мне славную новость преподнес! Но именно потому я не успокоюсь, пока его не вылечу! Если он придет нынче на мой вечер траурной декламации – а он, конечно, придет, – так услышит, кроме причитаний Ромы, Афины Паллады и Венеры, еще причитанье флорентийца Никколо Макиавелли…

– Не делай этого, маэстро Джулиано! – взмолился Микеланджело, кладя руки на его руки. – Ты никогда не делаешь людям зла. Зачем же хочешь сделать зло Никколо?

– Я это сделаю! – загремел Сангалло. – Именно потому, что люблю Никколо, потому и сделаю! Разве нет другого выбора, как только между Содерини и доном Сезаром? Уже такие времена? Но ведь есть еще Пьер, князь-изгнанник, Пьер Медичи, наша великая надежда!

Микеланджело улыбнулся.

– Это только твоя надежда, маэстро Сангалло. А Макиавелли никогда не пойдет за Медичи.

– Так я его заставлю! – стиснул зубы Сангалло.

Микеланджело поглядел на него с нескрываемой горечью.

– Лучше не будем говорить об этом… Насчет Медичи мы с тобой никогда не сойдемся. Оставим это, маэстро Джулиано. А если ты нынче вечером начнешь вышучивать Никколо, и он захочет отшутиться… я боюсь, как бы между вами не возникла вражда, которую трудно будет устранить, потому что его шутка была бы, конечно, злой… Ты сам говоришь, что он был нынче ядовитый, как змея, и ты не хотел бы стать его жертвой… Если ты станешь раздражать его сейчас, когда он так расстроен, ничего хорошего не получится. Но я тебя предупредил, и больше не будем говорить об этом! Займемся лучше Леонардо… Подлей мне!

– Ишь какой ты решительный! – засмеялся Сангалло. – Пей, милый, ты прав, отложим политику до вечера, до этого траурного празднества… А сейчас поговорим о твоей работе. Кажется, дело идет к концу?.. А что потом?

– Потом исполню заказ для Сиены… и, кроме того, я подписал договор с каноником Санта-Мария-дель-Фьоре на статуи двенадцати апостолов…

Сангалло возмутился. Загремев, он вскочил и крепко схватил Микеланджело за плечи.

– Ты спятил! – крикнул он. – Пятнадцать статуй для Сиены… двенадцать для Санта-Мария-дель-Фьоре… да когда же ты кончишь?

– Не знаю, – прошептал Микеланджело.

Сангалло рассвирепел.

– Ты очумел, над тобой все смеяться будут! Неужели ты не понимаешь, что действуешь бессмысленно, безответственно. Тут дела на всю жизнь хватит… а ты одним росчерком пера взял и подписал. Надо бы тебе сейчас вот здесь, в трактире, хорошую взбучку задать. Обязательство на двадцать семь статуй! Да про тебя будут говорить, что с тобой серьезного дела иметь нельзя! Это с твоей стороны скверно, просто даже недобросовестно…

Микеланджело пристыженно опустил голову.

– Ничего теперь не поделаешь. Уже подписал.

Сангалло ударил кулаком по столу и чертыхнулся так, что кубки зазвенели.

– Не справишься! Двадцать семь статуй! Ведь это значит: ни одной удачной! Надо сейчас же расторгнуть договор! А ты собирался со мной в Рим. Чтоб и там тоже осрамить меня? Ну как ты рассчитываешь выполнить свои обязательства? Мы живем не при Козимо или Лоренцо Медичи! А в Риме ты принялся бы заключать новые договора без всякого стыда? И к тому же у тебя нет ни одного подручного, ни одного ученика, ты все хочешь делать сам… И двадцать статуй – еще прежде, чем кончишь Давида! Тебе не стыдно? Совсем с ума сошел? Но коли сошел, так один только я буду знать, что ты не в здравом уме подписывал, а другие скажут: мошенник!

Микеланджело покраснел.

– Да, да, мошенник… так о тебе будут говорить, ведь каждому понятно, что невозможно заключить договор сразу на двадцать семь статуй – пятнадцать для Сиены, двенадцать для Флоренции! Немедленно от одного договора откажись, понимаешь, немедленно! А лучше бы всего расторгнуть оба! Как мог ты это сделать? Слушай, если кто в тебя верит твердо и безусловно… если кто доверяет тебе, так это я, который позвал тебя из Рима сюда для того, чтобы ты создал здесь лучшее свое, великое творение, посрамив всех, поднял забытый камень, на который не отважился такой ваятель, как Дуччо, я позвал тебя сюда, и я же хочу отвезти тебя обратно в Рим, к папскому двору, я верю в тебя, в твою работу, в твое искусство, но я же знаю границы человеческих возможностей, что – безумие или обман и что человек может осуществить на самом деле! А если ты не веришь и мне, если, может быть, думаешь, что мне не дорог твой успех, тогда очень жалко, что здесь нет Граначчи, – ты не застал его здесь, он пишет картины где-то в Болонье: он, твой приятель с юности, сказал бы тебе все это еще решительней, еще резче… Вот как с тобой обстоит дело, Микеланджело! И я вижу, к чему ты идешь… Сплошь одни неоконченные произведения, одно начатое, ничего завершенного, все брошено для чего-то другого – и одно хуже другого…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю