Текст книги "Камень и боль"
Автор книги: Карел Шульц
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 47 страниц)
В мастерской шумно. Здесь не только ученики маэстро, но также группы и компании молодых флорентийских патрициев, пришедших сюда на свидание или чтоб развлечься с подругами, явившимися со своими породистыми собаками, лай которых разносился по всему помещению, заглушая аккорды Салаиновой лютни. Время от времени какой-нибудь из псов одним прыжком кидался на другого, и хозяева резкими окриками старались остановить драку. Из глубины помещения неслись взрывы смеха, знатные юноши с девушками играли там в новую игру: катали яблоко, сбивая при помощи него расставленные деревянные чушки. Со всех сторон слышались шутки, смех. Цветы в вазах, стоящих всюду, куда ни взглянешь, распространяли сильное благоухание, дикая ссора вспыхнула в углу между двумя игроками в кости, они даже схватились за кинжалы. Несколько приятелей старались не допустить поножовщины, обхватив их поперек туловища, но они с тем большим азартом рвались друг к другу. Тогда было решено, чтоб не колоть ни в бока, ни в грудь и драться до первой крови. У них отобрали кинжалы и заменили их мечами. Громкий лай собак слился в сплошной вой, так как вся свора подняла драку. Вскрики, ликованье и смех девушек, не прекративших игру в яблоко и сверкающих склоненными голыми шеями, по которым скользили лучи солнца… Один юноша дразнил перстнем двух больших птиц в золоченой клетке, смеясь над их испуганным метаньем. Зазвенели мечи.
Маэстро отвернулся от незаконченных картин и стал внимательно следить за боем. Вокруг него воцарилась тишина, так как он поднял свою холеную худую руку и тихим, словно усталым голосом заговорил:
– Если вы посмотрите внимательно, друзья мои, то увидите, что та рука производит более дальний и более веский удар, которая плотней спаяна с остальными членами при выпаде. Вот Луиджи… Занеся меч не для укола, а для рубки, он отводит его потом обратно движением всей фигуры, а не только руки. И удар вперед будет у него тем сильней, чем больше он отклонился назад. Мудрость движений определенная, вполне ясная, она понятна и из другого. Кто хочет вперед, тот должен сперва отойти назад, чтоб получился разгон. Мысль не летит прямо с того пункта, на котором возникла, а сперва возвращается немного назад, центр тяжести ее не там, где она возникла, а в совокупности прежнего опыта, из которого она вышла. Чем дальше оттягивает лучник тетиву своего лука, тем дальше летит стрела, но она совсем не летит, а падает на землю, если этого обратного движения не было сделано. Существует определенный закон поступательного движения, который предусматривает, в частности, то, что поступательное движение исходит всегда из возвратного… Вечное коловращенье… Но посмотрим на поединок… Не забывайте только, что самое важное в искусстве все-таки композиция, но непосредственно за ней следует воспроизведение движения, а потому ни на минуту не упускайте из виду особый характер каждого движения, выражающий характер борющегося. Видите проворство Луиджи, так много говорящее о его ярости и жажде победить? А вот выраженье хитрости в лице Пьера, который весь сжался. Но укол его не имел той убедительности, на которую он рассчитывал, так как выпад был слишком легок. Плавность и легкость нужны только при возвратном движении, а при поступательном требуется насилие! Иначе говоря – напор. Где нет напора, там нет движения, а где нет насилия, там нет напора. Не забывайте этого, чтобы, когда случится набрасывать эти движения, не упускать из вида необходимые условия, направляющие наступательное и возвратное движения. В каждом движении руки, – хотя бы при этом быстром мелькающем движении мечей или просто при поднятии кубка, – всегда участвуют одновременно два мускула, один – толкающий вперед, наступающий, – и одновременно другой, который тормозит, ограничивает его, ставит ему препону, сводит его на нет. Это очень важно, оттого что, не будь этого одновременного старания ограничить, поставить препону, затормозить, конечность делала бы быстрые бессмысленные движения, – стакана ко рту не поднесешь, не вонзишь меча в сердце противника. Оттого что все на свете и в жизни несет с собой исчезновение того, чего хочет достичь. В самом стремительном птичьем полете скрыты усталость и падение. Жизнь все время обновляется только благодаря тому, что все время умирает. Потому что величайшая тайна и закон природы – непрерывная смена жизни и гибели.
Мягким движением он медленно провел рукой по бороде и продолжал:
– Не забывайте, что, рисуя, никогда нельзя повторять одно и то же движение у того же человека, одну и ту же позу в той же группировке, вот что я хотел вам сказать, ничего больше. Вечная смена, чередование. Какие возможности в этом поединке? Укол, рубка, опрокидыванье наземь. Я думаю… Ага, опять Луиджи! Вы видели? Какой отсюда вывод? А вот какой: человек, двигаясь, имеет центр тяжести всегда над осью ноги, на которой он стоит. При наклоне в одном направлении тело сокращается с одной стороны настолько, насколько растягивается с другой. Характер этого поединка, если кто из вас захочет его когда-нибудь нарисовать, определяется его причиной: азартом и обвинением одного из них в мошенничестве. На лице у обоих дерущихся выражено то, что составляет сущность всего, что живет, борется, дышит, желает. Человек, ожидающий новой весны, нового лета, новых месяцев и годов, напрягается, стремится, бьется, считая, что самое желанное еще впереди, и не замечая при этом, что сам идет уже к гибели и распаду…
У одного из противников была пронзена рука возле плеча, от боли он не мог держать меч, и тот со звоном упал на плиты пола. Леонардо, тотчас потеряв всякий интерес к дерущимся, не спеша повернулся и подошел к картине Пьетро Рицци. Прищурился и стал смотреть на полотно, а блестящий светло-желтый хитон его пылал золотом солнечного света. Он опять поднял руку, отчего широкий длинный рукав пошел складками, и, сделав ладонью движение в воздухе над картиной, сказал:
– Никогда не забывай, Джанпьетрино, что я тебе уже говорил: цвет поверхности того или иного предмета всегда зависит от противоположного предмета, от отражения света. Тебе вот нужно, чтобы возникли тени от зари, от красных лучей солнца. Так помни, что такие тени – всегда голубые. Почему? Потому что поверхность непрозрачного тела принимает всегда цвет противоположного тела. Так как белая стена не прозрачна, она окрашивается в тон предметов, которые находятся перед ней, на твоей картине – солнцем и небом. А так как солнце к вечеру розовато-красное, а небо голубое, значит, там, где солнце не видит теней, потому что ни один источник света не видит теней освещенного им тела, – они видны небу и, отброшенные на белую стену, получат голубой оттенок, а плоскость вокруг них, на которую падает красное сиянье солнца, будет красноватой.
Рафаэль Санти подошел к нему с вопросом, но не успел этого вопроса задать, так как в то же мгновенье, с шумом, заглушившим и говор патрициев, и лай собаки, в помещение ввалился Джулиано да Сангалло; продираясь между группами и компаниями, он направился прямо к Леонардо.
– Ну кончено! – загремел он. – Камень достался Буонарроти. Только что подписан договор между Синьорией и Микеланджело, я прямо оттуда.
Сангалло потер свои огромные руки и радостно засмеялся.
– Парень удалой! Но сделает, я уверен, сделает – и хорошо сделает!
Леонардо да Винчи спокойно посмотрел на него.
– И я уверен, – невозмутимо промолвил он, – что мессер Буонарроти сделает хорошо. Его произведения, которые я видел и о которых слышал, превосходны. – Немного помолчав, он, понизив голос, спросил: – А что Андреа Сансовино?..
Сангалло поглядел с удивлением.
– Сансовино? – переспросил он. – Какое отношение имеет к этому Сансовино?
– Ведь он тоже добивался камня, – ответил Леонардо.
– Первый раз слышу, – изумился Сангалло. – С Микеланджело вели переговоры так, будто он один претендует на камень, пошли на все его условия, четыреста золотых дукатов на бочку…
– Кто решал вопрос, маэстро Сангалло? – тихо спросил да Винчи.
– Да… сам гонфалоньер Содерини… – удивленно ответил Сангалло.
Леонардо засмеялся мягко, успокоительно.
– Теперь понимаю, – равнодушно ответил он, – почему камень не получили ни Андреа Сансовино, ни я…
Лицо Сангалло залил румянец смущения, он залепетал:
– Я и не подозревал, мессер Леонардо, что вы тоже претендовали на этот камень… И Сансовино… С Микеланджело говорили, как с единственным желающим… Он получил его без малейшего труда… и уже принес на заседание маленькую восковую модель той статуи, которую хочет изваять из полученного камня… я ничего не понимаю… больше сорока лет глыба пролежала в земле, никто о ней не вспоминал – и вдруг столько знаменитых желающих!
Леонардово равнодушное, но насмешливое спокойствие и Сангаллова шумная, взволнованная речь привлекли к ним новые группы слушателей.
– Дело в том… – тихо промолвил Леонардо, – я не просил, мне это никогда в голову не приходило, я совсем забыл про этот камень, – можно сказать, даже не знал о нем… – Он успокоительно коснулся Сангаллова плеча. – Эту работу мне предложила сама Синьория.
Сангалло остолбенел.
– Предложили… вам, мессер Леонардо, а потом отдали кому-то другому?
– Не кому-то другому, – возразил Леонардо, сопроводив эти слова легким, учтивым наклоном головы. – А Микеланджело Буонарроти, великому. Мне все ясно. Вспомнили про камень, просматривая старые счета, и решили поскорей оправдать произведенные на него большие расходы. Я был при этом. Предложили эту работу мне. А потом приехал Микеланджело, флорентиец, и даже больше, чем флорентиец, – любимец гонфалоньера и бывший художник Медичи. Знаете, какой политики придерживается теперь нерешительный Содерини? И так как решал вопрос именно Содерини, работу получил ваятель Лоренцо Маньифико, а про меня забыли… как прежде – самый камень. Тут нет ничего странного. Между тем в этом заказе заинтересован и Андреа Сансовино, которому нужны деньги и работа, многие сплетники даже утверждают, будто это я его подбил. Какой вздор! Желаю мессеру Буонарроти успеха, он – великий художник…
– Да, – проворчал Сангалло. – И камень он получил как художник, а не как бывший ваятель Лоренцо Медичи!
– Может быть, и по той и по этой причине, – улыбнулся Леонардо. – Я не думаю, чтоб был таким уж большим другом Медичи тот, кто в минуту, когда решалась судьба Флоренции, ухитрился то уезжать из нее, то возвращаться обратно. Так что очень возможно, он получил эту работу просто как художник, это дело Синьории, а кто теперь поймет политику Содерини? Меня это не касается. Знаю только, что приглашали меня, а работу получил он.
– Мессер Леонардо… – снова встревожился Сангалло, схватив своей огромной рукой край его длинного блестящего золотого рукава.
Леонардо, уже двинувшийся к поставу Бернардино Луини, снова обратил холодный, иронический взгляд на взволнованное лицо Сангалло.
– Я уже сказал вам, маэстро Сангалло, что меня это не волнует, напротив! Мне все ясно. Мессер Буонарроти – флорентиец, ваятель, связанный с временем наибольшей славы Флоренции, придворный художник Маньифико и молод. А мне пятьдесят, и я изгнанник.
И он отошел размеренными шагами, весь в сиянии, золоте и солнце, – к работе ученика. За ним на почтительном расстоянии последовали остальные, чей возбужденный шепот, усиливаясь, проникал во все углы зала. Игроки, шутники и влюбленные оставили свои занятия и стали тревожно переговариваться. Случай всех взволновал. Сангалло остался один посреди зала, и нахмуренное лицо его помрачнело. Видно, парню придется туго, и кто знает, что еще за этим скрывается! Мертвые камни никогда не приносят счастья. И Сангалло вспомнил то время, когда строил в Ареццо великолепный храм св. Марии-Аннунциаты. Одна стена там все время коробилась, хотя работали как нельзя лучше, – пока он не выяснил, что камень ее – нечистый, не из того места, что остальные, – из места, где сходились на свои оргии в ночной каменоломне вероотступники, и тогда он приказал сейчас же всю стену беспощадно разрушить, отвергнутый матерью божьей для строительства ее собора камень раскидать и сложить стену из другого камня, и вот на славу удалось здание, славно стоит в Ареццо храм божий, которым Сангалло в свое время еще похвалится перед престолом божьим, ни слова не говоря о папах и епископах, славно стоит храм, нет в нем нечистого камня…
И та глыба, что засыпана за Санта-Мария-дель-Фьоре, тоже мертвая, порченая. Тоже, видно, отмечена. На вид красивая, никому в голову не приходило, что камень – нечистый. Но только помощник ваятеля Агостино ди Дуччо вогнал в него тогда клин, чтоб его можно было перевезти, весь низ глыбы расселся, и зазияла огромная трещина. А ведь помощник Дуччо, старый добряк Лучано, насадил бесчисленное множество глыб и обращался с камнями осторожно, любовно, лучшего мастера не найти, всем было ясно, что дело все в камне, а не в Лучано, камень был проклятый, ну и бросили, хоть и стоил он больших денег. Маэстро Агостино ди Дуччо не пожелал иметь с ним дело, не станет он работать с больным камнем, и когда он объявил, что этот мраморный болван ни на что не годен, ему поверили и стали сыпать на камень мусор и смет, так что он мало-помалу за сорок лет ушел под землю, погребенный за то, что проклят. И теперь, едва о нем вспомнили, он уже вызвал гнев, вражду, а может, и ненависть.
– Помни, милый Луини, – слышен в глубине зала тихий, ровный голос Леонардо, – что живопись дает больше пищи для размышления и содержит в себе больше искусства, чем ваяние, так как включает в себя все, воспринимаемое зрением, значит, и цвет. На это не способно жалкое ваяние, оно не в силах создавать предметы, правдиво окрашенные, предметы прозрачные, предметы гармоничные, предметы, чарующие игрой света и тени, оно не может показать тебе разную степень удаления, с изменением цвета воздуха, находящегося между предметом и глазом, не может ничего заполнить, затуманить дождем, горами, видимыми и угадываемыми на заднем плане, зеленью вод и неба, неисчислимыми подробностями, до которых оно никогда не доберется. Как скудно ваяние по сравнению с нашей живописью! Потому что оно дает неполное раскрытие душевной жизни…
Леонардо да Винчи… Андреа Сансовино… Микеланджело Буонарроти… и между ними – мертвый камень. Да, парню туго придется! И Сангалло хмуро отошел. Его провожали неодобрительный шепот патрициев, лай собачьей своры, насмешливый напев Салаиновой лютни, тайная ненависть маэстровых учеников. Не лучше ли для Микеланджело отказаться от этой работы?
– Ни за что не откажусь! – воскликнул Микеланджело, быстро кладя руку на книгу, которую начал читать, когда вошел Сангалло с сообщением о том, что произошло в Леонардовой мастерской. – Ни за что не откажусь! – повторил он, сердито шагая по тесной комнате. – Эта работа значит для меня больше, чем вы все представляете. Это то же самое, что отказаться от всего искусства, от жизни, – больше того – все равно что отказать богу в исполнении того, что он от меня требует, ради чего меня создал. Я никогда ни к какой работе не приступал с таким восторгом, как к этой. Потому что до сих пор все делал для других… и Геркулеса тоже для других. А эта статуя… она будет – для меня. Маэстро Джулиано… – продолжал он уже более мягко и мирно, заглянув в старые глаза Сангалло, – бывало с тобой так, что ты вдруг понял, что все, созданное тобой раньше, пусть само по себе превосходное, – ничто по сравнению с тем, что ты собираешься создать – хотя бы последнее и уступало прежнему красотой? Иногда творишь не ради красоты… а ради чего-то другого… и если творишь правдивое, только то, что тебе подсказывает твое сердце… красота придет и окутает твое создание, ты звал ее, думая о том, что болит, а пришла она… Послушай, маэстро Джулиано! Когда-то, еще до первого своего отъезда из Флоренции, я хотел дать людям все то прекраснейшее, чего они даже отдаленно не умеют еще уловить, а я всюду нащупываю… и в себе нащупываю тоже… дать в одном произведении, в одном изваянии, хотел низвести на них любовь и мир… дать им высшее свое творение… это была наивная мечта, но не потому наивная, что я до такого творения еще не дорос, не потому наивная, что человек, если хочет дать что-нибудь от полноты сердца, никогда заранее не думает о том, справится он с этим или не справится, так что – не потому наивная мечта… а по другой причине наивная, понимаешь, маэстро Джулиано, я не знал людей… думал, они всю эту грязь и низость преодолеют с помощью великого и возвышенного, преодолеют искусством… быть поэтом в камне, так мечтал я, сила искусства вспыхнула бы как огонь во всех сердцах, и пламя это вновь разгоралось бы при каждом поцелуе и усиливалось при каждой ласке, я хотел все воспламенить его металлическим блеском, вот о чем мечтал я тогда, мальчишкой… люди, люди, я иду к вам, покрытый пылью своей работы, что искали вы в недрах гор? А я знал бы, что во всем мире нет таких сокровищ, которые я теперь приношу. Понимаешь, так мечтал я тогда… это должно было быть великим произведением, огромной статуей Данта, князя поэтов и изгнанника, который должен был отныне царить над городом, указывая протянутой рукой дорогу через ад и чистилище в рай, вот что хотел я создать, и уже готова была маленькая восковая модель, когда вместо этого город заказал мне статую из снега… и я тогда дал им ее, и она превратилась потом в грязь и месиво, но ей радовались, весь город радовался, было большое празднество… Я понимаю Савонаролу, как не понимает никто из вас, он тоже хотел указать им путь в рай, дать это величайшее и возвышеннейшее, но это оказалось для них тяжестью хуже камня, это было не из снега, они отвергли это, потому что не хотелось им нести нечто такое, что потом не растает, после того как надоест им; от него тоже требовали снежного великана, но он не согласился. А я согласился, но он, несмотря на это, любил меня, по-своему этот монах любил меня. Я согласился, дал им эту усмешку. Я любил их, тосковал по ним, но они хотели гримасу – и получили ее. Я обожал Лоренцо Маньифико, но он тоже хотел усмешку – и получил ее от меня, я разбил морду "Фавну". Ты не знаешь, как это горько – быть одному, всегда одному… А всегда из этого получалась только гримаса. Я ожесточился. И теперь хочу создать что-то для себя… а им сказать только, кто я. И потому не откажусь от этого мертвого камня. Потому. Мертвых камней нет. Теперь я знаю это, а тогда не знал еще и боялся их. Теперь я перерос и этот страх перед камнями, отмеченными порчей, смертью, несчастьем. И восторжествую над ним, я должен доказать это, тут для меня дело идет о большем, чем красота статуи, тут дело идет обо мне, ты меня понял, маэстро Джулиано?
Сангалло глядел то в угол комнаты, то на Микеланджело, могучим движеньем сжав руки и ломая пальцы, со странным блеском в глазах, подернутых влажной пеленой слез.
– Я знаю, – продолжал Микеланджело, – это могучие противники: мертвый камень, Леонардо да Винчи, Андреа Сансовино. Их трое… а я один. Леонардо да Винчи! Вся Италия называет его божественным, да не то что Италия, а весь мир, перед ним преклоняются короли, к его последней неоконченной картине с изображением святой Анны в Санта-Аннунциате люди ходят процессиями. И все говорят, что нет на свете художника выше Леонардо да Винчи, только я один не говорю, – вот какой это противник… А второй? Андреа Сансовино? Вернулся из Португалии, увенчанный славой, любимец государей, при португальских королях Иоанне Втором и Мануэле его осыпали милостями, не хотели отпускать, а он все-таки вернулся, умирая от тоски по Флоренции – как я его понимаю! И эти двое знают теперь, что я, двадцатишестилетний Микеланджело Буонарроти, вырвал камень из их знаменитых рук, ударю в него по-своему и больше не отдам – ни тому, божественному, ни этой знаменитости из Португалии… Мертвый камень! Но моя задача сделать его живым, и если маэстро Агостино ди Дуччо боялся, то я не боюсь… Ты сам мне писал, что уверен: я это сделаю… Я по твоему зову вернулся, оставив Рим, который как раз в эти дни был тоже Португалией моей славы… потому что знай, маэстро Джулиано, что паломничают не только к неоконченным картинам маэстро Леонардо – и к моей статуе в Риме тоже ходили процессией… Леонардо да Винчи! Я никогда не любил ни его, ни его творчества… Я чувствовал что-то нечистое, от чего не могу оборониться… Чувствовал это всегда, еще когда был первый год в ученье у Доменико Гирландайо, только-только постигал азбуку искусства, помню, как мессер Боттичелли получил тогда от Леонардо письмо из Милана, письмо о рисовании и живописи, которое его так взволновало, что он меня, простого ученишку, единственного, кто попался ему навстречу, взял с собой на прогулку вдоль Арно и стал серьезно излагать мне наблюдения Леонардо… и я, мальчишка еще, потом дома кусал кулаки и кричал одно только слово: "Не верю! Не верю ни Гирландайо, ни Леонардо". Почему? Этого я не умел выразить, но чувствовал… и чувствую это… А после, когда в Сан-Спирито приор Эпипод Эпимах позволил мне работать на трупах и рассказывал об анатомических занятиях Леонардо в Милане, я тогда с таким неистовством накинулся на изучение анатомии, что даже заболел… чтоб только его опередить… С давних пор меня с Леонардо что-то разделяет… и он это, конечно, чувствует… и теперь мы с ним впервые столкнулись… из-за мертвого камня! Но у тебя, маэстро Джулиано, у тебя большое, золотое сердце! Я тебе этого никогда не забуду! Я знаю, что Андреа Контуччи, Сансовино, – твой ученик, а какой маэстро не покровительствует ученику своей мастерской? Ты же пришел ко мне…
– Андреа может получить другую работу, – загудел Сангалло. – Портал восточных дверей баптистерия требует наполненья… я замолвлю словечко в Синьории. Он, осел, должен был раньше мне сказать, что задумал… а не сговариваться потихоньку с Леонардо! Этак интригуют друг против друга только ученики этого миланского мерзавца Браманте, но здесь такие повадки Леонардо не имеет права заводить… А потом – я не знаю, парень, за что я тебя так люблю, по-своему люблю, как тот монах… Оттого и хлопочу о тебе. Эх, если б был здесь Макиавелли!
– Зачем? – удивился Микеланджело.
– Он бы откровенно рассказал нам, как обстоит вопрос с этим самым Содерини… Леонардо что-то лукаво намекал насчет медицейской политики… а все мы прекрасно знаем, что плебей Содерини держится противумедицейских принципов. То осел этот Никколо все время под ногами путается, а сейчас, когда нужен до зарезу, уехал, большой барин… и в самом деле, он теперь большой барин, после того как назначен секретарем Дьечи ди Бальо, чиновника иностранных и военных дел, – уже не ходит тайно хлестать со мной в трактире у стен, – какое там!
– Он все у дона Сезара? – спросил Микеланджело.
– Ясное дело, – отрубил Сангалло. – Кому же еще доверить такие щекотливые, трудные переговоры с доном Сезаром о судьбе Флоренции, как не пройдохе этому – Никколо? Уж он-то не растеряется даже перед Сезаром и – вот увидишь – еще научится кое-чему! А как бы он был нам здесь нужен!
Микеланджело, положив ему руку на плечо, с улыбкой промолвил:
– Какое это имеет значение, когда дело идет о моей статуе и обо мне, медицейскую Содерини проводит политику или антимедицейскую?
– Большое, Микеланджело, очень большое, – серьезно ответил Сангалло. Пути твои, милый мой, всегда будут скрещиваться с путями Медичи…
– Это я уже слышал раз… – прошептал Микеланджело, бледнея. – Пьер!
– Что Пьер! – махнул рукой Сангалло. – Он теперь на французской службе, воюет против Неаполя, все надеется, что Людовик Двенадцатый за это поможет ему вернуться к нам… но речь не о Пьере, речь идет о других, на кого бы ты мог опереться, если б Содерини был действительно сторонником Медичи. Но у них у всех плохи дела! Кардинал Джованни Медичи боится ехать в Рим из-за папы Александра, папа за то, что тот не отдал ему свой голос, лишил его наследственного звания легата и передал это звание маленькому кардиналу Фарнезе, кардиналу "того, что под юбкой", как говорят в Риме, – понимаешь, он благодаря красоте сестры своей, Джулии Фарнезе, стал кардиналом… Мальчишечка этот самый получил все, что имел наш кардинал Джованни, для которого закрыта теперь дверь Монте-Казино, Мимеронде и других тосканских и французских монастырей, где он был аббатом, и приором, и епископом, – так он теперь скитается без пристанища, с Джулием и Джулианом Медичи и с Биббиеной этим… а Пьер воюет на французской службе… не на кого из Медичи тебе опереться…
– Да я не хочу опираться ни на кого из Медичи! – воскликнул Микеланджело. – Я хочу сам победить! Какое мне дело до политики Содерини? Какие странные вы завели у себя во Флоренции нравы! Раньше никогда ничего подобного не было. Прежде художник творил. Удачно или неудачно, но никогда не вставал вопрос о том, кто его поддерживает, стоит за ним…
– Время немножко изменилось, милый… – горько улыбнулся Сангалло. Канули дни золотой свободы для художника… нынче тебя первым долгом спрашивают, какой вельможа тебе покровительствует, и только после этого либо отвергают, либо начинают восторгаться…
– Время!..
Микеланджело сжал руки.
– Леонардо хорошо это знает… – продолжал Сангалло. – Сам испытал. Потому так хитро и говорил… И много еще зависит от того, какую ты собираешься делать статую… Что-нибудь в античном роде? Ведь ты мне до сих пор ничего об этом не сказал, и модели твоей в Синьории я не видел… Что это будет? Увенчание флорентийских добродетелей? Античный бог или символ свободы города?
Тут Микеланджело открыл книгу, за чтением которой Сангалло застал его, и, перевернув несколько страниц, прочел:
– "…раб твой пойдет и сразится с этим филистимлянином. И сказал Саул Давиду: не можешь ты идти против этого филистимлянина, чтобы сразиться с ним, ибо ты еще юноша, а он воин от юности своей.
И сказал Давид Саулу: раб твой пас овец у отца своего, и когда, бывало, приходил лев или медведь и уносил овцу из стада, то я гнался за ним, и нападал на него, и отнимал из пасти его; а если он бросался на меня, то я брал его за космы и поражал его и умерщвлял его;
и льва и медведя убивал раб твой, и с этим филистимлянином необрезанным будет то же, что с ними, потому что так поносит воинство бога живаго.
И сказал Давид: господь, который избавлял меня от льва и медведя, избавит меня и от руки этого филистимлянина. И сказал Саул Давиду: иди, и да будет господь с тобою.
И одел Саул Давида в свои одежды, и возложил на голову его медный шлем, и надел на него броню.
И опоясался Давид мечом его сверх одежды и начал ходить, ибо не привык к такому вооружению; потом сказал Давид Саулу: я не могу ходить в этом, я не привык. И снял Давид все это с себя.
И взял посох свой…" Понимаешь, маэстро Джулиано, я буду ваять вот это. Давида!
Сангалло поглядел на него с изумлением.
– Я ждал чего угодно, но это не приходило мне в голову! Давида? Почему именно Давида?
Сангалло думал об этом, идя домой, и все время. Давида! И маэстро Агостино да Дуччо тоже хотел ваять из этого камня царя Давида для собора, но камень у него пришел в негодность, весь низ глыбы расселся, там зияет огромная дыра… А Микеланджело не уступит! Он принудит камень, покорит его, заставит его вчувствоваться в то, к чему предназначен, – в фигуру Давида, и тут не уступит, хочет победить без оговорок…
А все-таки! В словах Микеланджело было больше, чем жажда статуи… "Дело идет не о прекрасной статуе, теперь дело идет обо мне самом!" – так сказал он.
Сангалло снова задумался. "Ты еще юноша…" Это место из Писания прочел ему Микеланджело – не о Давиде, царе-завоевателе, Давиде, какого, наверно, создал бы да Дуччо, могучем правителе, торжественно восседающем на троне, среди войск, толкователей закона и телохранителей, не о царе, поразившем сирийцев, племя моавитян, разбившем сынов Аммоновых, уничтожившем все до границ Арама, – царские пленники стояли коленопреклоненные у его трона, – не о Давиде в его силе, величии, славе и власти, а "…ты еще юноша"… о Давиде, у которого ничего нет, кроме пращи да камней ручейных…
Что сделает теперь Леонардо? "Меня всегда с Леонардо что-то разделяло, – так говорил Микеланджело, – а теперь мы столкнулись. Из-за мертвого камня".
На другой день вокруг заброшенной каменной глыбы позади Санта-Мария-дель-Фьоре начали строить высокий деревянный забор. Микеланджело потребовал, чтобы забор был высотой в шесть метров, желая работать в полной тайне, без посторонних свидетелей, совсем один. На стройку стали свозить доски. Зеваки заводили разговоры с рабочими, щупали камень. Он был покрыт мусором и грязью, после стольких лет нелегко было вытащить его из глины и поставить. Теперь он вылезал, вытаскиваемый журавцами, рычагами и цепями, под выкрики и галдеж рабочих, под громкое понуканье сбежавшихся со всех улиц зевак, вылезал во всей своей огромности, словно из земли вырастал полный глины и тьмы кулак. И когда он встал, бесформенный, искалеченный, чудовищно высокий, от него пахнуло сырым запахом глины, грязи, смерти и ужаса. Об этом много толковали в городе, а потом многие увидели его в последний раз. Потому что Микеланджело всегда тщательно запирал калитку в заборе, никому больше не позволяя глядеть на камень. Шли месяцы, люди умирали, а камень оживал.
Три точки в пространстве обусловливают четвертую. Микеланджело вымерил циркулем на своей восковой модели нужные точки, перенес на камень, провел прямые. Камень перед ним стоял, как скала. Сердце камня звало. Он отвечал. Жизнь камня рвалась вон, к свету, прожигалась в формах и тонах, тайная, страстная жизнь – и снова каменный сон, из которого можно пробудить великанов, фигуры сверхчеловеческие, сердца страстные, сердца темные, сердца роковые. Нужны удары молотком, чтоб зазвучали эти каменные нервы, нужны удары, которые пробились бы в безмерном мучительном усилии к ритмическому сердцу и дали этой материи речь и красоту. Таинственная, бурная, лихорадочная жизнь бушевала где-то там, в материи, он слышал, как она кричит, взывает к нему, жаждет освобождения, просит ударов. Жизнь камня рвалась к нему на поверхность, била своими невидимыми, ощущаемыми волнами в кожу его рук. Эти длинные, нежные волны соединялись в его ладони, он мог бы разбросать их, как лучи, и камень опять впитал бы их в себя. Поверхность его была морозно-холодная, поверхность его была нагая. Но под ней, как под холодной кожей страстной красавицы, мучительно изнеможенной своими желаниями, вожделеют и жаждут все наслаждения, терзающие до судорог смерти. Нагая и морозно-холодная, она прожигалась внутрь сильнейшим жаром. Пронизывавшие ее кровеносные сосуды были полны и набухли пульсирующей мраморной кровью, сухой на поверхности и горячей внутри.