Текст книги "Камень и боль"
Автор книги: Карел Шульц
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 47 страниц)
Так что во многих городах колокола трезвонили уже не торжественно, не во славу, а били в набат. А во Флоренции опять стали благовестить, сзывая в храм, на молитву. Но долго ли это продлится?
Был морозный декабрьский день, когда Содерини с небольшой свитой пришел к Санта-Мария-дель-Фьоре, где его почтительно ждал Микеланджело. Гонфалоньер был невысокого роста, коренастый, с сухим, пергаментным лицом, и глаза его все время мигали, словно от непривычки к дневному свету. Лоб его между густыми щетинистыми бровями прорезали две морщины. Он шел гордо, потому что всегда ходил так, опираясь на длинную черную трость, сопровождаемый не придворными, а чиновниками, которые шли за ним, сгорбившись и махая рукавами плащей, словно большие птицы – бессильными, сломанными крыльями. Они почтительно скучали, идя смотреть статую, за которую город заплатил четыреста золотых теперь, когда так нужны деньги на новые вооруженные отряды против Пизы. "Художественные причуды опять вошли в моду, – шептались они. Содерини – великий человек, он хорошо делает, поддерживая этих художников, в городе будет одним беспокойным элементом меньше, и забудутся времена Лоренцо, по прозвищу Маньифико". Они шли за Содерини, осторожно ступая между осколками мрамора, сберегая обувь, сберегая слова. Содерини, опираясь на высокую черную трость, коренастый, строгий, шагал впереди.
Вот он увидел статую. Мрамор пятиметровой высоты горел белым огнем на зимнем солнце. Обнаженный Давид глядел вдаль, готовый к бою. Праща покоилась у него на плече, свешиваясь на спину, вот-вот он одним движением сдернет ее, вложит камень. Это не Донателлов нежный, полудевический-полумальчишеский Давид в пастушьей шляпе, фигура танцора, левая рука в бок, маленькая нога попирает отрубленную голову – как бы украшение победителя. Это Давид призванный, знающий свое предназначенье, выступивший затем, чтобы смыть позор и сразить чудовище, понимающий, что это будет бой не на живот, а на смерть. Он внешне спокоен, но все его обнаженное юное тело дрожит от внутреннего напряженья, каждый мускул налит силой, которая брызнет в одном ударе. Поза спокойная, не выдает волненья, решительная, драма его – внутри, в сердце. Только глаза говорят об этом, наморщенный лоб да сжатые руки. Мальчик превратился в героя, он идет защищать себя и всех сынов духа и света от великана насилья и тьмы. Великан был во всеоружии, во всей силе и всей надменности, и вызывающая насмешка его и броня были броней и насмешкой захватчика и насильника. А у Давида ничего нет, он все снял с себя, стоит обнаженный и почти безоружный, – только праща да камень. Выпрямился и ждет.
Содерини засмотрелся на статую в изумленном молчанье. Это было совершенно не то, чего он ждал и что ему случалось видеть прежде. Прежде всего, многого не хватает: головы Голиафа, меча, улыбки победителя. Этого высокого обнаженного юношу можно назвать кем угодно, но только не Давидом. И все же гонфалоньер чувствовал, что всякое другое название было бы неправильным, ложным, это не кто иной, как именно Давид, юноша, выступивший, чтоб победить, – только Давид, хоть и без меча, улыбки, отрубленной головы великана и других атрибутов. Содерини чувствовал, что должен что-то сказать, все равно – осудить или похвалить, но как-то выразить свое отношение и не просто как зритель, а как человек, оплативший заказ. Он смотрел и думал. Почтительная свита стояла позади, изумленно глядя на мрамор. Это не Давид, это Гигант, – зашептали одни, а другие растерянно замахали крыльями.
Содерини несколько раз с важным видом обошел вокруг статуи, оглядел ее внимательно со всех сторон и наконец промолвил:
– Это лицо… Микеланджело Буонарроти, тебе не кажется, что лицо немного неподвижно? По-моему, это оттого, что велик нос…
По свите в черных плащах пробежал почтительный шумок. Содерини, видимо, ждал этого одобрительного шелеста, так как кивнул головой и прибавил:
– Может, сумеешь поправить?..
Микеланджело молча взял резец, поднялся по лесенке к голове статуи и там несколько раз легонько ударил, не прикасаясь к камню. С лесенки и с лесов просыпалось немножко мраморной пыли.
– Стой! – воскликнул гонфалоньер, поспешно подняв трость. – Довольно! Так великолепно. Теперь лицо прямо ожило.
Микеланджело, не сходя с лесов, зажмурил глаза. Словно исчезли года и в благоухающих Медицейских садах стоял пятнадцатилетний подросток перед глыбой нечистой материи, откуда улыбалась голова фавна, первая его работа. "Полубоги так не улыбаются… – слышит он голос Лоренцо. – И потом… у старых людей не бывает всех зубов… тебе бы надо это поправить…"
Балагурство! Балагурство! Ухмылка! Насмешка! Всегда будет так. И он схватил тогда резец, ударил молотком и разбил "Фавну" рот, так что смех фавна превратился в ухмылку флорентийского купца, у которого пропала либо жена, либо деньги. Правитель хотел шутки и получил ее. Но потом камень отомстил мне. Я лишился носа.
И теперь опять сухой, хриплый голос гонфалоньера: "У этого лица великоват нос… Стой! Вот теперь сразу ожило…"
Микеланджело стоял с закрытыми глазами. Да, всегда будет так. Что Лоренцо Медичи, что плебей Содерини, все это – те, остальные. Я хочу им дать все безраздельно, самое возвышенное, а они хотят – чтоб ухмылка. Ну и получили. И будут получать. Вместо статуи Данта… снежного великана. Осклабленная пасть "Фавна" с выбитыми зубами. А теперь, махнув резцом в воздухе, изобразив удар, скинув горстку мраморных осколков с лесов, я оживил лицо Давида. Оживил нос.
Содерини остался очень доволен.
– Слезай, Микеланджело Буонарроти, – ласково промолвил он. – Работа хорошая, хоть он и голый совсем. Эта нагота немножко портит дело, он слишком уж голый, а ты не должен забывать, что вокруг статуи будут прогуливаться и молодые особы, стыдливые девицы, – видно, тебе не хватило камня, не удалось кое-что прикрыть… Ну, не стоит подымать сейчас спор, да и стыдливые девицы выходят когда-нибудь замуж, теперь – не времена Савонаролы, не каждую девушку ждет монастырь… Работа хорошая, Микеланджело Буонарроти, и я рад, что мы заказали тебе, а не маэстро Кантуччи Сансовино, который хотел к испорченному камню добавить еще один, целый, и таким способом выйти из положения, – это, конечно, обошлось бы дороже. Ты уже получил плату? Ах да, вспоминаю, получил, за деньгами приходил твой отец, это хорошо, что ты так заботишься о семье, чтоб ей не жить за счет города. Хорошая работа и хорошая идея. Давид… символ флорентийской свободы! Потому что… – тут Содерини повысил голос, и почтительная группа чиновников поспешно приблизилась, чтоб лучше слышать, проявляя как можно больше внимания, – потому что мы окружены целым морем врагов, по сути дела, одиноки и безоружны и полагаемся лишь на помощь божью. Политика Флоренции – осторожная и мудрая, мы избегаем всяких необдуманных и недальновидных шагов, помышляя лишь о благе Флорентийского государства и о мире. Но как можно говорить о мире среди войн? До сих пор не покорена Пиза, а уж поднялись новые враги. Они нам не страшны, друзья! Будем, как Давид, решительно и твердо верить в право и справедливость, эти высокие нравственные ценности, с помощью которых он, орудие господне, защитил не только свою свободу, но и свободу своего народа. Мы никому не бросаем вызова, но и не отступим ни перед кем. Пусть всегдашней нашей мыслью будет: защитить свободу Флоренции от внешнего и внутреннего врага. Как это, спросите вы, разве и среди нас есть враги? Да, есть! Остались еще среди нас тайные приверженцы Медичи, презирающие власть народа и мечтающие о власти тирана. Благодаря богу их коварные расчеты все более теряют почву, так как, друзья, пользуюсь случаем, чтобы сообщить вам здесь, перед статуей Давида, этим прочным символом нашей свободы, радостную весть, полученную нынче моей канцелярией. Пьер Медичи, этот вечный зачинщик всех переворотов в нашем городе, источник беспокойства, справедливо изгнанный народом из страны, утонул во время битвы на реке Гарильяно. Он состоял на службе у Людовика Двенадцатого, наступал с французскими войсками против испанцев, обороняющих Неаполь, и погиб. Французы понесли в этой битве поражение, и Пьер Медичи во время бегства утонул. Таким образом, Флоренция избавилась теперь от трех главных своих врагов: папы Александра, дона Сезара и Пьера Медичи. Но подымаются новые. Поэтому не будем никогда забывать Давида, этот великий библейский символ доблести наших граждан…
Пьер! После ухода Содерини Микеланджело сел на балку лесов и, сложив руки на колени, предался своим мыслям и воспоминаниям. Пьер! "У меня три сына, – говорил Лоренцо Маньифико, – один умный, другой добрый, а третий глупец". Пьер, дикий и неукротимый Пьер, больше Орсини, чем Медичи, мечтающий о самодержавной власти, по примеру Арагонца, по примеру Лодовико Моро, Пьер – на коленях у постели умирающего отца. "Если кто из Медичи станет тираном, он лишится Флоренции. Теперь иди и молись". Пьер, смеющийся над тогами философов, тискающий женщин, восхваляющий меч. И был ноябрь, без конца лил дождь, Кардиери, смертельно бледный, рассказывал о появлении Лоренцо. Тогда еще правил Пьер; и правил сильной рукой, родных дядей смог заточить, раз они стояли поперек дороги, меч обеими руками держал, укрощая город. Но вот поднялся седой мрак у постели лютниста, и вышел из него Маньифико в плаще, какого не взял бы себе и бродяга, от него шел запах дыма и гари, взгляд его был невыразимо грустен и печален, волосы сожжены. "Пойди и скажи моему сыну, что он скоро будет изгнан и уж никогда, никогда не вернется. Это потому, что не послушался моих советов". Но Пьер пренебрег, вестник несчастья был избит и прогнан, как шут. "Неужели ты не мог убедить моего сына, что говоришь правду? – сказал Маньифико на следующую ночь, явившись в одежде, разорванной собаками и опаленной огнем. – Он никогда не вернется и погибнет не в сечи, а в волнах…"
Я тогда в смертельном ужасе бежал из Флоренции. Болонья. Церковная скамья, место отдыха изгнанников, бревно под голову и руки покинутых. Сумрак Сан-Доменико. Дикий, судорожный плач, молитва, в которой князь-изгой боролся с богом. Сетованья среди молчаливых каменных фигур святых. Рассказ изгнанника, стенанья беглеца. "Чего нужно здесь Медичи?" – крикнула Донателлова статуя Юдифи, взмахнув мечом и кинув отрубленную голову в бегущих. Звонили колокола, сбегался народ, град камней – в окна дворца, где стоял окровавленный кардинал Джованни, непрерывно крестясь. Рваный и ободранный, бросая преследователям перстни и драгоценности, – вот как Медичи бежал навсегда из города, который отец его когда-то сделал первым городом в Италии. "Пока буду жив, не перестану драться за тебя, моя Флоренция!.."
Сан-Доменико, тишина и плач. Опершись лбом на ребро скамьи, это плакал Медичи, это плакал правитель Пьер, – это мужчина плачет о Флоренции. Рваный и ободранный, ибо сон сбылся, он грызет свои кулаки воина, чтобы подавить плач, это всхлипыванья и рыданья человека в бегах, слезы человека, лишенного власти, вопль изгнанника и тоска тем более жгучая, чем родина прекрасней. На башнях черной Болоньи гудели колокола.
Потом Рим. Вечно пути твои будут скрещиваться с путями Медичи, Микеланджело. Перед дворцом Орсини ждали юноши с оружием и конями. Выбежал человек в панцире, громко смеясь. Снова с мечом. Смех и меч – то и другое подходило к Флоренции, все вскочили на коней и в карьер! Там ждали вооруженные отряды, передвигавшиеся только по ночам. Пьер! Все было подготовлено как нельзя лучше, казалось, ничто не может разрушить великий замысел… И вновь забушевал на кампанилах всполошный звон, вновь сбежался вооруженный народ, пьяньони разъярены до исступления, Пьер четыре часа не слезал с коня, дожидаясь у ворот, а стража смеялась над ним, грозя со стен кулаками… И вновь изгнан, отогнан от ворот.
А остальные поплатились шеей. Семидесятипятилетний старик Бернардо дель Неро, молодые патриции Лоренцо Торнабуони, Джаноццо Пуччи, всегда веселый Луиджи Камби, Франческо Ридольфи… и Аминта, танцовщица Аминта, всегда верная, всегда останусь медицейской, сказала она, а Пьер бежал…
А потом от отчаяния опять поступил на французскую службу. В чем ему не помогли Карл Восьмой, синьоры Бентивольо, венецианцы и Сиена, в том должен был теперь помочь Людовик Двенадцатый. Но и это оказалось напрасной мечтой, напрасным разочарованием, напрасными воинскими муками, напрасными несчастьями. "Передай моему сыну, что он больше никогда, никогда не вернется… и погибнет не в сече, а в волнах…"
Несчастная битва на реке Гарильяно. Погиб во время бегства. Утонул. Пьер в панцире.
Так что теперь главой рода Медичи стал Джованни, но он – кардинал…
А глава Флоренции – другой Пьер, Пьер Содерини, гонфалоньер несмышленышей, по выражению Никколо Макиавелли, который посылает его после смерти управлять некрещеными младенцами. В ушах Микеланджело снова прозвучал сухой, скрипучий голос Содерини. Политика Флоренции… власть народа… никогда не забывайте, друзья, Давида, символ мужества наших граждан… как ужасно, наверно, для человека с характером Макиавелли служить под таким началом…
Пьер! Знает ли уж Сангалло об этом? И как он к этому отнесся?
Он поднял глаза, и вот – Сангалло перед ним, словно явился по его зову. С ним еще кто-то, такой же могучий, громадный и седой. Микеланджело узнал его и радостно сжал его руку. Это был Джулианов брат Антонио да Сангалло, тоже архитектор.
"Нас – целое семейство Сангалло, – говорил маэстро Джулиано, – и все строители, ни папы, ни епископы уж больше не отличают нас друг от друга, только бог отличает, столько нас, строителей Сангалло, лучших архитекторов Италии, каждый настоящий мастер, не то что осел этот Браманте…"
Они стояли перед ним вдвоем, Антонио да Сангалло первый раз видел статую и был потрясен. Он еще раз пожал Микеланджело руку.
– Я только час, как приехал из Венеции, но брат тут же повел меня смотреть твое произведение, Микеланджело, – промолвил Антонио да Сангалло, встряхивая длинной седой шевелюрой. – Это прекрасней, чем я ожидал. Мне еще ни разу не приходилось видеть такой прекрасной вещи. Больше уж никто не отважится говорить здесь об античности: ты перерос всех античных мастеров, Микеланджело…
Антонио да Сангалло был старше брата, и глаза его сразу налились слезами. Это были большие, черные, искренние глаза, полные доброты и ума. Микеланджело покраснел. Похвала была прекрасная, так как маэстро Антонио слыл великим знатоком ваяния. Лоренцо Маньифико так ценил его, что всегда отводил ему почетное место за столом, по правую руку от себя. Именно Антонио да Сангалло однажды явился к Лоренцо Маньифико и растерянно сообщил ему новость, которую брат не хотел сам сообщать брату. Любовница младшего брата Лоренцо, Джулиано Медичи, тайно родила сына, у Джулиано теперь – незаконный ребенок. А когда горячо любимый Джулиано, во время восстания Пацци, был убит, Лоренцо, по просьбе, переданной опять через Антонио, взял принца в число своих сыновей, воспитал его в память брата, как родного сына, и это был Джулио, который потом так полюбил Микеланджело, что оба мальчика вместе ходили в Санта-Мария-дель-Кармине, Джулио, за которым маэстро Антонио никогда не переставал следить, рассматривая возложенное на него когда-то поручение как свой нерушимый священный обет.
Но кардинал Джованни Медичи разъезжает теперь с обоими юношами – родным братом Джулиано и побочным, Джулио, тоже рукоположенным в сан епископа, – по Англии и Германии и, наверно, не знает еще о смерти Пьера…
По дороге к местожительству Микеланджело, занимавшего теперь каморку в больнице Сан-Онофрио, толковали все время о статуе Давида, причем говорил, главным образом, маэстро Антонио да Сангалло, а Микеланджело делился с ним подробностями, относящимися к ходу работы. Джулиано шел, нахмурившись, и молчал. Микеланджело только перед Сан-Онофрио отважился заглянуть ему в лицо. И тихо промолвил:
– Ты уже знаешь о Пьере… маэстро Джулиано?..
Сангалло кивнул головой.
– Знаю, – мрачно сказал он. – У меня теперь только одна надежда и один государь – Юлий Второй. Больше никого не осталось, только он. И я жду. Он тоже ждал. И дождусь. Гонец его еще приедет за мной. Я понимаю, что у Юлия после интронизации много хлопот, но на зиму он вернулся в Рим и справляет там рождество. И гонец его, наверно, уже в пути…
На смену рождеству пришел Новый год, 1504 год спасения, а гонца от папы все не было. Между тем Содерини созвал художников на совет: куда поставить статую Давида? Пришли все, и первый – Леонардо да Винчи. Пришли и остальные приглашенные: старый Боттичелли, добрый Филиппино Липпи, Пьер ди Козимо, Лоренцо ди Креди, даже Пьетро Перуджино оставил свою мастерскую с приторными мадоннами, которых не успевали изготовлять ученики, в то время как он ходил между ними, придавая там и сям еще сладости краске и смеясь над глупцами художниками, зря теряющими время на изучение анатомии. Пришел архитектор Мончатто, Козимо Роселли, Антонио и Джулиано да Сангалло, золотых дел мастер Сальвестро, и только сели – пришел и сел среди них последний, еще весь в дорожной пыли. Это был Франческо Граначчи.
Сначала выступил первый герольд Синьории мессер Франческо, удививший собрание предложеньем поставить статую на место Донателловой "Юдифи". Все были озадачены. Предложение это было воспринято как официальное, как требование Синьории, но многим пришло в голову – зачем их, собственно, позвали? Что за этим предложением скрывается? "Юдифь" – это была защита от Медичи. Все зло, которое постигало Медичи во Флоренции, приписывалось зловещему влиянию этой статуи, и многие давно желали ее уничтожения, но Лоренцо Маньифико никогда не позволил бы уничтожить творение Донателло, даже если оно приносит несчастье. И ее спрятали в подвал, но потом народ нашел ее, поставил на место и под ней сделали надпись: "Exemplum salutis publicae" – "Пример общественного спасения". Отрубленная голова тирана…
А теперь ее надо убрать, чтоб дать место Микеланджелову "Давиду". Разве после смерти Пьера можно не бояться Медичи, разве "Юдифь" больше уж не представляет собой примера общественного спасения? Разве больше нет других Медичи? Главой рода стал кардинал Джованни, он спешит из чужбины в Рим… Но кто поймет нынче политику Содерини!
После того как герольд мессер Франческо окончил речь, другие стали робко выдвигать свои предложения, но мессер Франческо твердо и неотступно стоял на своем. Тогда поднялся Джулиано да Сангалло.
– Содерини знает толк в статуях столько же, сколько во Флоренции, он хочет то и другое уничтожить, – сердито начал он, не обращая внимания на растерянные, испуганные взгляды остальных. – Вы уничтожите "Давида", если поставите его на открытом пространстве, без защиты от бурь, вихрей и ливней. Эта статуя создана на века, а не ради политических замыслов гонфалоньера! Какое нам дело до Содерини? Вы спрячете "Юдифь" и этим сбережете ее, поставите "Давида" на ее место – и он будет уничтожен. Вот как понимает искусство Содерини. Я предлагаю поставить под Лоджией!
После этого встал Леонардо да Винчи и, перебирая узкой рукой свою длинную седую бороду, подробно, со знанием дела осветил вопрос о неблагоприятном влиянии атмосферы и метеорологических явлений на мрамор.
– Это такая прекрасная статуя, что другой подобной ей не найти во всей Италии, – сказал он. – Потомство никогда не простит нам, если мы своевольно выставим ее на гибель. Я присоединяюсь к предложению маэстро Джулиано да Сангалло.
Но они остались в одиночестве. Несмотря на проклятья и громыхание Сангалло, несмотря на авторитет Леонардо, никто не решился голосовать против предложения первого герольда Синьории, представителя Содерини – мессера Франческо. И было вынесено решение поставить статую на площади, на открытом пространстве перед Палаццо-Веккьо, как символ мужества флорентийских граждан. Там, где стоял снежный великан.
Статую доставили туда только в середине мая. Перевозить начали вечером, после "Ave Maria", во время которой все молились, стоя на коленях, – мастера и сотни рабочих. После чего статую подняли с помощью особого приспособления, которое нарочно для этого придумали и из могучих дубовых бревен изготовили маэстро Антонио и Джулиано да Сангалло, положили ее на смазанные жиром крепкие деревянные катки и поволокли по улицам. Путь от Санта-Мария-дель-Фьоре до Палаццо-Веккьо занял четыре дня. После доставки на место к статуе пришлось приставить караул, так как в первую же ночь ее забросали камнями. Поймали восемь парней, головорезов из Олтрарно, посадили их в тюрьму, где эти песковозы признались в том, что принадлежат к пьяньони, савонароловцам, которые считают удаление Юдифи началом подготовки к возвращению Медичи, что рассмешило Содерини. Но Содерини не хотел признать, что во Флоренции, помимо тайных приверженцев Медичи, есть еще пьяньони. Однако невозможно было скрыть наличие караула на площади возле статуи и утаить головорезов в тюрьме. Тут Содерини сообразил, что Давид ведь голый. И было объявлено, что парни из Олтрарно хотели разбить статую камнями просто из стыдливости, возмущенные ее наготой.
Статую доставили на площадь в середине мая. Но только в начале июня с великим трудом удалось поднять ее на предназначенный для нее пьедестал.
Давид встал и устремил взгляд на врагов в ожидании боя. И великан тьмы проклинал его богами своими. Давид стоял, дар и вызов, – уже не Дант, не снежный великан, а Давид, побеждающий камнем.
Молва о Микеланджеловой статуе пошла по всей Тоскане. Старые маэстро, качая головой, твердили, что ни Донателло, ни Верроккьо не снискивали такой славы, как этот молодой ваятель, ожививший мертвый камень, безобразный, забытый камень, сорок лет засыпавшийся мусором и грязью, изувеченный камень, испорченный, расколотый неосторожным ударом, камень, о котором даже прославленные, искусные художники твердили, что он ни на что не пригоден, из него уже ничего нельзя сделать. Но камень вдруг встал из земли, как стена, как кулак, против напирающей тьмы и хаоса, молоденький Давид, принявший бой и отвечающий боем.
Была весна, когда два всадника, быстро скачущих по римской дороге, говорили об этом.
– Ну, что ты там оставил? – спросил маэстро Джулиано да Сангалло.
Они выехали в Рим два дня тому назад, как только пришло папское посланье.
Микеланджело поднял голову.
– Уезжая первый раз, я оставил там, в Медицейских садах, свои девятнадцать лет, – а сады потом погибли в пожаре. Все сгорело: мои кустарники, деревья, аллеи, по которым я бродил, мои мечты, – я вернулся из Болоньи совсем другим. Что я там оставляю теперь? Неоконченную статую святого Матфея, картон в зале Синьории, Граначчи и несколько могил.
Сангалло сдержал бег коня, и некоторое время они ехали молча. Вокруг апрель, как тот раз, когда они встретились на дороге из Болоньи и впервые поехали вместе.
Весна.
– А правда… – начал после небольшого колебания Сангалло, – правда, что ты несколько месяцев тому назад хотел ехать в Турцию?
Микеланджело кивнул головой.
– Не стану скрывать от тебя: хотел. Понимаешь, тень! Я всегда буду сражаться с ней. Он когда-то хотел в Египет… а я теперь в Турцию, к султану. Я уж начал переговоры через францисканцев. Но потом все провалилось.
– Из-за чего?
Микеланджело прошептал:
– Из-за Граначчи… Франческо Граначчи…
– Дай бог здоровья славному Граначчи, – воскликнул Сангалло. – Он тебя отговорил?
– Нет, мы с ним мало говорили… Он, может быть, даже не знал об этом… Но однажды, гуляя по берегу Арно, в любимых моих местах, он рассказал о том, как в последний раз был у танцовщицы Аминты, знаешь, которую казнили, ты сам писал мне в Рим о ее смерти. Граначчи был у нее в тюрьме в ночь перед казнью… Он рассказал мне об этом… и это решило весь вопрос.
Сангалло посмотрел вопросительно, но Микеланджело нетерпеливо махнул рукой.
– Нет, нет, не теперь, маэстро Джулиано, когда-нибудь потом, в Риме, в одну из римских ночей… Ведь мы будем проводить там много времени вместе, там я смогу больше об этом рассказать, пойдем с тобой как-нибудь на Трастевере, – там есть место, которое я люблю больше всего на свете: Сан-Козимато…
– Я что-то не помню этого места… – проворчал Сангалло.
Галоп. Они опять погнали коней. Это маэстро Джулиано рвется вперед, кипя замыслами и энтузиазмом, – но Микеланджело – плохой спутник в этом долгом путешествии, он по большей части молчит, оттого-то Сангалло и спросил его, что он оставил во Флоренции, что так молчалив. Начатую статую… такой ответ был для Сангалло неожиданностью. Неужели Микеланджело еще не нарушил ни одного из этих несчастных договоров? Но сейчас – ни слова, он спросит об этом только в Риме, когда Микеланджело обратится к нему с просьбой быть свидетелем при заключении какого-нибудь нового договора. Начатую статую, Граначчи, несколько могил… что он этим хотел сказать? И картон!
Сангалло поспешил ухватиться за это, радуясь возможности о чем-то говорить.
– Прекрасная работа, милый, этот твой картон для зала Синьории! Вот видишь, ты поднялся-таки победителем по лестнице Палаццо-Веккьо! Прекрасная работа! Битва при Кашине – из Пизанской войны. Стоит мне зажмуриться, как она прямо у меня перед глазами… В жаркий день воины купаются в Арно, как вдруг – набат, враг налетает, воины впопыхах выбегают из воды, спешат одеться, хватают копья, латы, всякое оружие, голые и еще мокрые, разнообразнейшие положения тел, выпрямленных, стоящих на коленях, сидящих, убегающих, скорченных, падающих, борющихся… блестящий замысел, Микеланджело, и мастерское исполнение… но и переполоху наделало-таки! Не успели повесить эту вещь в зале, как начали приходить целыми группами… все эти художники… принялись изучать, только и речи что об этом, Бандинелли каждый день ходил, и Алонсо Беручете Спаньоло с ним, о Франчабиджо мне говорили, что он готов был прямо переселиться туда, дневать и ночевать там. А остальные? Россо, Матурино, Лоренцетто, Триболо, Якопо да Понтормо, Пьетро дель Варга – они целые дни простаивали перед картоном, изучая, срисовывая… Никогда не забуду того бледного малого с горящими глазами, – ну знаешь, Андреа дель Сарто, он стоял перед ним, как перед чудом, дрожа всем телом, проводил там все время – с утра до вечера, наверно, даже есть не ходил домой, с места не трогался, пока все не скопировал… И знаешь, что больше всего меня умилило? Когда пришел наш милый Филиппино Липпи, он уже кашлял, харкал кровью, ему нельзя было вставать с постели… а он все-таки пришел незадолго до смерти. Прекрасно ты это сделал, Микеланджело!
– Он приходил, чтоб предложить мне мир… а я хотел боя и вступил в бой. Я не хочу с ним мира! – прошептал Микеланджело.
Сангалло приблизил своего коня вплотную к его коню.
– О ком ты говоришь? Кто предлагал тебе мир?
– Он… – возбужденно ответил Микеланджело. – Он, призрак этот. Пришел тогда ночью и говорит: "Либо вступим в открытую вражду, либо заключим с тобой вечный мир, не можем мы жить друг возле друга все время настороже. Я за мир", – сказал он мне. Он. Великий и знаменитый. Которого называют божественным. И приходит, предлагает мир. Опять искушенье. Все, что он ни скажет, ни сделает, все – искушенье. Но я понял, что с ним нельзя заключать мир. Я выбрал войну. Она уже идет. Когда в мае ему заказали роспись в зале Синьории…
– Леонардо да Винчи! – воскликнул Сангалло. – Так ты все время о нем говоришь?..
– Да, – отрезал Микеланджело. – Леонардо да Винчи, и между нами страшная, глубокая, непреодолимая ненависть… причину которой я теперь знаю… и он тоже знает, и знал прежде, чем я… он сам мне сказал…
– Леонардо! – повторил в изумлении Сангалло. – Я об этом догадывался… Правда, сперва плебей Содерини поручил роспись зала ему… для того чтоб он как-нибудь оправдал свои пятнадцать флоринов в месяц, после того как замысел перекрыть Арно и отвести его в другое русло окончился таким позорным провалом… И Леонардо начал изображение борьбы за знамя с битвы при Ангиари, с победы флорентийцев над миланцами… начал и не окончил…
– А почему? – вскипел Микеланджело. – Почему? Ведь этого нашего боя можно было б избежать… По-моему, он сам вызвал меня, неожиданно бросив работу…
Сангалло пожал плечами.
– А что он когда оканчивал? Говорят, нашел у Плиния какой-то новый способ окраски штукатурки и решил сейчас же испробовать. И принес в жертву этому опыту свое произведение… Видимо, ему не было дела ни до произведения, ни до тебя… Он думал только об этом опыте… Наложил на стену слой гипса, написал часть фрески, потом разложил под ней большой угольный костер, – чтобы с помощью сильного жара высушить всякие примеси, которые он подбавил к краскам для получения особых, необычных оттенков. Да, огонь высушил нижнюю часть изображения, но в то же время расплавил верхнюю, откуда потекла штукатурка с краской…
– Вечно одно и то же! – воскликнул Микеланджело. – А искусство? Чем он был бы, если б искал только искусства? Он никогда ничего не окончил и не окончит, кроме портретов наложниц Моро…
– Это неправда, Микеланджело, – сказал Сангалло.
– Не окончил фресок в Синьории… ему не дороги они, не дорого искусство, ему важней произвести новый опыт, ты сам говорил. И тогда Содерини обратился ко мне. Я ни о чем не просил, ничего не домогался, я ваятель, а не живописец. Но когда мне предложили, принял. Принял, как вызов на бой – с ним. Между нами никогда не может быть мира!
– Но все-таки…
– Молчи! И его после этой живописи навещали, несмотря на такую неудачу… Мальчишка Рафаэль Санти, который чуть на колени перед ним не становится прямо на улице, сказал ему: "О божественный, этот Микеланджело недостоин развязать ремни у вашей обуви". Да, так сказал… Рафаэль!
– И тебе донесли? – тревожно покачал головой Сангалло. – Не верь Перуджиновым ученикам, мазилам этим. Я знаю, это они приходили и передали тебе Рафаэлевы слова. Ну когда Перуджино желал мира между художниками? Он греет руки на чужих ссорах…
– Мне нет дела ни до Рафаэля, щенка этого, ни до Перуджино! Мне важен он! Он тогда правду сказал: "Не только Флоренция мала для нас двоих, а весь мир!"
– Теперь во Флоренции не будет ни одного из вас. Ты едешь в Рим, а он…
– Тоже уехал? После позора с фреской?..
– Тоже уехал, – спокойно ответил Сангалло. – Из-за Содерини. Гонфалоньер очень обидел его: во-первых, урезал ему плату из-за неудачного плана с руслом Арно и этой растекшейся фрески, урезал из этих жалких пятнадцати флоринов… и еще велел, негодяй, чтоб остаток выплатить Леонардо… медью, медными деньгами! Тогда Леонардо собрал, вместе со своими учениками, столько денег, сколько получил из кассы Синьории за все время, послал Содерини и в тот же день уехал из Флоренции.