Текст книги "Камень и боль"
Автор книги: Карел Шульц
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 47 страниц)
– Я вижу, ты бежишь… – закаркал знакомый неприятный голос. – Куда?
Микеланджело, склонив голову, промолчал.
– Ты видишь? – продолжал монах. – Стоит мне только сказать одно слово, и стража отведет тебя обратно… Я не скажу этого слова. Поезжай! Я тебя отпускаю… Бежишь? От Христа не убежишь!
Микеланджело молчал.
– Ни от чего здешнего не убежишь, – резко продолжал монах. – Поэтому и отпускаю. Напрасно бежишь… И от меня не убежишь тоже!
Савонарола отошел от коня, костлявая рука его выпустила узду.
– А знаешь, зачем едешь, Микеланджело Буонарроти?
Микеланджело закусил губы, глядя прямо перед собой.
– Едешь затем… чтоб вернуться.
Тут юноша дал шпоры коню, подняв его с места вскачь. Только на повороте остановился и оглянулся.
– Ave Maria! Это – мое прощанье с тобой, Флоренция. Ave Maria!
Монахи уже вошли в ворота. Палящее солнце осушало всю влагу, оставшуюся после дождя, – кусты, деревья, почва, все было обожжено его лучами. Страшно разболелась голова. Никогда, никогда больше не вернусь, Савонарола ошибается. Оставляю здесь все свои несчастья, свою девятнадцатилетнюю молодость, передо мной праздные дали, но на всех путях своих я найду две вещи, которые никогда от меня не отступят: камень и боль, камень и боль… Почему я бегу из Флоренции? А чем бы я был без Флоренции? Лоренцо Маньифико, которого я так любил… что осталось от его жизни, от всех его усилий?
Спокойствие Италии? Французские войска наводнили Тоскану и Романью, движутся на Рим, грабят и убивают, земля пропитана кровью, флорентийские крепости дрожат…
Сохранение власти рода Медичи? Но народ вышел на улицы с оружием в руках против Пьера, Савонарола составил основной закон, скажи моему сыну, что он будет изгнан навеки, без возврата.
Княжеский город, изукрашенный всеми сокровищами искусства? Но Савонарола сулит костры на площади Делла-Синьория, и на них будут гореть творения Боттичелли, Венециано, Липпи, народ валит и разбивает статуи, уничтожает бесценные библиотеки, кидает в огонь творения философов и списки античной поэзии…
Платоновская академия? Полициано кончил одеждой Доминиканского терциария. Пико делла Мирандола умер монахом, Марсилио Фичино стоит на коленях у ног Савонаролы, Луиджи Пульчи был выброшен из кладбищенской ограды, как язычник, медицейские платоники посрывали с себя золотые цепочки, отреклись от своих писаний, творят публичные покаяния, как Маттео Франко…
Ограничение влияния папской родни? Но они – князья и собирают войска более многочисленные, чем при Сиксте, тести у них – короли…
Ничего не осталось от жизни Лоренцовой, словно ее никогда и не было. Все на свете текуче и непрочно… так говорилось в песне, которую он сам сочинил… Всему конец. Тщета. Ничего после него не осталось. Вот только…
Сады! Чудные, великолепные сады, до боли прекрасные, горячо любимые Медицейские сады мои, вы останетесь, а я покидаю вас и оставляю в вас свои девятнадцать лет, над вами будут всегда сиять звезды, любимые сады мои, целую вас глазами на прощанье, последнее Лоренцово наследие, последнее, что осталось, единственная подлинная моя родина – Медицейские сады мои!
Он перекрестил их широким крестом. Потом тронул коня.
И в тот же миг отвернулся, чтобы не видеть густого, едкого, черного дыма, вдруг повалившего из садов к небу.
СТАРЫЙ АЛЬДОВРАНДИ
Колокола затихли, металлический голос их расплавился в раскаленном горне заката. Болонья, черный город, врастал еще больше во тьму, и только дворец Бентивольо пламенел до самого захода солнца кровавыми стенами. Геральдическими красками вечера были черная и красная. Высокие укрепления кидали длинные тени на окрестность, и зубцы их вгрызались в свинцовый небосклон, пока совсем не впились в него. Солнце зашло, и с грохотом закрылись ворота, за чьими крепкими бронзовыми створами, задвинутыми длинным железным засовом, под сводом из плит караульные зажгли светочи в железных корзинах и, опершись на длинные копья, повели беседу о войне и добыче. На их черных шлемах заиграли отблески пламени. Острия копий торчали вверх. На дубовой скамье в воротах спал их бородатый альфьере 1, похожий на терракотового сатира. Теперь у Болоньи – цвет запекшейся крови. А дворец Бентивольо стал во тьме еще огромней и страшнее, только в одном месте в окнах его мерцает свет, и это не свет над мертвецами – на окнах его сейчас нет повешенных, – это свет важных решений. И в высоком зале совещаний Синьории тоже светло, – Большой совет, il Maggior Consiglio еще заседает. Но городские просторы уже, притихли, наступает ночь, и стража перетягивает улицы тяжелыми цепями. Каждую ночь с укреплений можно видеть пылающие деревни, похожие на огненные грибы во тьме. Хотя война передвинулась по ту сторону Апеннин, здесь еще продолжают драки и убийства беспокойные орды. Появились какие-то странные люди в масках – fratres pacifici 2, которые нападают на города, пробираясь в них переодетыми на все лады, и поднимают там страшную, беспощадную резню. Но Болонья засыпает в сознании, что ворота ее хорошо охраняются и крепостные стены только недавно починены.
1 Начальник (ит.).
2 Братья умиротворители (лат.).
Факел стражи закровавился на площади и пропал за углом. Два грабителя в сумраке ожесточенно спорили с евреем, предлагая ему дворянский плащ, совсем новый, только в одном месте незаметная маленькая дырочка – след от кинжала, на два перстня и шляпу. Шли поспешные переговоры с помощью быстро мелькающих пальцев, пока грабители не обозлились и не накинулись на еврея, который, скуля от боли, заплатил им, сколько они требовали, а потом пустился бежать во тьму, с плащом на руке и кольцами в горсти, удовлетворенно посмеиваясь, так как порядком нагрел обоих! Открылась дверь публичного дома, и оттуда вышли две-три под руку, со слугой впереди, который, прикрывая фонарь плащом, повел их по вызову – в дом патриция Гаспара Альвиано, где шла попойка. Но на углу они натолкнулись на группы слепых с нищим поводырем, который видел даже впотьмах. Почуя гулящих девок, слепцы обступили их, но те, смеясь, проскользнули под их вытянутыми вперед руками и остановились на углу подождать, когда слуга переломит свою палку о голову нищего, единственного, кто видел впотьмах. А слепцы, не зная о том, что женщины убежали, стали в погоне за любовью кидаться друг на друга, хватали друг друга руками, ловя тьму, а не женщин, которые были уже далеко и, натянув на голову капюшоны, спешили на пир. Встревоженные потасовкой слепых, прибежали два исхудалых студента, которые рылись с голодухи в отбросах под окнами богача – не найдется ли чего съестного. Они принялись весело подзадоривать слепых драчунов, корчась от смеха при виде такого зрелища и хватаясь за животики, набитые объедками мяса и овощей. Тьма была густая, волнистая, и любовник, взбирающийся по длинной веревке к окну мадонны, муж которой уже спит, рябил тьму широкими движениями рук, как пловец, подымающийся с илистого дна на поверхность, пока женщина с лицом русалки и распущенными волосами не охватила его быстрым нетерпеливым объятием. Факелы стражи зачадили на другом конце улицы, и бродяга, спавший у каменного портала Сан-Доменико, проснулся как раз вовремя, чтобы скорей схватить четки и забормотать молитву с видом кающегося, на которого patres 1 наложили ночное покаянье вместо паломничества в Рим. Тьма жила своей жизнью. Болонья спит в цвете запекшейся крови, а там, за крепостными стенами, где-то в окрестностях пылают деревни, словно огненные грибы во мраке, с башни видно, как сверкает огонь, и замаскированные fratres pacifici крадутся вдоль окованных бронзой ворот. Глубокая ночь.
1 Отцы (лат.).
В стороне от площади – тюрьма, двери которой угрожающе горят во мраке двумя огнями, словно глаза хищника. Дверь стонет, когда ее открывают, потому что это железо – проклятое. Дальше – длинный коридор, такой узкий, что даже те, у кого руки не связаны, должны крепко прижать их к телу, чтобы пройти. Свод понижается так, что надо идти, либо сильно наклонив голову, либо вовсе без головы. Стены потеют и покрыты грязью. Тяжелый воздух пахнет плесенью, как в склепе. Голос не разносится, а застревает в грубых камнях, распластается там, как паук, потом замрет, отцепится и слетит наземь. В глубине горят огни караульни, и там огромные тени играют в кости и наливают себе из кувшина, отирают усы и чистят пищали, бродя по потолку и стенам. Тут же рядом – низкая дверца, серая, как рассвет последнего дня, и от нее идет вниз мокрая винтовая лестница, на которой приходится искать опоры только у бога, – глубоко в подземелье, где крысы, сырость и прикованные люди с облысевшими черепами. Звеня кандалами, они перед сном всегда воют свои имена, производя перекличку, потому что их много. Если кто из них умрет, прикованный стоя, и не ответит, длинные ряды их поднимают громкий рев под гулким сводом, чтобы пришла стража, потому что они не хотят быть с мертвым, лицо и тело которого быстро зеленеют в плесневеющей сырости. Там, дальше, застенок, высокое сводчатое помещение, устроенное так, чтобы судьям и писарю, сидящим на возвышении за столом, было все хорошо видно. А этажом ниже, уже в сплошной тьме, место для осужденных на пожизненное заключение или, по выражению, употребляемому в папских тюрьмах, присужденный к in расе – к миру. Слова эти отзываются такой отвратительной слащавой гнилью, что некоторые сходили с ума сейчас же по вынесении приговора и умоляли лучше замучить их до смерти в застенке, только не присуждать к in расе – к миру. Узников в Болонье приводит в ужас слово "мир": осужденные вступают даже в драку с конвойными, когда те увидят их в in pace. A Дамассо Паллони разбил себе голову о грубые плиты коридора, предпочтя муки ада жизни в мире – in pace. Это глубокий подземный ход, разложенье заживо, знаменье вечной тьмы, гниение на илистом дне. Мы живем в такое время, когда страданья и страх прикрывают лестью. Все надо красиво назвать и искусно осуществить, – сонет и убийство, карнавал и пир, полный отравленных чаш, перстень любви часто несет смерть, скрытую под драгоценным камнем, едкая щелочь разъела палец, сгнили мясо и кость, отвалилась рука. Не надо называть все вещи своими суровыми именами. Поэтому и гниение заживо в заболоченных тюремных подземельях называют, на ватиканский лад, пребываньем in pace, и палач уже не палач, а носит торжественное наименование fra redemptor – брат искупитель. И здесь, в темнице мира, – единственное место на свете, где время не движется, такой здесь глубокий мир. Здесь – великая тишина, и в ней – тела, по-разному скорченные, все в язвах и крови, глаза уже не видящие, покрытые пленками гноя, губы, искривленные идиотской усмешкой, здесь нет времени и человеческие сердца бьются в пустоте, повсюду во тьме валяются вороха перекрученных человеческих тел, одни – еще покрытые истлевающими лохмотьями, другие – уже нагие, но какой-то странно белой гангренозной наготой, словно ворох мучных червей, которые еще извиваются, шевелятся, живут, живут in pace.
Ключ от этой норы мрака – наверху, в караульне, где так весело. Синьоры Бентивольо всегда стараются, чтобы солдатам в Болонье было весело, а теперь об этом стараются и французы, которые скоро избавят их от этого нудного валянья на нарах чистилища, проверки количества лысых черепов с вбитыми в стену железными ошейниками, спускания корзин с хлебом и кувшинов с водой в подземелье, где нет времени и человеческие сердца бьются в пустоте. А капитан стражи – высокий, взлохмаченный, загорелый – рассказывает о битвах, расстегнувши рубаху до пупа и показывая рубцы. Служил он под начальством кондотьера Коррадо Бени, прозванного за непомерную толщину "Лардо", что значит "Шпиг", и вспоминает об этом времени с великим сожалением, потому что Шпиг был превосходным кондотьером, знал своих солдат, спал и ел с ними, три раза продавал их неприятелю и три раза сейчас же выкупал обратно, но всякий раз, прежде чем состоится покупка, они получали жалованье и свою долю награбленного на той и другой стороне, – вот каков был кондотьер Лардо, сиречь Шпиг, он любил своих солдат; да – убит в сражении под Фаэнцой против папского сына; неприятельский кондотьер, сиенский дворянин Антонио Чалдере выбил его из седла и проткнул ему горло, и вот так геройски, перед лицом любимых своих солдат, погиб славный кондотьер Коррадо Бенн, по прозванию Лардо, что значит Шпиг. И капитан перешел на службу к папскому сыну, который победил в битве при Фаэнце, но которому плохо пришлось, оттого что он схватил французскую болезнь, не мог носить оружие и уехал в Пизу, где только зря потратил время и свое жалованье. Три золотых дуката взял с него ученый пизанский доктор и так напичкал его ртутью, что он чуть не отдал богу душу, да спасибо друзья посоветовали не принимать больше ртути и взять свои деньги обратно. Он так и сделал, но жена доктора ревела как дьяволица над телом своего ученого супруга и бежала за капитаном ночью по всему городу в одной рубашке, и когда утром нашли у нее в окоченевших руках лоскут от его мундира, пришлось ему скрыться из города, а французская болезнь так при нем и осталась. Он уж думал – конец пришел, да один добрый августинец в Пьяченце продал ему папские индульгенции и посоветовал пить горячую воду, купил он индульгенции и стал пить горячую воду, и – глядь! – французскую болезнь как рукой сняло, и он опять стал носить оружие. Знай он об этом в Пизе, не пришлось бы убивать ученого доктора, ни дьяволицу его, ни жрать ртуть, как зверь саламандр. Потом он стал объяснять изумленным молокососам, слушавшим его, выпуча глаза над недопитыми кружками, что можно достигнуть чего угодно на службе богини Фортуны, которая любит отважных, украшенных рубцами людей. Но лучше всего было на венецианской службе, под командованием кондотьера Антонио Чалдеры, того, который зарезал храброго Коррадо Бени, по прозвищу Лардо, сиречь Шпиг. Чалдере очень скупо расходовал своих солдат, не хотел растрачивать их во всяких дурацких сражениях, ведь они стоили ему больших денег, так что при нем воевали без единого выстрела, неприятель обычно предпочитал заплатить Чал-дере, чем вступать в бой с его войском, так великолепно оснащенным, и битвы покупались и продавались, и солдаты шли в бой и возвращались из него франтоватые, лощеные, начищенные, разодетые, так что приставленный к кондотьеру Светлейшей Венецианской республикой чиновник, суровый проведитторе 1, проникнув в эту двойную игру, выждал момент, когда кондотьеровы денежные ящики наполнились до отказа, и посадил Чалдеру-сиенца, торговавшего битвами. Потом, во дворце Джудекки, Чалдеру ослепили с помощью металлических зеркал, а там приковали к каторжной скамье галеры, которая потом была где-то возле Родоса потоплена турками. А навьюченные его денежными ящиками мулы перешли в руки венецианцев, получивших таким путем много денег и продолжавших войну с врагами. На чем только венецианцы не грели руки!
1 Попечитель (ит.).
Потом капитан рассказал о том, как он служил Скалигерам в Вероне, где, между прочим, научился заклинать дьявола по имени Астанетоксенетос, но род Скалигеров был одержим жаждой взаимного самоистребления, и капитан решил оставить их после того примирительного пира, на котором все вспарывали друг другу животы, так что кровь потекла из сеней на улицу, и перешел на службу к синьорам Бентивольо, в Болонье, и только тут зажил весело, – ей-богу, ребята, уж недолго ждать, поведу вас в сражения, или не быть мне Гвидо дель Бене, а по-военному Рубиканте, что значит Феникс, – ну кто еще раз нальет полные кружки всем за столом? Они пили, грохотали, колотили по столу, говорили о добыче, о женщинах, наконец, запели песню. Каменная караульня была полна крика и боевого задора, и всякий раз, сдвигая кружки при новой здравице, они орали так, словно шли на приступ. А тени их, кривляясь, скакали на потолке.
По тихой ночной площади, в свете не прикрываемых плащами фонарей, медленно приближались к тюрьме несколько человек. Это были высокородный мессер Джованфранческо Альдовранди, первый патриций, глава знатного рода и знаменитый член Consiglio dei Sedici – Совета шестнадцати и друг Альдовранди – Лоренцо Коста, феррарский живописец, ныне покровительствуемый семейством Бентивольо, чей дворец он расписал настенной живописью с дивным искусством.
Впереди них и по бокам шли слуги, до того послушные, почтительные, неслышные и невидимые, что, казалось, свет сам скользит над поверхностью пьяццы, сопровождая высокородного мессера Альдовранди и его друга, придворного художника дома Бентивольо. А позади шагали вооруженные, составляя эскорт знаменитому члену Consiglio dei Sedici, возвращающемуся с заседания таким странным кружным путем – через тюремные затворы. Старый Альдовранди, опираясь на высокий черный посох с большим круглым набалдашником слоновой кости – признак не только роскоши, но и власти, – был закутан в сборчатый пурпурный плащ, а куртка его была расшита золотом. Он выступал важно, величественно, княжеской походкой, весь в багреце, как правитель или дож. Оба молчали, так как Коста стеснялся нарушить ход мыслей своего высокопоставленного друга и еще потому, что ночная тишина была ему приятней почтительной беседы со стариком. Ибо Коста по большей части мучился теперь сознанием полного творческого бессилия при наличии бесчисленных замыслов, – так всякая слабость старается обмануть, заглушить самое себя судорожной подготовкой к новым трудам, от которых она ждет больше, чем дали прежние, уже осуществленные. Он все время менял темы своих будущих работ, не зная, на чем остановиться. Сперва это должно было быть изображение святой Цецилии, и его прелестная возлюбленная монна Кьяра уже радовалась, что лицо и фигура ее останутся вечным памятником ее великой красоты на картине, среди нежных голубых облаков, между ангелами, в руках – музыкальный инструмент и орудие палача, то и другое, воздеваемые ею к богу – музыка и мука. Но Коста уже отказался от этой темы и решил писать мадонну в окружении святых, среди которых не будет ни одной женщины – одни аббаты и епископы. Но и этого он не окончил, а вынашивает теперь другой замысел – написать для Сан-Джованниин-Монте большую запрестольную картину "Последняя вечеря" – по образцу славного маэстро Леонардо да Винчи из Милана. У него был уже готов эскиз композиции, сделанный углем, и теперь он, опять-таки следуя мессеру Леонардо, подыскивает лица апостолов. Услыхав, что Леонардо ходил каждый день на распутья перед миланскими укреплениями и останавливал прохожих, крестьян и бродячих солдат, ища себе среди них прототипов, Коста хотел начать то же самое, но в последнее время бродить перед болонскими стенами стало слишком опасно, и потому он попросил своего высокопоставленного покровителя, чтоб тот разрешил ему посетить тюрьму, где он, уж конечно, найдет среди злодеев хотя бы лицо Иуды.
Мессер Альдовранди до сих пор никому еще не отказывал, когда речь шла об искусстве. Одинокий старик в пурпуре больше всего любил искусство. Богатый патрицианский дом его был до отказа полон драгоценных коллекций; еще недавно он купил часть библиотеки Лоренцо Маньифико из Флоренции и до сих пор довольно улыбался, вспоминая, как ловко он тогда перехитрил римских и миланских агентов. За столом его челяди каждый день сидело много исхудалых граверов, неведомых ваятелей, не признанных пока мазил, будущих художников с еще безвестными именами, и мессер иногда спускался к ним, просматривал их работы и о тех, чьи ему понравились, в дальнейшем пекся. К себе во дворец он принял молодого Франческо Косса, Марсилио Инфранджипани и Томассо Филиппи, которые по его отзыву получили работу в семье Санути, построившей потом дворец, – самый красивый дворец в Болонье. За его стол садились Симон Маруччи, Никколо д'Антонио ди Пулья, прозванный впоследствии дель Арка, и многие другие, преисполненные мечтаний, страстных стремлений, лихорадочных порывов, веры и обид судьбы. Художники умирали, а старик жил, храня их творения, художники умирали, города сжигались войной, правители теряли власть, а женщины – красоту, но старик в пурпуре жил, и то искусство, которое он так ревниво оберегал и любил, жило и дышало с ним. Теперь он провожал Лоренцо Косту в тюрьму, несмотря на то, что устал от длинного совещания в Синьории. В глубине души он не верил, чтобы Коста вообще приступил когда-нибудь всерьез к своей "Последней вечере", ему были понятны его муки, так как он часто наблюдал их и у других художников, но он был слишком умен, чтобы пытаться направлять его внутреннюю борьбу своими советами и поученьями. Он величественно шествовал, размышляя о Косте. Совершенно ясно, что Коста стоит теперь на великом распутье и должен выбрать себе дальше дорогу сам. И нужно, чтоб он встретил на ней что-то совсем другое, а не каких-то бродячих солдат и проходимцев с лицом Иуды. И старый отшельник, идя молча рядом с Костой, грезил о распутьях.
Огни в руках внимательных слуг плыли в ритме их шагов по поверхности площади, пока не остановились у ворот тюрьмы, где щетинистый капитан Гвидо дель Бене, услышав о приходе гостей, приказал своим людям скорей убрать кружки, вытереть стол и составить вместе пищали. Потом беспрекословно выслушал приказание члена Совета вывести на свет несколько мерзавцев, которые пострашней на вид. Но как только открыли дверку в подземелье, узники почуяли это и ужаснулись появлению капитана в такое неурочное время, решив, что с ним идет и палач, они подняли страшный крик. Подземелье загудело, голоса, вырываясь из всех его темных глубин, бились в могучие стены. Местами этот многоголосный поток подымал глубинные водовороты, ревели своды и откликались камни, вопило железо и выла земля, подземные голоса, бушуя во тьме, разрывали воздух даже на поверхности. Вот снова вырвался черный поток рева, и под напором его задрожала дверь караульни. Мессер Альдовранди удивленно приподнял свои густые белые брови, а Лоренцо Коста быстро сосчитал солдат стражи. Но капитан с успокоительной улыбкой объяснил, что здесь так всегда и высокородный синьор сам может видеть, какая здесь тяжелая служба, которую Синьория так низко оплачивает, и, может быть, добрый синьор замолвит словечко насчет повышения жалованья… Узники продолжали выть, и Альдовранди кивнул. А капитан пожалел, что они ревут еще недостаточно громко. Он приказал караульным взять плети и вывести несколько злодеев наверх. Но узники не хотели наверх, где их ждут пытки и смерть, они сопротивлялись даже под плетьми, и когда удалось наконец вытащить двоих на поверхность, вид этих двух лысых черепов, гнилых щек и выпученных глаз был до того отвратителен, что мессер Альдовранди, не выдержав, отвернулся. С этих Коста мог бы скорей писать сцену из какого-нибудь круга Ада, – скажем, встречу Данта с Каччанимиче Болонским в восьмом круге, а не "Последнюю вечерю"…
Но Лоренцо не отступил, взял факел и спустился с солдатами в подземелье, чтоб посмотреть мерзавцев прямо на месте, готовый сойти по лесенке хоть на болотистое дно in pace, лишь бы отыскать для своего Иуды такую физиономию, как нашел на миланских распутьях божественный маэстро Леонардо.
Старик в багреце обратился к капитану стражи с вопросом:
– Есть здесь что нового?
– Нет ничего, – доложил тот, почтительно вытянувшись, но с расстегнутой рубахой.
Гвидо дель Бене никогда не стыдился своих рубцов, охотно показывал их друзьям, а еще охотней женщинам, – и зачем же скрывать их перед членом Консилио деи Седичи, который только мигнет, и тебе сразу повысят жалованье.
– Ничего нового, – повторил он, – кроме того, что несколько малых сидят у меня сейчас под особой охраной, оттого что задержаны только нынче утром и еще не допрошены.
Альдовранди охотно сел бы, но не пристало такому высокому лицу, как член Консилио деи Седичи, сидеть на солдатской скамье. А Коста вернется из подземелья, видно, нескоро…
– За что арестованы?
– Прошли ворота, не отметившись, задержаны в городе, не имея красной печати на пальце.
Альдовранди махнул рукой.
– Пустяки!
Болонья опасалась за себя не только по ночам, но и в дневное время. И Бентивольо распорядились, что каждый иностранец, желающий войти в город, должен объявить караулу в воротах, кто он такой и с какой целью прибыл. В подтверждение того, что он отметился, ему ставили на большой палец правой руки красную печать. Не подчинившийся этому и пробравшийся в город, не отмечаясь, подвергался штрафу в десять дукатов, а у кого таких денег не было, того сажали в подземелье и держали там до тех пор, пока кто-нибудь не сжалится и за него не заплатит. Но кто теперь захочет пожертвовать десятью золотыми дукатами ради иностранца? Написать родным в далекий город? Но какой гонец в нынешнее военное время пустится в путь, чтобы доставить узнику золото? Так что о ввергнутых во тьму, о людях без роду и племени думать было некому. А синьоры Бентивольо наполняли свои денежные ларцы дукатами, получаемыми от тех, кто их имел, и одновременно ограждали город от переполнения беглецами, могущими вызвать голод и мор. Каждый день задерживали людей, не имеющих печати на пальцах, прибывших не по торговым делам и не к родственникам, а бежавших от ужасов войны, – и здесь их ждали тюрьма и смерть.
Так что высокородный мессер Альдовранди только рукой махнул. Но капитану этот жест пришелся не по вкусу. Ему почудилось в нем полное пренебреженье к его обнаженным рубцам. Человек, служивший кондотьеру Коррадо Бени, по прозванию Шпиг, кондотьеру Чалдере сиенскому и синьорам Скалигерам в Вероне, не любил презрительных мановений руки со стороны знатных господ. Роль его здесь далеко не ничтожная, и он мог бы привести немало случаев, когда начальник тюремной стражи оказывался хитрее всей Синьории. Разгладив себе усы таким же безразличным жестом, каким был жест Альдовранди, он промолвил:
– Это не простые бродяги. Они говорят, что пришли из Венеции.
Альдовранди пожал плечами. Из Венеции, из Рима – не все ли равно, каждый теперь идет к гибели сужденной ему дорогой… Капитан дель Бене пожал плечами еще равнодушней, чем член Совета.
– Похоже на то, что это fratres pacifici, – сказал он усталым голосом.
Холеная старческая рука Альдовранди мелькнула в воздухе, будто отогнав назойливую муху. Что это Коста так долго не идет? Он там в подземелье словно замечтался о давнем прошлом, а не ищет Иудиной физиономии. И его теперешнее состояние ему нужно переболеть иначе, совершенно иначе, Костов стиль стал вдруг мягче, гармоничней, совершенней… Но Коста этого не чувствует, изнуряет себя сомнениями, терзается безнадежностью, ну да, – старик кивнул головой, – муки творчества…
– Говорят, что из Венеции. – рассеянно промолвил капитан. – Признались без пытки. А теперь, там, в соседнем помещении…
Он махнул рукой в ту сторону. Ах, ведь там судейское кресло, на котором можно посидеть, откинуться, отдохнуть, пока Коста не найдет своего Иуду!
– Из Венеции, ты сказал? – переспросил Альдовранди, словно недослышав.
– Из Венеции, – повторил капитан Гвидо дель Бене, мужественно набрав воздуху в легкие.
– Хорошо, я пойду допрошу их, – сказал Альдовранди.
Тут у капитана возникло страстное желание, чтоб они оказались на самом деле fratres pacifici, потому что он их славно обобрал, объявив, что этого требуют тюремные правила… Альдовранди вошел к ним.
Двое, сидя на нарах, спали, сломленные страшной усталостью, но третий, самый младший, беспокойно ходил взад и вперед по камере, словно охраняя сон спутников и в то же время обдумывая план совместного побега. Услыхав скрежет засова, юноша быстро повернулся и весь сжался, готовый к прыжку. Но при виде величественного старца в пурпуре, опирающегося на длинную черную трость, склонился в глубоком поклоне, дожидаясь, когда тот сядет. Потом повернулся к своим товарищам.
– Не буди их, – приказал Альдовранди и сел в судейское кресло.
Только тут он почувствовал, до чего устал. Нынешнее совещание в Совете было исключительно напряженное, и ему, следуя совету врача, давно пора спокойно лежать в постели, а вместо этого он сидит здесь, допрашивает арестованного, до которого ему нет никакого дела, – заурядный случай не отмеченного вхождения в город, дело, в котором должен разобраться обыкновенный судья… А у него найдутся заботы поважней, ему не до бродяг; так почему же он здесь? Да потому, что Лоренцо Коста до сих пор расхаживает где-то там, в подземелье, ищет лицо для картины, которая никогда не будет написана… И старик устремил из-под густых белых бровей своих суровый, злой взгляд на юношу из Венеции, стоящего перед ним, учтиво склонившись в ожидании.
– Ты пришел в Болонью… – начал Альдовранди с раздражением.
– Я не собираюсь здесь задерживаться, – ответил юноша. – Только на ночь. У моих друзей не было денег для уплаты сбора, только у меня одного. Но я не хотел их оставлять!
Альдовранди пренебрежительно махнул рукой.
– Но у тебя золотой перстень и цепь…
– Этого я не отдам! – воскликнул юноша.
– Воспоминания? – язвительно улыбнулся Альдовранди.
– Да, – кивнул юноша. – Но несчастливые…
– Так почему же не расстаться с воспоминаниями, если они несчастливые? – холодно возразил старик. – Женские подарки?
– Да.
Старик поглядел на него с любопытством и промолвил:
– Верю, что воспоминания – несчастные: у тебя лицо мордобойца.
Юноша густо покраснел.
– Ты знаешь, что тебя ждет? – спросил Альдовранди, рассеянно поправив складки своего длинного сборчатого плаща.
– У меня много кое-чего впереди, – ответил юноша и склонил голову. Большие дела, работа…
Старик взглянул на него удивленно и со спокойным презреньем подумал: хвастается, такой же враль и болтун, как все венецианцы. Потом спросил:
– Ты дворянин?
– Да.
Ответ прозвучал гордо, быстро. Молодой человек стоял, расставив ноги, упершись левой рукой в бок, а правой поигрывая золотой цепью на груди.
– За тебя заплатят твои родные в Венеции?
– Нет, – ответил юноша. – У меня нет родных в Венеции, я не оттуда, а просто возвращаюсь из Венеции на родину.
– Где твоя родина?
– Я флорентиец!
Ответ был опять гордый, мгновенный, как и на прежний вопрос о принадлежности к дворянству. Но Альдовранди от этого насупился еще больше. После падения Медичи ни один город не радовался появлению в своих стенах граждан из Савонароловой общины, союзницы французов. Лучше было бы юноше оставаться хвастливым венецианцем, вместо того чтоб так гордо заявлять, что он флорентиец. И Альдовранди почувствовал всю тяжесть своей усталости. Ему уже давно пора быть в постели и, почитавши Данта, покоиться мягким, заслуженным сном посреди своих бесценных свитков, созданий искусства… А Косты все нет! Неужели так трудно найти в in pace Иуду? Старик вялым движением провел своей надушенной пергаментно-желтой рукой по морщинистому лбу и, не думая уже ни о чем, как только о том, чтоб поскорей в постель, сказал: