Текст книги "Камень и боль"
Автор книги: Карел Шульц
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 47 страниц)
На галерее, за дверями Апостольской канцелярии, слышались беспокойные шаги человека, расхаживающего взад и вперед. Туфли его из красной кожи приглушенно хлопали по плитам зала, который он мерил широкими шагами. Он тоже ждал. Смуглое лицо его выражало нетерпенье. Жгучие глаза горели диким зеленым пламенем. Высокий лоб изборожден складками гнева и ненависти. Узкие хищные руки с длинными пальцами беспокойно теребят рукоять меча. Прелат Капицукки, тяжело дыша, с облегченьем считает эти шаги за дверью, – звук их родит в нем злорадство. Прелату известно, кто там расхаживает в дорожной одежде модного розового оттенка, бряцая мечом о плиты папской галереи. Это кардинал Ипполито д'Эсте, хищник из Феррары. Он ждет папского разрешения на отъезд, в чем ему уж столько раз было отказано, ждет упорно и гневно. Теперь он подстерегает мгновенье, когда выйдет папский секретарь граф Ингирами, чтоб еще раз попытаться вынудить разрешение… прелат Капицукки с удовлетворением чмокает толстыми губами, – он знает, что и на этот раз хищник подстерегает напрасно. Туда-сюда, туда-сюда… бряцанье меча на повороте галереи… туда-сюда, туда-сюда… через минуту не захочешь быть на месте секретаря Ингирами. Кардинал Ипполито изгнан герцогом Альфонсом из Феррары из-за женщины и хочет туда вернуться ради нее? Писари выводят красивые буквы – индульгенции, облегчающие и разрешающие на недели, месяцы, годы, toties quoties 1, частичные, полные, неограниченные, полномочные… Прелат Теофило здесь не затем, чтобы наблюдать за ними, но ему все-таки нужно ждать, и он спокойно ждет, с удовольствием прислушиваясь к буйному нетерпенью шагающего за дверью. В Ферраре свирепствует мор, за несколько недель в ямы за городом было выброшено сто трупов, папская дочь Лукреция Борджа, трижды выданная замуж по расчетам Александра, теперь Альфонсова жена, герцогиня Феррарская, бежала в Ровиньо, хоть и беременная уже настолько, что лишь с великим трудом перенесла тяготы поспешного бегства, а ее провожатый, старый придворный поэт Тито Веспасиано, poeta laureatus, в дороге скончался от моровой язвы, вспыхнувшей и в свите убегающей герцогини. Четыре тысячи беженцев сгрудились у городских ворот, продираясь с помощью кулаков и топча друг друга, черный ужас навалился на Феррару, мрачную и кровавую и без мора, – а этот хищник за дверями, в модном розоватом наряде и красных туфлях, бряцающий мечом, хочет вернуться в погибающий город? Ради женщины? Пухлые губы прелата искривились в презрительной усмешке. Туда-сюда, туда-сюда… шагает человек по дороге в ад.
1 Столько сколько (лат.).
Прелат Теофило Капицукки астматически засипел, сложил тучные руки на коленях и погрузился в мечты, следя за боязливым бегом перьев по пергаменту. Кардинал Ипполито д'Эсте! Капицукки знал связанную с ним историю, как и все в Риме, – это была история, достойная Феррарского двора.
Кардинал имел всех женщин, которых желал, потому что был жесток и хорош собой. При дворе герцога жила молоденькая сестра Лукреции – Анджела Борджа, ослепительно прекрасная, как все, принадлежащие к роду папы Александра. Она была жестока и хороша собой и отвергла домогательства кардинала. Тут нашла коса на камень – оба непримиримые и страстные, оба неуступчивые. Кардинал, оскорбленный и взбешенный отказом, не понял, в чем дело. Но женщина в таких делах видит дальше мужчины. Она знала, что любовь их была бы беспрестанной борьбой, кошмаром, опустошеньем. Между тем кардинал продолжал страстно мечтать – и не только о чудной любовнице, способной дать наслаждение, но и о гордой, властолюбивой подруге, чей борджевский характер будет ему в помощь на пути к высшим целям. Нежно и страстно нашептывая о любви, он в то же время нашептывал и о будущей папской тиаре, которую вновь озарило бы золотое сияние Борджа. Она отвергала, и ее сопротивление переросло уже в ненависть. Она чувствовала к нему тем большее отвращение, чем ясней понимала, насколько они с ним друг на друга похожи. Распутная и вероломная, она презирала его за распутство и вероломство. Сластолюбивая, она ненавидела его за сластолюбие. Слушая его страстные речи, она словно глядела в какое-то страшное, холодное зеркало. И узнавала там свою собственную опустошенность. Она испытывала разочарование не в нем, а в самой себе и потому ненавидела его, а не самое себя. Уходила к себе в комнаты, словно отравленная его словами, и долго сидела там одна, подперев подбородок узкими ладонями и глядя в черную тьму такими расширенными глазами, словно глядела в огонь. Ей было ясно, что, полюбив его, она не познала бы ничего другого, как только самое себя и всю печаль своих мечтаний. А он не понимал, потому что был жесток и хорош собой. Ее отказ только сильней разжигал страстное желание, жалящее его. Он приказал своему придворному – Лодовико Ариосто – сложить канцону, сообщающую Анджеле Борджа о клятве, которую он дал себе, – овладеть ею, хотя бы это было трудней, чем завоевать весь мир. Лодовико Ариосто, которого кардинал кормил одним черствым хлебом, обидами и жалкими подачками, сложил, чтоб лучше выслужиться, прекрасную, изумительную канцону и продекламировал ее под ласкающие колебания лютневых каденций, среди тяжелого благовония феррарских роз, но Анджела закусила свои гордые губы до крови и ушла, не дожидаясь конца.
При дворе Альфонсо был князь Джулио, брат Ипполито, неженатый юноша, полный девичьей свежести и неги. Она влюбилась в него, оттого что трогательная робость и нежная, исполненная пылкого, благоговейного преклонения застенчивость так уравновесила неистовый напор кардинала, что это дало ей возможность снова найти себя. Девичьи руки его были алебастровой белизны и отличались хрупкой прозрачностью, выдававшей голубую сеть жилок, лицо его, чистое и целомудренное, обрамляли мягкие кудри волос, падающих волнами на стройные плечи, но очаровательнее всего были глаза, ясные и невинные, без единой тени лукавства, всегда устремлявшие на нее взгляд, полный стыдливого пыла, глаза глубокие и задумчивые, склоненные вежды любви, огонь сдержанности и нега мечтаний, взгляд из великих глубин и далей, взгляд – тихая ласка, любовный сонет, рыданье и счастье. Она послала ему локон от своих бронзовых волос, золотую ленту, которую носила на голой груди, и письмо. Джулио оставил себе локон, ленту и письмо и с тех пор стал мечтать не только о сладостях любви, но и о кардинальском пурпуре, так как принадлежал к роду д'Эсте, – которого Юлий не любил, – только был незаконнорожденным отпрыском герцога Эрколе и придворной девицы Изабеллы Ардуино. Смешон стал ему теперь брат Ипполито, ему, юноше, еще доверяющему залогам любви.
А в это время между Анджелой Борджа и кардиналом Ипполито разыгрывалась мучительная драма, – судорожная страсть, ненависть и желанье друг друга, тайные потрясенья, такая сложная, жестокая драма, что и мука становилась в ней наслажденьем. Но одинокий Джулио, юноша девичьей неги и прелести, ни о чем не подозревал, ему было довольно, что у него – лента, локон и письмо. Он воображал, что можно навсегда овладеть женщиной при помощи одной ночи и объятья. И ночь эта должна была стать для него празднеством, которое обеспечит ему также кардинальский пурпур. Этому празднеству он радовался заранее.
И празднество было устроено, на нем игралась "Ослиная комедия, или Азинариа", составленная по бессмертному Плавту, с многочисленными танцевальными и прочими интермедиями. Радовались и Джулио и кардинал. А после представления был бал, Ипполито танцевал с Анджелой и опять спросил ее, подарит ли она ему нынче ночью счастье. Тут в ней вспыхнуло все ее борджевское высокомерие, и она, обжигая его взглядом, ответила, что ей никто не может дать столько счастья, сколько доставляет один только взгляд его брата Джулио. После этого кардинал перестал танцевать и вышел из зала, чтобы приготовить месть.
"Не помогла канцона, поможет сталь", – сказал он себе. Актеры из "Ослиной комедии" были для него просто смешны, он о зверях думал. Гон по лесным оврагам был ему больше с руки, чем придворный бал в честь рода д'Эсте. Поэтому на другой день, во время травли волка, он приказал своей свите загнать Джулио, который был робок, как девушка, и плакал, в лесную трущобу. Там брат-кардинал пошел против брата-священника и, кипя от ярости, приказал выколоть ему глаза. Потому что эти глаза притянули к себе Анджелу больше, чем все тело кардинала, честные и невинные, склоненные вежды любви, каждый взгляд их – пылкий любовный сонет; Анджела должна была получить их на золотом блюде, как презрительный подарок кардинала. Джулио кричал не своим голосом, это сделали острым сучком, но один глаз все-таки заслонил ему ангел-хранитель своими воскрылиями, так что Джулио был ослеплен не вполне, в углу правого глаза сучок соскользнул, разорвав щеку до кости. В таком виде Джулио принесли пред герцога Альфонсо, который прекратил охоту и проклял обоих своих братьев-священников. Джулио, мечущийся в муках боли и тьмы, со слезами обещал вернуть ленту, локон и письмо, но кардинал Ипполито стоял гордо, уже не в охотничьей куртке, а облаченный в кардинальскую мантию, потому что никто не смеет поднять руку на князя церкви, под страхом навлечь на себя страшнейший ее гнев. И герцог Альфонсо плюнул на землю перед кардиналом и повелел в наказание вывести его за городские ворота, в изгнание, имея в виду курию и Рим. И так кардинал Ипполито, в наказание, был возвращен в Святую коллегию, к папскому двору, а Анджела Борджа, отвернувшись с пренебрежением от Джулио, который между тем все больше слеп и слишком по-детски и беспомощно просил ее отомстить за него, вышла замуж за воителя графа Алессандро Пио Сассуоло, бойца из рода князей Капри.
Это маленькое происшествие долго занимало умы в Риме, и сам прелат Теофило Капицукки сочинил на эту тему несколько насмешливых эпиграмм, которые имели такой успех, что кардинал Ипполито заплатил большую сумму денег своим шпионам, чтоб они установили, кто автор. Прелат Капицукки помог обнаружить сочинителя, не только отделавшись таким путем от одного из своих врагов, но еще получив подарок от кардинала. А сам продолжал развлекаться. Развлечения прелата Теофило отличались всегда тихим, скрытным и незатейливым характером. Развлекался он и сейчас. Тем, что в ожидании прихода приятелей с удовольствием считал хищные шаги за дверями. А приятели все не шли…
Свинцовый зной отнимал дыханье. Губы прелата тихо шевелились. Ближайшие писаря уже готовились произнести: "Amen!" – как только слова его молитвы станут более внятными, потому что он, конечно, читает наизусть какую-то часть своей службы, но никто не мог различить ни словечка в его шепоте, который вдруг прекратился, после чего одутловатое лицо прелата стало спокойным и довольным, – явное доказательство того, что молитва оказалась доходчивой, ведь в этом душном пареве да при его мучительной астме молиться нелегко. Они тотчас опять склонили головы над пергаментом и принялись усердно выводить красивые буквы. Отпущения для всего христианского люда, каждый имеет возможность за определенное пожертвование получить отпущение грехов, приняв этим участие в построении собора, великолепней которого не будет во всем мире. Рим уже полон художников. Тысячи рабочих стекаются со всех краев, знаменитейшие художники со всей Италии съезжаются в Рим для украшения базилики. Индульгенции нагромождаются – неполные, полные, на месяц, на сто, на двести, на триста лет, – кто не поспешит воспользоваться такой возможностью откупиться от мук чистилища, отменить кару за свои грехи? Проповедниками кишат дороги во все страны, а здесь писаря усердно пишут, задыхаясь от жары, спины промокли от рвения и усилия, пишут так усердно, что не могли сказать "аминь" в ответ на молитву своего прелата.
Зной пылает. В воздухе пахнет серой. Прелат довольно улыбается, писаря пишут отпущенья, туда-сюда, туда-сюда – шагает человек по галерее в ад.
Капицукки опять довольно улыбнулся, повторяет отдельные цифры, столько уж раз тщательно проверенные. Больше двадцати тысяч золотых он на это дело не даст, ведь и так – целое состоянье, правда, очень выгодно помещенное, эта торговля наверняка даст десятикратный доход. Рим полон художников, они едут сюда из Флоренции, Болоньи, Сиены, Вероны, Падуи, Венеции – отовсюду. Налицо избыток искусства, слишком много искусства, но спрос все растет, Рим помешался на искусстве, никто теперь ни к чему не стремится, кроме как иметь фрески на стенах, хорошие картины, дорогие статуи, образцовые собрания.
Торопливо роют на всех улицах и площадях, чтобы воздвигнуть роскошные, дорогие здания. Но необходимо этот поток искусства ввести в какое-то разумное русло, бедных художников обманывают купцы, а бедных купцов обманывают художники, – так было, пока за все это дело не взялся прелат Теофило, который больше двадцати тысяч в него не вложит. Основав с двумя торговыми компаниями акционерное общество по продаже и покупке произведений искусства, он скоро понял, какая это была блестящая идея. Любой художник, желающий устоять в борьбе, вынужден опасаться гнева Теофило Капицукки, секретаря Святой апостольской канцелярии, и рад продать ему свое произведение по цене, которую назначит Теофило, держащий в своих руках список заказов Святой канцелярии. Поэтому они приходят и подписывают договоры, это оправдывает себя, так как Апостольская канцелярия потом вспомнит о них при папских закупках. Приходят и купцы, все боятся разгневать Святую канцелярию – теперь, в правление Юлия. И они покупают у Теофилова общества – хоть втрое, хоть впятеро дороже, а покупают. Прелат Теофило опять удовлетворенно замурлыкал и потер руки. Только вчера подписали новые договоры Перуджино, Брамантино, Лотто, Перуцци, Аньеси, толстый, добродушный фламандец Ян Рёйше, потом Джулио Пиппи, Якопо Сансовино, Андреа Сансовино, Франческо Рустичи, Содома… При этом имени прелат Теофило слегка омрачился. Очень легко было договориться с живописцем Аньеси, называемым также Перегрино Ромперо, а приятелями кратко – Тонио, но неприятно иметь дело с живописцем Содомой, называемым также Джованни Бицци, а приятелями коротко Джанни, который пришел заносчивый, язвительный, заранее несогласный. Стройный, гибкий и до того беспокойный, словно все время готов к прыжку, смуглый, как арап, он бросил шляпу на стол, между бумагами прелата, так что даже разметал их, словно продолжив этим пренебрежительный жест своей узкой руки, и на все любезные, льстивые слова во время переговоров отвечал презрительно, гневно – с криком и топаньем. Ни сиенские патриции Перуцци, Севини, Спанокки, для которых он писал их возлюбленных, ни богатые аббаты, заказывавшие ему изображения святых и портреты своих наложниц, видимо, не научили его ни учтивым речам, ни хорошим манерам и обхождению, так как Содома вел себя в Святой канцелярии грубо и так торговался, будто покупал на конном рынке лошадей для своей конюшни. Дело в том, что Содома был страстный любитель женщин и лошадей, женщин и животных, и в такой же мере терпеть не мог прелатов. И требовал денег. Денег, много денег, очень много – вперед. Ему заметили, что у него есть недвижимость и золото в Сиене. На это он, дико сверкнув глазами, ответил:
– У меня только сад возле Ново-Поццо, где я сею, а другие снимают урожай. Да дом в Балтероцци – вместе с тяжбой против Никколо да Либри. Я взял с собой в Рим восемь коней, о которых говорят, что это мои ягнята, а я их баран. Потом обезьяну и говорящего ворона, – держу его, чтоб он научил говорить еще неученого осла, которого я вожу в клетке. Еще со мной сова, чтоб нагоняла по ночам страх на дураков, и филин, чтоб ночью гукал мне, когда я его поглажу, – это возвращает меня к моей молодости, моему родному краю и первым приключениям. Потом у меня с собой два павлина, две собаки, две кошки, два кобчика, шесть кур и восемнадцать цыплят, две цесарки и много других животных, перечисление которых утомило бы присутствующих. Со всеми этими я не сплю, хоть меня и зовут Содомой. Но для любовных утех я вожу еще трех зверей: моих женщин. Две брюнетки и одна светловолосая, – одна из Вероны, другая из Падуи, третья, светловолосая, – из Венеции. С ними я сплю, когда вздумается, иногда по очереди, а то со всеми тремя сразу. Но это не все. Присутствующим понятно, что мне нужно теперь много денег, чтобы все это кормить. Кроме этих трех бестий, я вожу с собой еще для удовольствия…
Тут прелат Капицукки поспешно замахал руками и астматически захрипел, так что было слышно. Содоме выплатили все, что он требовал, и он ушел легкими, быстрыми шагами, смеясь и попросив благословения. А с Аньеси разговор был другой. Живописец Аньеси, называемый также Перегрино Ромперо, а приятелями коротко – Тонио, попросил задатка так робко и учтиво, что и прелату, и его друзьям было смешно, и так как было известно, что Аньеси живет в прелюбодейной связи, Капицукки сперва доверительно потолковал с ним насчет евангельских заповедей, а потом направил его к своему компаньону Тиньосини, вложившему в дело пятьдесят тысяч и потому имевшему право перенести разговор о милосердии на деловую почву больше, чем кто-либо. Проникновенно побеседовав с живописцем Аньеси о его семье, его отпустили, пообещав горячо молиться за него, не дав задатка да еще продав ему две индульгенции, которые так нужны прелюбодеям. Аньеси отдал им все, что имел, и за ним еще записали долг. Потому-то прелат Капицукки, вспоминая вчерашнее, так удовлетворенно улыбался и грезил с открытыми глазами. Он потер руки и снова пробежал внимательным взглядом по рядам писарей, но тут к нему подошел привратник и, почтительно согнувшись, доложил о приходе тех, кого прелат Теофило так терпеливо ждал: его торговых компаньонов.
Они вошли с многочисленными поклонами – Квараччо да Тринча, римский патриций, и Чезаре Тиньосини, алеппский комтур ордена де Спиритуалибус эт Ангелис. По рядам писарей пробежал восторженный шепот, многие согнули свои и без того согбенные спины в учтивом поклоне, но оба высокопоставленных гостя не обратили на писарей никакого внимания, а любезно улыбались прелату, который предупредительно повел их в удаленную комнату, где им не помешают ни скрип перьев, ни шаги за дверью. Там они уселись, чтоб посовещаться, сперва речь пошла о женщинах, о жаре и о вчерашнем; презрительно осудив поведение живописца Содомы и еще раз с легкой насмешливой улыбкой подтрунив над живописцем Аньеси, который не только не получил денег, а еще купил индульгенции на свое прелюбодеяние, – это по совету Чезаре Тиньосини. И комтур Тиньосини, содержавший двух любовниц – Пентезилею и Гипсипилу, поблагодарил прелата, когда тот осведомился о здоровье обеих хрупких красавиц в эту полную заразой жару, и в ответ предупредительно высмеял ожиданье кардинала Ипполито, процитировав при этом несколько остроумнейших эпиграмм прелата – в доказательство, что он помнит их все наизусть.
Но патрицию Тринча было скучно слушать. Все эти любезности мешали приступить прямо к сути дела, а у него было мало времени, его еще ждали у банкира Киджи. При обмене любезностями он всегда скучал, и его всегда где-нибудь ждали. У него были друзья при дворе Юлия Второго, так же как среди французов. Ровере считали, что он предан им, Медичи глядели на него как на своего приверженца, испанские дворяне из Неаполя тайно ходили к нему на дом. Венецианский посланник прибегал к его советам, но сведения и указания его очень ценил также римский доверенный Баязета. В большой игре, требующей судьбоносных решений, патриций да Тринча всегда умел сделать ставку на какую-нибудь забытую карту и всегда выигрывал. Его всегда где-нибудь ждали. Он раскидывал сети, налаживал отношения, вел переговоры, а при обмене любезностями скучал.
Чезаре Тиньосини, алеппский комтур, наоборот, любил комплименты, так же как женщин, деньги и величие. Обладатель больших богатств, он тем не менее надеялся пройти в царство божье сквозь игольное ушко. А пока не прошел, пользовался богатством по-своему, и лицо его было сурово, так как он питался золотом и почетом. И никто не осмеливался заглянуть, что у алеппского комтура де Спиритуалибус эт Ангелис под плащом, – а там были поступки – и хорошие и дурные.
Оба сидели за столом, покрытым тяжелой парчой, учтиво улыбаясь, комтур Тиньосини легко и элегантно строил свои округлые предложения, а патриций Тринча с вежливым видом молча скучал. Комтур сообщил о тайном намерении святого отца навсегда изгнать французов из Италии при помощи новой войны, несмотря на наличие между святым престолом и французами крепкого договора, и вполне одобрял это намеренье, оправдывая его верой в бога, справедливо карающего такие разбойничьи нападения, посредством какого французы проникли в страну. Но патриций Тринча не одобрял намеренья прогнать французов, вторжению которых он в свое время очень радовался. Конечно, в конце концов получилось не совсем то, что он предполагал, но они были ему еще очень нужны, так зачем же их прогонять? Поэтому он только вежливо улыбался, но скучал и говорил мало, тогда как комтур Тиньосини излагал свои мысли горячо и благоговейно, потому что владел большими богатствами и боялся за них. А прелат Капицукки только хрипел, слушал и улыбался втайне, так как видел обоих насквозь.
Но его охватило волнение, когда Тиньосини, едва они приступили к переговорам и проглядели вчерашние счета, многозначительно объявил, что на это их совещание придет маэстро Браманте. Тут прелат Теофило в изумлении схватился за край стола, сдвинув парчу, причем мертвенная синева его тучных рук резко выступила на пурпуре ткани и ее золотом шитье. Маэстро Браманте, сам божественный маэстро Браманте, покоривший весь Рим, придет сюда, к ним, в Апостольскую канцелярию! Это выходило далеко за пределы того, на что прелат Капицукки мог рассчитывать. Он онемел от неожиданности, и хриплое дыханье его стало более тихим, сиплым и неровным. Теперь уже комтур Тиньосини улыбнулся втайне, весь раздувшись от гордости, так как посещение Браманте было всецело его заслугой. А патриций Тринча сидел спокойно, невозмутимо, погруженный в свои мысли и планы, веря в Браманте и в банкира Киджи.
Ждать пришлось недолго. Браманте вошел, одетый в шелк переливчатого цвета, и уселся, как вельможа среди подчиненных. Заложив руки за спину, он обращался сам к себе и отвечал в пространство, ни на кого не глядя. Уже звуком голоса он подчеркивал, что привык говорить с папами, королями, герцогами, князьями. Прелат Теофило хотел было дать понять, что ему случается беседовать даже с богом, но из этого ничего не вышло, – Браманте ответил в пространство, даже не взглянув на него. Только когда перед ним положили список художников, с которыми заключены договоры, он внимательно над ним наклонился и обмакнул перо в чернила. Глаза у него были узкие. Лицо – красивое, древнеримское, лицо сенатора времен Августа, лицо повелителя. Все притихли, когда он стал вычеркивать некоторые имена, решая их судьбы одним росчерком пера. Он не желает, чтобы зачеркнутые получили заказ от папского двора, и чем скорей они исчезнут из Рима, тем будет лучше для них. Он терпеть их не может. Патриций Тринча слегка нахмурился было, потому что некоторым из них уже были выданы задатки, но комтур Тиньосини остановил его взглядом. Тринча пожал плечами. Если алеппский комтур заставляет его воздержаться от возражений, пускай заплатит за это молчание, – у него денег куры не клюют. А не заплатит, патриций Тринча выйдет из акционерного общества, будет основано другое, лучше и богаче… Разве после этого совещания не будет еще встречи с банкиром Киджи? Говорят, иерейские деньги не приносят счастья, лучше обратиться в другое место. Снисходительно улыбаясь изысканным любезностям прелата и комтура, он молчал. Ему всегда было скучно, когда говорили любезности. А Браманте вычеркивал одни и вписывал новые имена. Потом пододвинул исправленный список к комтуру и, ни на кого не глядя, сказал:
– Я люблю ясность. Я окажу вам поддержку, если вы будете слушаться моих советов. Потому что не надо брать кого ни попало. Здесь у вас есть имена совершенно лишние, которые ничего не говорят, – например, какой-то Аньеси. Чем вы будете разборчивей, тем лучше. Не забывайте, что все время приезжают новые, лучшие. Я сам попросил его святость вызвать из Урбино одного молодого живописца, в которого очень верю – Рафаэля Санти, он, конечно, затмит всех. И другие приедут. Не торопитесь сразу, чтоб для других осталось. Не забывайте, что вместе с настоящими художниками съехался и всякий сброд, который надо отстранить. К счастью, святой отец считается с моим мнением, и я уже предотвратил немало бед. Не дальше, как сегодня… – Браманте сделал паузу, ожидая вопроса. Но они слишком почтительно слушали, чтоб решиться задавать вопросы, так что он не дождался бы. И потому прибавил: – Этот флорентийский строитель, Джулиано да Сангалло, покидает Рим. Для построения святого Петра его святость утвердил мой план.
Они встали, рукоплеща и поздравляя наперебой. Он отстранил их излияния княжеским мановением руки, но глаза его говорили о другом. Победа далась нелегко, он имел основания быть довольным. Он знал, что им двоим – ему и Сангалло – в Риме было бы тесно. Он сразу понял, как только святой отец, помимо него, пригласил в Рим также своего давнего строителя маэстро Джулиано из Флоренции, что борьба будет не на живот, а на смерть. Он твердо решил добиться победы и немедля кинул в бой всю силу своего искусства. Для яда и прочих козней еще было время. И никто не узнал бы Браманте в ту пору, когда он начал воевать с маэстро Сангалло из Флоренции своим искусством. Римские бароны разочарованно миновали его дворец, пиры прекратились. Его красивые юные подруги скучали в комнатах, обслуживаемые евнухами из Берберии и болтая друг с дружкой о всяких пустяках. Цветы вяли, вино горкло, огни гасли. Месяцы тянулись медленно. Шестидесятилетний Браманте с высоким лбом римского сенатора эпохи Августа, изрытым затверделыми вертикальными морщинами, с глазами, горящими жгучим огнем, склонившись над своими чертежами и планами, вел большое и ожесточенное сражение, в котором на карту было поставлено все, а не только вопрос о разгроме противника. Он знал, что стоит теперь перед тем, к чему вся его славная миланская деятельность была лишь подготовкой. Знал, что пробил его роковой час. В случае поражения он решил навсегда разорвать пурпурную тогу своей славы, открыть себе жилы в теплой ванне и умереть, как умирали римляне. Он бился за свое искусство и за свою жизнь. Он умел кидаться весь безраздельно в самую пучину наслажденья и самой утонченной чувственности. Но умел и отвернуться от них, забыть их, решительно и твердо отстранить все их трепеты и зовы. Без пищи и почти без сна старик подымал огромные плиты базилики, придавал ей определенную форму, напрягая до предела технические и духовные возможности, разбивая тысячелетия об ее острые углы, разрушая и строя Рим. Бременем его была мысль из камня и железа, он ее плавил и притесывал в сверхчеловеческом усилии гигантского размаха. Никаких препятствий. Иглой, остро отточенным павлиньим пером и циркулем вычерчивал он план совершенного творения, которое должно было пережить всех пап, стены которого распадутся, только когда уйдет последний папа и на место его воссядет в своем вечном понтификате сам Иисус Христос, чтоб судить мир огнем. Склонившись над книжным столом, над которым время остановилось в пламени вечера, подобное белой, морозной пирамиде льда, Браманте придавал тяжелую вещественную форму представлениям, мысли, мечте. Наес est domus Domini firmiter aedificata 1. Дом святости строит этот человек, чей лоб мучительно собран в морщины, а глаза горят от вечного бдения и ночного труда, дом молитвы для всего христианства, vere non est hic aliud nisi domus Dei et porta caeli 2, и просящий в нем получит, ищущий найдет и стучащемуся отворят. Ты, сидящий превыше херувим и правящий всеми властями небесными! Плита на плиту, гигантский размах свода, абсиды будто шлемы. Все прежние его работы были только ступенями большой лестницы, ведущей к этому созданию, – Санта-Мария-прессо-Сан-Сатиро, Санта-Мария-делле-Грацие, Сант-Амброджо, Санта-Мария в Аббьатеграссо, Санта-Мария-делла-Паче, Сан-Пьетро-ин-Монторио, Санта-Мария-дель-Пополо, все, до сих пор так прекрасно им созданное и увенчавшее имя его славой и лаврами, было лишь тасканьем камней для этого здания, которое должно стать вершиной и венцом. Он выжимал новые формы, изобретал, творил. Могучий куб, к которому прильнули четыре других, плотно примкнутые и образующие вместе с центральным кубом подобие равноплечного креста; между плечами креста – новые кубы часовен, совершенно самостоятельные, и при них – четыре высокие колокольни; в целом – сложное сочетание кубических строений, расположенных лучеобразно по отношению к центру, но друг с другом ничем не связанных, кроме как колоннадой. Снова и снова составляет он планы отдельных частей, высчитывает, исправляет.
1 Вот дом господа, прочно построенный (лат.).
2 Воистину здесь не что иное, как дом бога и врата неба (лат.).
Глубокая римская ночь, в которую старик рушит только что им возведенное и строит опять, быстрым, лихорадочным росчерком пера уничтожает и губит плод многих утомительных часов и недель, чтобы начать вновь и вновь, не отступая, сраженный, снова встает и кидает новые силы в этот бой, насыщаясь одним ячменным хлебом и утоляя жажду терпким вином; измученное лицо его посерело от усталости, руки обессилели от напряжения, но только что возникшая новая мысль проклевывается в нем слишком болезненно, чтобы можно было от нее отмахнуться. Он отходит от стола только для того, чтобы подойти к своей библиотеке, заглядывает в Витрувия, вспоминает все свои долгие ночные разговоры с Бароцци Виньоло, но есть одно сочинение, к которому он все время возвращается, как к таинственному источнику, к которому он припадает всякий раз, как почувствует упадок сил, – чтобы снова стать бодрым. Рукопись, всегда тщательно спрятанная, а теперь разложенная на широком столе между свитками чертежей и рисунков. Это копия еще не изданной книги его миланского друга Леонардо да Винчи, раскрываемая именно в тех местах, где речь идет о зодчестве. Дороже божественного учителя Витрувия ему эти страницы, из которых прямо вытекает его план базилики: безупречная, холодная симметричность, ледяной расчет, огромный собор как основа, и к нему прилегают другие, меньших размеров, соборы, большой куб, прорезанный четырьмя равными рукавами.