Текст книги "Камень и боль"
Автор книги: Карел Шульц
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 47 страниц)
1 Средство испытанное (лат.).
Кругом было полно народу, все с любопытством следили, которая раньше умрет и не появится ли в огне особое знамение, обычно указывающее на присутствие поблизости дьявола. Никто не уходил, к ужасу примешивалось все больше любопытства, – долго ли еще будут гореть, хоть, правда, судьи, сжалились над юной красою Джанетты и приговорили ее к более быстрому сожжению. Поэтому палач сложил костер для Джанетты из одних только сухих дров, устроив ладные продушины, проходики и расстояния, согласно правилам своего ремесла, да еще облил горючим и не наложил на сердце Джанетты холодной повязки, как старухе, которой предстояло умереть медленной, мучительной смертью и костер которой был сложен иначе – так, чтоб столб хорошенько вытарчивал, продушины были устроены по-другому, и малые проходы между дров были тоже не такие: чтоб хлестал только чистый огонь, а дым не задушил старуху раньше времени, и цепь тоже была довольно длинная, потому что ведь старуха будет плясать, прыгать по горячим доскам, пока искалеченные ноги ее не прожжет самый жгучий жар.
Костры пылали. Вот заблестело обнаженное девичье тело у столба, оттого что первый пламень смел с нее смертную рубаху. Огонь охватил нежный изгиб ее бедер, один пламень поцеловал маленькие груди с набухшими сосками, поцеловал и, оставив на них розовый след, ушел в дрова. Волосы у девушки были уже полны жгучих искр, но вскоре эта рубиновая сетка превратилась в пламя, и горящие волосы рассыпались по плечам, груди и спине, а болезненный крик ее прорвался сквозь гул огня и ветра. Молодую наготу ее уж лизали со всех сторон пламена, ползали по ее животу и напряженным ляжкам, грызли ей бока и колени, а один вскинулся выше всех, вырвал кусок предплечья и опять свернулся, лег к ногам, как пес. Народ глядел и кричал. Столб начал понемногу наклоняться, – было ясно, палач облегчил, как только мог, слабо утвердив столб, и дерево с девичьим телом валится теперь в огонь, покрытая пурпуром девушка падает на огненное ложе. Огонь взметнулся одним стоязыким пламенем. И тут палач, как обычно в миг смерти, трижды прокричал ее имя. И люди, ее знавшие, наконец с ней простились, и вслед за этим все воскликнули: "Джанетта! Джанетта!" – в то время как она, неистово натянув тетивой свою наготу, с глазами, покрытыми серой повязкой пепла, все время извиваясь, отдавалась смерти. "Джанетта!" – крикнули ей в последний раз, но она не ответила.
Но тут старуха, чья покрытая струпьями кожа уже лопалась от сухого жара, в минуту невыразимых мук вспомнила, что это – ее имя, что она и есть та самая Джанетта, которую кличут последний раз – в утешенье умирающему. Все вдруг пропиталось белым зноем жадного огня. Она – Джанетта, у нее имя, прекрасное, как она сама, она из рода Фоскари, цвет лица ее белей нарциссов, фигура полна прелести и услад, сыновья патрициев ходят в храм ради нее, мечтая о любви, пылко клянясь своим именем и родом, но она отдала свое сердце одному – это дворянин Джано Торелли, который всегда ждет ее у кропильницы и стонет от любви. Она была Джанеттой, а теперь вокруг тела ее обвилось жаркое пламя, как голый любовник, в спальню ворвались братья, они ненавидели Джано из-за родовой вражды и пронзили его на ее теле, голова его жжет и палит, она ее нашла, положила в цветочный горшок, голова сгнила, она посадила цветок, поливала слезами, а теперь из-за паденья горящего тела купеческой дочери часть костра обвалилась, расстроились замысловатые продушины, поднимается запах гари, тщетно палач, подбежавший со своими подручными, старается поправить и выровнять дрова длинными крючьями, поднимается дым, все выше и выше. Цветок рос и благоухал, благоухал, как поцелуи любимых губ, она долго нюхала гарь, не могла нанюхаться, цветок тянулся к самым ее губам, она наклонялась к нему, цепь была достаточно длинная, чтобы плясать, но она не плясала, а наклонялась, нюхала, запах гари поднимался, цветок рос, и она вдыхала это благоухание, пока душу ее не взял дьявол.
Прозрачно-голубой день длился. Народ стал расходиться, а палач собрал пепел в большие сосуды, сошел, окруженный стражей, к Арно и кинул все в волны.
Микеланджело вышел из монастыря. Он шел медленно, погруженный в свои мысли. Приор Сан-Спирито – отец Эпипод Эпимах говорил с ним мудро и ласково. Он много слышал о лучшем ученике старейшего маэстро Бертольдо Микеланджело, а клирос в Сан-Спирито нуждается в красивом распятии. Монастырь щедро заплатит, но приор хочет наградить молодого художника еще иначе. Только Микеланджело никому не скажет? Ну так приор, ученый муж, будет тайно пускать его в мертвецкую, где Микеланджело сможет изучать анатомию на трупах. Конечно, Святая инквизиция это строго запрещает, но приор, ученый муж, убежден, что Святой инквизиции придется однажды признать не одну свою ошибку и не считать оскверненным кадавер, которым пользовался для своих занятий художник. Приор Сан-Спирито – отец Эпипод Эпимах, ученый муж, с улыбкой думает о том дне, когда Святую инквизицию поставят на место, чтоб она не мешалась в вопросы веры и искусства. Ведь художник должен знать решительно все, что ему потребно для его искусства, иначе он никогда не вырвется из плена этих искаженных, неправдоподобно высохших, вытянутых или скрюченных форм человеческого тела, в котором коснели предыдущие столетия, чье искусство теперь просто смешно… Тут примером должен служить мессер Леонардо да Винчи, изумительное искусство которого так насыщено свежими анатомическими познаниями, и приор получил от своих миланских собратьев сведения, что мессер Леонардо простаивает целые ночи, запершись с человеческими трупами – казненных или умерших своей смертью, которые он покупает за большие деньги и подвергает вскрытию… Мессер Леонардо теперь надолго забросил живопись и пишет книгу по анатомии, где описывает и рисует конечности, мышцы, кровеносные сосуды, кости, внутренности, все, что можно распознать в мужском и женском теле, и он успел разъять уже более тридцати человеческих тел… Приор восхищен мессером Леонардо и сам знаком с разными тайнами трав, металлов, звезд, знает многие de miraculis occultis naturae 1, о которых пока не следует громко говорить.
1 Из тайных чудес природы (лат.).
Микеланджело с радостным удивлением принял заказ и опять поцеловал гладкую белую приорову руку, вдохнув горьковатый запах растительных соков, которыми была продушена ее кожа.
– Ты не принадлежишь к этой грубой черни вокруг нас, – серьезно промолвил отец Эпипод Эпимах. – Не принадлежишь к тем, которые считают, что служат богу бормотаньем молитв и уничтоженьем красоты. Ты – художник Медичи, и я говорю с тобой как с таковым. Ты будешь ходить в нашу покойницкую и можешь оставаться там, сколько хочешь. Но сохрани это в тайне. В пору, когда Савонарола морочит народу голову своими воплями, не надо, чтоб прошел такой слух.
Вот о чем думал Микеланджело, возвращаясь теперь домой, – он будет с великой любовью ваять распятие… и в то же время будет изучать анатомию! Изучать так же настойчиво и упорно, как мессер Леонардо в Милане. Нельзя упускать такую замечательную возможность. Но если б только об этом прослышал дядя Франческо! Порыв страха развеял эту мысль. Дома теперь, наверно, уж тревожатся, куда я пропал! Но я их успокою, скажу, что буду ваять распятие для монастыря Сан-Спирито! А деньги все, все им отдам, потому что у меня будет прибыль посущественней: изучать анатомию на трупах…
Войдя, он сразу почувствовал царящую в доме напряженность и понял: произошло что-то, имеющее отношение к нему. Он тревожно и растерянно огляделся. Дядя Франческо и братья, вернувшиеся с казни старой Лаверны, сидели хмурые, дядя при виде его встал и, заложив руки за спину, принялся расхаживать взад и вперед по горнице; отец – какой-то странный, немного смущенный, как будто чему-то рад, но при этом не уверен, следует ли ему радоваться, имеет ли он для этого основание… Юноша поздоровался и робко сел за стол. Сейчас дядя Франческо, конечно, уйдет к себе в комнату, он не ест с каменотесом. Но дядя Франческо не уходит! В чем дело? Микеланджело глядит на огонь в очаге, – как долго длится тишина, все молчат… Монна Лукреция поставила на стол дымящуюся кастрюлю с кашей. Каша кипит, еще не перестала кипеть, но успеет остынуть, прежде чем дядя Франческо прочтет до конца все молитвы, потому что сейчас дело идет уже не только о короткой молитве перед принятием пищи, как бывало прежде, – теперь молитвы долгие, без перерыва, дядя молится перед кастрюлей, как перед алтарем. Но что же уравняло меня с ними?
– Пока ты пропадал, Микеланджело, – важно начинает отец, – к тебе тут приходил один дворянин по делу.
Юноша с изумлением привстал, схватившись обеими руками за край стола.
– Да, – продолжает Лодовико Буонарроти, – его прислал за тобой Пьер Медичи, хочет, чтоб ты вернулся к нему, ко двору…
Микеланджело уставился на отца и побледнел.
– Пьер присылал за мной… – выдохнул он. "Это Джулио и Полициано!" мелькнуло у него в голове.
– И ты пойдешь? – прошипел дядя, подойдя вплотную к нему.
– Пойду! – ответил Микеланджело, и голос его дрогнул от счастья.
Значит, он опять сможет оставить эту духоту, этот спертый воздух, это тюремное существование и вернуться в сады, в Медицейские сады.
– Значит, опять пойдешь к своим, к язычникам! – язвит дядя, и лицо его становится красным. – Тебя, видно, только могила исправит. Ты – позор семьи, и притом навсегда! Будешь и дальше работами своими навлекать на Флоренцию гнев божий, который мы своими молитвами стараемся отвратить.
– Я перестану быть в тягость… – прошептал Микеланджело.
– Так изменись! – вскипел дядя и ударил кулаком по столу. – Стань порядочным человеком, как твои братья, выбери себе приличное занятие – вот и перестанешь быть в тягость. Но это пустые слова, ты совсем пропащий и вернешься к своим отвратительным Медичи, этому позору Флоренции!
Тут в сердцах вскочил с места и подошел к столу Лодовико Буонарроти. К нему тотчас подбежала и повисла у него на руке монна Лукреция, но старый Лодовико ударил по столу другой рукой. Никто не смеет, будь это хоть его родной брат, дурно говорить о Медичи. И мальчик прав. Коли уж он стал каменотесом, так пускай хоть работает под покровительством правителя. А Пьер знает, что значит править, Пьер знает, что такое меч и сильный кулак, Пьер не станет якшаться с любым канатчиковым подмастерьем, как делал Лоренцо Маньифико, – тем больше чести для парня…
– Если Лоренцо был язычник, – крикнул дядя Франческо, – так Пьер в сто раз больше язычник. А насчет правительственных способностей… Знаешь, какого о них мнения Синьория? Не знаешь, так я тебе скажу! Как раз нынче Синьория обратилась, через своих особых посланных, к Савонароле с просьбой разработать для Флоренции новый основной закон.
– Не может быть… – воскликнул иссиня-бледный Лодовико.
– Почему не может быть? – торжествуя, возразил дядя Франческо. – Это правда. Разве ты не знаешь, что Пьер хочет быть тираном, не знаешь, что он хочет при помощи насилия отнять последнюю свободу у города и забрать всю власть в свои руки? А какая у нас защита от него? Савонарола! А Медичи потеряют последнее, что имели. И к такому человеку ты посылаешь своего сына!
Лодовико ошеломлен, – удар слишком неожиданный. Не хватало только, чтобы великому и славному городу, более могущественному, чем Рим, писал законы доминиканский монах. Да это просто смешно. Что они все – рехнулись, ошалели?.. И тут дядя Франческо выкрикнул фразу, звучащую как призыв, как боевой приказ, который слышен теперь на всех улицах города:
– Иисус Христос – царь Флоренции!
А братья встали и нараспев, как стих церковного песнопенья, восторженно подхватили:
– Мария – ее царица.
– Аминь, – набожно прошептала монна Лукреция, услыхав имя матери божьей и не поняв, о чем спор.
Лодовико Буонарроти не знает, что сказать. Ничего не может понять в том, что творится вокруг, бывший член Коллегии Буономини, которому принадлежит теперь место у ворот, приносящее восемь золотых доходу. Останется ли это место за ним, после того как Флоренция получит монашеский закон? Ведь в Евангелии мытари выступают всегда носителями зла, – не упразднит ли Савонарола мытарей? Но, с другой стороны, – мытарем был Закхей, а Христос трапезовал у него, мытарем был раньше и святой евангелист Матфей, – нет, не упразднит мытарей Савонарола! Лодовико опустил голову с видом человека до крайности утомленного. Нет больше на свете правителей… монахи диктуют свою волю государствам, и славная, могучая Флорентийская республика просит чернеца дать ей закон и порядок, нет больше правителей, удивительно устроен мир! "У тебя слишком скромные желанья, Лодовико", сказал тогда печально правитель. И хорошо, что у меня скромные желанья, Савонарола не упразднит мытарей. А у Пьера желания нескромные, он хочет быть тираном, и против него восстают народ и Савонарола. С Медичи покончено. Ихние желания были нескромные.
А дядя Франческо все гремит. Папский Рим осужден на погибель, ибо злодеяния Иннокентия вопиют к небу. Так сохраним, по крайней мере, Флоренцию, а потом создадим новый мир, новую землю, покорную единому богу! Микеланджело сидел, повесив голову, прижав руки к груди с такой силой, что даже было больно. Он пойдет, непременно пойдет, вернется к Медичи. На радостях он забыл, что произошло после смерти Лоренцо. В доме воцарились новые нравы, Пьер всегда строго следит за тем, чтоб не допускать малейшей близости с людьми низкого происхождения. И не хочет иметь ни художников, ни философов, а только придворных, и это по душе жене его Альфонсине Орсини, матери – Клариссе Орсини, римским княжнам. Давно миновали те времена, когда Лоренцо Маньифико гулял в садах с мессером Поджо и мессером Никколо Никколи, разбирая на основе Пятой книги Аристотелевой "Политики" вопрос о благородстве: что определяет место человека – ценность его или происхождение, – и Лоренцо отстаивал слово eugenia, означающее "благородство", а Никколо доказывал, что дворянин только тот, кто хлопочет об общем благе, – это nobilis, что значит "превосходный". И Лоренцо склонился потом к точке зрения своих друзей, перестал признавать благородство просто по рождению… Давно миновали те времена, Пьеру никогда не пришло бы в голову беседовать о том, применимо ли к нему только понятие eugenia или также и nobilis, он никогда не читал Аристотеля, и единственная книга, которая его интересует, это сочинение мессера Морпурго "О женских проделках". Впрочем, сейчас здесь в моде испанцы, а испанским гидальго никогда бы в голову не пришло вести такие речи, гранды разговаривают о благородстве мечом, а не спором с философами. Другие нравы воцарились в доме Медичи, и ушли все художники, Платоновская академия нашла приют во дворце Ручеллаи, только Полициано остался… Ушел и Микеланджело… а теперь Пьер послал за ним своего дворянина, зовет обратно. Он вернется, вернется! Жизнь утонченная, благородная, всюду красота, благоухающие сады, умные речи, мне семнадцать лет, я пойду! И буду работать, опять много работать, творить среди великих сокровищ искусства, окруженный любовью Джулио и Джулиано Медичи, работать, не встречая обид, презрения и ненависти. И всегда найду там возможность создать распятие для Сан-Спирито и заодно изучать анатомию. Мне привалило счастье. И жизнь передо мной – богатая, плодотворная. Научусь и придворным манерам, буду слушаться Пьера, буду ему служить. Разве придворные нравы окажутся для меня тяжелее вот этой жизни, полной обид от братьев-менял, ненависти дяди, который теперь громко и гневно повторяет сегодняшнюю послеполуденную проповедь Савонаролы, брызгая вокруг словами, как слюной? Там у меня будут друзья, работа. Там никто не будет надо мной смеяться, наоборот, там будут ждать от меня новых и новых, все более прекрасных произведений… Микеланджело встал. Решено. Он глубоко и блаженно вздохнул, будто избавившись от великой тяжести… Но в тот же миг в голове его мелькнула мысль, властно заставившая его опять сесть на лавку. Все рухнуло. Нет, никогда больше не вернется он к Медичи. И, снова сжав руки, он застонал.
Материнская рука. Вперив взгляд в догорающий уголь очага, он не заметил, что монна Лукреция тихонько подсела к нему и ласково погладила его по волосам.
– Ну как, сынок? – прошептала она. – Что решил?
Наклонившись, он приник головой к ее плечу, потому что это был удобный отдых и к тому же так можно было не глядеть ей в глаза, а она не видела его.
– Не пойду никуда, мамочка… – нежно шепнул он в ответ.
Она промолчала. Рука ее соскользнула с его волос ему на руку и остановилась там, слегка дрожа. И в молчании ее было такое изумленье, что он прибавил:
– Здесь Граначчи… я вспомнил о нем, и – все решилось. Мы с ним клялись друг другу, да если б и не клялись, пора мне отблагодарить за его тогдашний поступок. Я сделаю, что он сделал тогда. Я могу сказать Пьеру то, что Граначчи сказал Лоренцо: "У меня есть друг, и я не пойду без него". Но Пьер – другой человек. Граначчи слишком горд и никогда не будет служить, Пьер это знает и никогда не позовет Граначчи к своему двору. И все решено. Я не могу идти без него, а он никогда не будет позван. Так что остаюсь у вас.
Сказав это, он как будто только тут ощутил всю тяжесть своего решения. Духота вокруг сгустилась так, что у него отнялось дыханье. С очага поднялся пепел и покрыл его от головы до ног. Изрезанный грубый стол с засохшими пятнами еды, обшарпанная жесткая лавка, узкие окна, пропускающие лишь слабый свет, потолок провис, и стропила его полны червей, гусениц, насекомых. Пауки все ткут вечные свои сети, много уже накопили, а все ткут, все густо завесили паутиной, – он будет пробираться к своему будущему, облепленный их волокнами. На что ни глянешь, к чему ни притронешься, всюду следы ненависти. Ни один угол ему не принадлежит. И миску, из которой он прежде ел, после его ухода сейчас же отдали собакам. Все вещи насмехаются над ним. Ничего нет здесь милого, душевного, все – отчуждение и насмешка, ненависть, все здесь дышит дядей Франческо. Микеланджело останется здесь. Это решено. Он опустил руки. Монна Лукреция прижала его горящую щеку к своей. Он услыхал, что она тихо плачет.
Дядя Франческо резко повернулся к ним.
– Если он не слушает слов Священного писания, это не удивительно. Но тебе следовало бы прислушаться!
– Микеланджело не пойдет к Медичи, – ответила она.
Тишина. Дядя захлопнул книгу и вопросительно, испытующе поглядел на юношу.
– Он – друг Франческо Граначчи, – продолжала монна Лукреция голосом, в котором слышались слезы. – И никуда не пойдет без него. Они обещали друг другу.
– Я так и знал! – воскликнул, ликуя, дядя и подошел к Микеланджело вплотную, словно собираясь взять его за плечи и вытащить из теней, в окружении которых тот сидел.
Торжествующий голос дяди забрался теперь так высоко, что срывается. Он говорит быстро, торопливо.
– Ты знаешь, кого сожгли нынче за городом, Микеланджело? Колдунью сожгли, а тебя там не было, и Франческо Граначчи не пришел посмотреть, а ведь там собралось столько добрых христиан. Вы оба отсутствовали, вам не захотелось смотреть на казнь колдуньи, – понимаю, что не захотелось! Потому что знаешь, кого там когда-нибудь сожгут? Приятеля твоего Франческо Граначчи сожгут там, ведь он тоже колдун.
Микеланджело вскочил, смертельно бледный.
– Колдун, который пишет святые картины! – засмеялся дядя. – Вот оно как. Ты ничего не знаешь насчет его путешествия в Нурсию, город Сполетского герцогства? Не знаешь? Странно: друг, а не знаешь! Но мы знаем! Фра Джироламо усердно печется об искоренении всего, что мешает царству божию во Флоренции, мы внимательно следим за вами, мы создали особые группы, которые изучают всю вашу жизнь, художники и философы, и основательно изучают, ничего не остается тайного. Был Граначчи в Нурсии у колдуньи Сивиллы или не был? А коли был, что там делал? И каким образом ты к этому причастен? Он ничего тебе оттуда не привез, ничего там для тебя не просил? Вы дали друг другу клятву? Верю, охотно верю, что дали, ведь дело идет о жизни. Верю, что ты теперь не хочешь никуда без Граначчи, верю, что он – твой лучший друг. И так было еще до того, как сюда пришел святой человек фра Джироламо! Мальчишки еще, а уж один отправляется к колдунье, а другой, тоже язычник, ждет его и обещает ему верность! Но там сожгли, понимаешь, славно сожгли там, за городом. Кричать будете от ужаса и боли, просить о пощаде, – не поможет. Так-то вот, Микеланджело! Сношения с колдуньей? Против этого есть булла Summis desiderantes affectibus, есть строгие гражданские законы, а теперь будут новые, еще строже. Не рассчитывай, что каждого, уличенного в сношениях с колдунами, мы будем подвергать быстрому сожжению, чтоб сократить их муки, не думай, Микеланджело, что знавшие о злодеяниях этих проклятых служителей дьявола и не донесшие будут сжигаться быстрей, нет, нет. Костры горели. И костры еще будут гореть, Микеланджело, помни об этом, будут…
Лодовико Буонарроти встал, подошел к брату, – его нельзя было узнать. Черты лица его сковал мороз, глаза стали серые. От снега волос веяло холодом. Он шел не как старик, а выпрямившись, тяжелый, каменный.
– Ты… смеешь… грозить… моему сыну… костром? – прохрипел он.
Пронзительный испуганный крик монны Лукреции, кинувшейся с раскрытым объятием к Микеланджело. Но юноша опередил ее. Одним толчком открыл дверь и, ни на кого не глядя, ушел во тьму.
Перед ним ночь и пустота. Он сделал несколько шагов и, как подкошенный, упал в траву, влажную от ночной росы, охладившей его пылающее лицо. Веки были тяжелые и болели, словно раздраженные каким-то воспаленьем. Пальцы впились в землю. Хватая открытым ртом воздух, он чувствовал, что вот-вот извергнет всю кровь из сердца, подступившую к самому горлу. Мозг был сухой, выжженный. Юноша лежал, как неодушевленный предмет, лежал долго. Не подавал голоса, – и глаза его тоже были сухи, их жгло и резало. Он лежал так под грузом ночи, тьма навалилась на него, словно усеянный прожилками мрамор. Долгое время прошло над ним, пока снова не наступил час рыбьих звезд и он не продрог, – видно, скоро рассвет. Тут он медленно встал, тяжело и неуверенно опустился на камень, поглядел прямо перед собой; голова тупо болела. Медленно, нерешительно возвращались мысли. Куда теперь идти? Куда? Ясно, он свяжет свой узел нищего, узел слоняющегося по княжеским дворам и монастырям безносого странника, – и пойдет. Куда? Где теперь фра Тимотео? Мы пойдем с ним вместе, будем читать молитвенник нищеты, шагая вдоль канав, под лай заляпанных грязью злых собак, – два человеческих камня на пути, подобных дорожному праху. Нет, пойду один. Буду всегда один. Он прижал руки к вискам. Ночь волочила свое бледнеющее покрывало по его разгоряченному лицу. Куда угодно, только вон из Флоренции, подальше от этого города, где меня страшит каждый камень. По улицам ходят мертвецы с сжатыми руками, на небе горит новая ядовито-зеленого цвета звезда, люди видели, как на статуях выступает кровавый пот. Вон из Флоренции, где говорят только о гибели, исчезновении, где грозятся сжечь, где сулят только костер, вон из этого города!.. Но куда? Куда же теперь?
Вдруг его озарило. Папа. Рим. Папа ищет новых художников.
Иннокентий Восьмой пышно принял в Ватикане Полициано, и Полициано, конечно, сейчас же напишет мне рекомендательное письмо к его святости. Иннокентий Восьмой до сих пор ни в чем не отказывал Медичи, вот я и попрошу Пьера, и он напишет письмо к его святости. Иннокентий Восьмой, нарушив церемониал, устроил торжественную встречу юному кардиналу Джованни, – вот я, как приеду в Рим, и попрошу кардинала Джованни, и тот введет меня к его святости. Как это мне раньше в голову не приходило? Папа ищет новых художников, я явлюсь с рекомендацией Медичи. А если вернусь когда-нибудь сюда, так только затем, чтоб посмеяться над этим городом… Я был медицейским художником. А теперь стану художником папским.
Одно прибежище: папа. И я устремлюсь к этой последней своей надежде так пламенно, что бог, наверно, услышит меня.
Теперь июль, паркий июль. Что – римские ночи в июле такие же паркие и душные, как эта? Июльский жар. Но сейчас начнет светать… Час рыбьих звезд… В эту пору улицы там, наверно, безлюдны, пустынны, город дышит зноем, всюду мир и покой, все кардиналы и богачи уехали за город…
Час рыбьих звезд.
Но в этот час римские улицы не были безлюдны и пустынны, в городе не было мира и покоя, и все кардиналы поспешно вернулись из своих летних резиденций, потому что в этот час умирал папа.
Тяжелым шагом маршируют по улицам войска церковных сановников. Канцлер церкви кардинал Родриго Борджа и кардинал св. Петра в оковах Джулиано делла Ровере, давние недруги, поспешно укрепляются в своих дворцах. Между солдатами их уже кипит настоящая битва. Четыреста воинов в полном вооружении осадили Ватикан. Потому что умирает папа. У Понте-Систо идет ожесточеннейший бой между баронами. А чернь штурмует ворота, в город ворвались разбойники из окрестностей, до сих пор не внесшие положенной платы за безнаказанность. Граф Питильяно, главнокомандующий, ударил по ним со всей силой, но уже прибежал гонец с известием, что командование римским гарнизоном поручено Жану де Вилье де ла Гросле, представителю французского короля. И велел графу Питильяно повернуть пушки против города. Умирает папа. Савелли уже пробились к новым улицам и хлынули кровавым половодьем, грозя испанцам смертью. Кардинал-канцлер приказал увезти принца Джема под охраной, не забывая о сорока пяти тысячах Баязетовых дукатах, хоть и умирает папа. На Эсквилине бушует пожар. Через ворота Портезе бежит переодетый папский сын Франческо Чиба, не пожелавший остаться у смертного ложа отца, так как дело идет о жизни и смерти. Недолго длилось его пребывание на посту верховного кондотьера церкви, это была грубая, бесстыдная проделка, насмешка, – не война, так как он быстро распродал все, что должен был охранять, – имущество церкви, церковные города и земли к северу от Рима, потом область вокруг Витербо и Браччано, выгодно продал все это врагу, Вирджинио Орсини, верховному кондотьеру неаполитанского короля. И вот бежит, чувствуя на себе коготь Борджа, бежит папский сын, вымогатель, торговец индульгенциями и картежный мошенник, оставив жену с ребенком на милость врага – в Риме. Перед базиликой св. Петра идет отчаянная резня, там бьются воины семейства Фарнезе. Умирает папа.
Гул пушечной пальбы доходит даже до постели умирающего, вокруг которого идет жестокая перебранка. У стен стоят коленопреклоненные монахи бенедиктинского ордена, – молятся, но никто не слышит их молитв из-за дикого галдежа и рева кардиналов, спорящих о ключах от замка Святого Ангела. А папа уже не может говорить, он только кивками головы показывает, что ключи должны быть у канцлера церкви кардинала Борджа. Монахи молятся, умирающий папа кивает головой, с окровавленных улиц доносятся выстрелы, а кардинал Борджа, через постель умирающего, тычет кулаком в нос кардиналу Джулиано и орет, что тот – негодяй и разбойник. А кардинал Джулиано, через постель, где в агонии кивает головой папа, – мечет ругательства в кардинала Родриго, называя его цыганом и сыном испанской курвы. Под их размахавшимися руками с тяжким хрипом умирает папа Иннокентий Восьмой. У стен стоят коленопреклоненные бенедиктинские монахи и усердно молятся о блаженном успении. И молитва их услышана. Потому что, когда Родриго и Джулиано уже хотели, сжав кулаки, броситься друг на друга, подскочили кардинал Сфорца и кардинал Колонна, развели разъяренных противников, и, воспользовавшись этим мгновеньем тишины, папа поспешно умер, что совершилось в час рыбьих звезд, когда ночь распахнула свое бледнеющее покрывало, в час рыбьих звезд, на рассвете двадцать пятого июля в лето господне тысяча четыреста девяносто второе, под шелест молитв и грохот пушек.
СНЕЖНЫЙ ВЕЛИКАН
Хотя над Флоренцией стояла морозная зимняя полночь, приор Сан-Спирито отец Эпипод Эпимах, ученый муж, все сидел за столом, покрытым пергаментными свитками, книгами и географическими картами. Келья под звездообразным сводом была переполнена книгами, и на полках, на столиках было множество физических и астрономических инструментов, перегонных аппаратов, колб, хрустальных сосудов с редкими реактивами, пузырей, битком набитых заморскими семенами, разных удивительных оптических и баллистических приборов, магнитных маятников. Целый угол кельи занимал охваченный обручами большой планетарий. Два вытянутых вверх узких окна прорезали южную ее стену, оконечины их были искусно перевиты свинцовыми полосами и розетками. Время – полночь. За окном – сильно снежит. В очаге пылает огонь.
Декабрь.
Никто во Флоренции не запомнил такой массы снега, и нет ничего удивительного, что многие отнесли это к прежде наблюдаемым знамениям и предостережениям, – таким, как выступавший на церковных статуях кровавый пот, два восходящих порознь на зимнем небе солнца, зеленый свет новой звезды и обнаружение семи раскрытых могил.
Худое лицо отца Эпипода Эпимаха изборождено длинными глубокими морщинами. Читая, он затеняет себе глаза белой-белой рукой, так как у него слабое зрение, а свет свечей слишком резко падает на белую широкую плоскость фолианта. Он читает медленно, внимательно, время от времени записывая на узких полосках пергамента свои замечания и вкладывая их между теми страницами, к которым они относятся. Отец приор читает сочинение Петра д'Эйи "Jumago mundi" 1, внося в него поправки на основе новых данных, сообщенных ему нынче одним его старым другом, знаменитым флорентийским астрономом Паоло дель Поццо Тосканелли, который уже за двадцать лет до того давал советы португальскому королю, а теперь дает их испанскому мореплавателю Колумбу относительно более короткого пути на запад, к пряностям и золоту, чем через Гвинею. Говорят, этой весной мореплаватель Христофор Колумб вернулся из путешествия, и сообщения, содержавшиеся в пространном письме приора отца Хуана Переса из испанского монастыря Ла-Рабида, которое он прислал своему ученому другу, были настолько важны, что старенький ученый без колебаний взял это длинное письмо и побрел по снежным сугробам в Сан-Спирито, к своему другу, отцу Эпиподу Эпимаху, чтобы сообщить ему новость, после чего оба ученых, запершись в келье, весь день обсуждали ее, сопоставляя сообщения заграничных друзей со старыми географическими картами и данными прежних исследований. Астроном Паоло дель Поццо Тосканелли давно уже предвидел те открытия, которые сделал теперь Колумб, состоящий на испанской службе, вернувшийся летом из плавания и приставший в месте своего отплытия, на Сальтесской песчаной отмели, близ устья Одиелли и Рио-Тинто. Тосканелли очень хотел бы узнать, что скажут об этом все его друзья за границей, с которыми он усердно переписывался, например, немец Мартин Бехайм из города Нюрнберга, светило науки, составивший, вместе с арабскими учеными, таблицы, с помощью которых мореплаватели получили возможность по высоте солнца определять географическую широту, затем – испанский прелат дон Педро де ля Карриеда Барреда и Зарза, приславший им во Флоренцию такое подробное сообщение о путешествии португальских мореплавателей, затем ученый Джон Колет, сын лондонского лорд-мэра, который приезжал во Флоренцию, вывез отсюда сочинения Марсилио Фичино и поддерживает с обоими тесные дружеские отношения, наконец, Иоганн Региомонтанус, чьи слова были прямо законом, так как никто не мог сравниться с ним в знании движения звезд и астрономических законов. Надо сказать, что многие письма Иоганна Региомонтануса могли бы дать повод к расследованию со стороны Святой инквизиции и говорили о нем только шепотом, причем отец Эпипод для верности выходил из кельи посмотреть, нет ли кого на галерее, так как ученый Региомонтанус намекал кое-что насчет шаровидности и полушариях, о вращении земли, о том, будто центр земли – не наша планета, на которой жил и претерпел муки Спаситель, а будто центром является солнце, а наша земля будто бы шар и вращается вокруг солнца и будто есть звезды, гораздо более крупные и более яркие, чем земля, которая относится к самым маленьким звездочкам вселенной, – вот на что таинственно намекал в письмах своих ученый Региомонтанус, и потому оба ученых беседуют об этом понизив голос, – с Святой инквизицией шутки плохи. Но отец Эпипод Эпимах убежден, что Святая инквизиция когда-нибудь должна будет признать много своих ошибок, и приор, муж науки, улыбается счастливой улыбкой при мысли о том дне, когда Святой инквизиции дадут понять, что в вопросах искусства и науки ей лучше помалкивать. Недавно Святая инквизиция перехватила письмо Джона Колета, сына лондонского лорд-мэра, но ничего плохого не произошло, так как Джон Колет еще верит в открытие райских островов Антилии, в остров Семиградья и в остров Св. Брандана. Это успокоило Святую инквизицию, и отец Эпипод Эпимах, который уже не верит в остров Св. Брандана, с удовлетворением потер руки.