Текст книги "Камень и боль"
Автор книги: Карел Шульц
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 47 страниц)
Расчесывая длинными движениями свои волосы, словно набирая в ладони тишину, женщина приподымала их и опять отпускала к земле, взвесив их тяжесть. Падали волны волос, и падал дождь за окнами; женщина, причесывающаяся при дожде, всегда полна легких грез и очарованности. Золото волос и волны тишины, шум дождя, стройные нагие руки, любовные воспоминания. Это была как бы игра, в которой кости могли выпадать в разнообразнейших сочетаниях. Воспоминания, золото волос и шум дождя, нагие стройные руки, волны тишины. Волны тишины, нагие руки, золото волос, воспоминания, любовь. Дождь, золото волос, воспоминания нагих рук, любовь и мечта, прилив и отлив тишины. И еще многое другое. Но внешне это были только длинные, протяжные движения, которыми она расчесывала свои волосы. Словно ручьи поют, так звучали волосы у нее в руках, и красота ее обновлялась над челом, над нагой шеей. В этих волосах – тепло и холод, былое и скорбь, поцелуи и ласки, печаль и радость, они улыбались и рыдали, – это были волосы женщины и, значит, всегда таинственные. Расчесывая их, она блуждала в своих прошлых днях и при этом думала о будущих минутах, потому что как ручьи поют, так звучали волосы в ее руках, и порой она словно касалась тут озерной глубины, а там – лишь лунного света, здесь – оставшихся следов ласк, там – огня страсти, а там еще – одиночества среди теней, – и все это было богатством ее волос, их тайной речью и их молчанием. А дождь за окном шелестел, как длинная песня тоски.
Потом она кончила причесываться, повернулась и оглядела себя в зеркало, как чужую. Но лицо той, другой, было слишком похоже на ее лицо, – две красивые сестры, одна живая, другая – ее отражение, одна настоящая, другая из стекла, но волосы у обеих одинаковые, – ей пришлось снова думать о любви.
Значит, Франческо Граначчи не пришел. На последний его сонет она ответила своим сонетом, в котором ясно дала ему понять, что ждет его сегодня. Он не пришел! Граначчи – прекрасный юноша, ведущий жизнь, полную отречения. И она тоже еще прекрасна. Гибкая, стройная нагота ее с упругими грудями снова засверкала в зеркале, подарке философа. Две нагие сестры, глядящие друг на друга, внимательно друг друга осматривающие, нагота, блестящая в зеркале под тихий шелест дождя, две нагие сестры, одна – из стекла, но, судя по задумчивому взгляду, все время ожидающая, как и та, живая. Отчего Франческо такой? Его сонет говорил о любви, которая никогда уже не проснется после мертвого объятия, но теперь – напрасно зарытая жжет, как погребенное солнце, сонет его говорил об обетах, давних и полных боли и отречения, о любви, ожившей при взгляде на нее, о любви, смеющейся мукам, любви, суровой, как лавр… Она не поняла и в своем сонете написала о любви ожидающей, идущей навстречу с простертыми руками. А он не пришел. Мне хочется, чтоб он был здесь. В такой час тоски и печали, час дождя, час любви – почему он не пришел?.. Хочется, чтоб он был здесь, чтоб смотрел на меня своим полным отреченья взглядом, чтоб был здесь. День печален, я поставила нынче две свечи в церкви – о том, чтоб он пришел, молилась о том, чтоб пришел. Не понимаю его стихов, может быть, тут скрыто какое-то несчастье, но я не перестану томиться о нем наперекор всему. Тоска, мертвый день, идет дождь, город как будто вымер, небо как будто охвачено страхом и жаждет крови, по улицам ко двору Медичи непрерывно тянутся какие-то вооруженные, он не пришел, не придет, со мной говорят одни эти долгие часы дождя, я гляжу только на самое себя в зеркало. Никогда не представляла себе так свое томленье, я готова себя возненавидеть, возьму и разобью зеркало, значит, мне суждено остаться одной, навсегда одной, будут опять весенние и летние розы, весенние и летние поцелуи, весенние и летние губы, опять, а я буду всегда одна, – так всегда: когда любишь сильней всего, остаешься одна… Он не пришел, теперь все равно, кто ни придет, неаполитанские, испанские, французские ли рыцари, уже не вернутся времена Аретузы, которая потом превратилась в источник, но и возлюбленный ее, от которого она убежала, – тоже, чтоб соединиться с ней, превратился в источник, и оба они оказались в глубях подземных, в глубях без солнца, на темных подземных дорогах, там оказались и слились друг с другом, а потом уже вышли одною рекой на земную поверхность, два потока в едином теченье, вместе катятся волны, волны любви, волны волос, тишины, одиночества, волны речные…
Послышался короткий стук в дверь. Аминта поспешно встала, завернулась в плащ и пошла отворять.
Вошел лютнист Кардиери, скинул мокрый плащ. Сел, обхватил колени руками и остался в этой позе.
– Я как раз думала о тебе, – тихо промолвила Аминта. – Мне было грустно, – как хорошо, что ты пришел.
Он не поверил, что она думала о нем, но сделал вид, будто верит, так как любил ее, любил по-прежнему, любил не так, как другие. А она знала, что он не поверил ей, и была ему благодарна, что он не спорит и все таит в себе. Но как раз из-за этого чувства благодарности стыд не позволил ей прижаться к нему, и она села поодаль, опять подперла подбородок ладонями и устремила на него глубокий взгляд своих черных глаз. Молчание обоих и дождь слились в созвучие тишины.
– Есть какие-нибудь новости? – спросила она.
– Плохие, – ответил он и опять замолчал.
Глаза его блуждали. Она только сейчас заметила, как он бледен. Наверно, из-за нее. Подсела к нему, взяла его руки в свои, чтоб согреть. Они были мокрые от дождя.
– Я на самом деле рада видеть тебя, – сказала она, и ей показалось, что она говорит правду, – жаль, что не пришел раньше…
– Я ищу Микеланджело…
– Если ты будешь искать его больше, чем меня, я начну ревновать…
Она улыбнулась. Он посмотрел на нее резким, отчужденным взглядом, но она опять улыбнулась. Тогда он встал и протянул руку к плащу. В это мгновение присутствие любимой женщины, к которой он пришел отдохнуть, стало ему в тягость. Она испугалась.
– Почему ты уходишь?
– Я просто зашел повидать тебя и спешу дальше. Пойми, я должен, должен найти Микеланджело.
Лицо его искривила гримаса.
– Не уходи, – попросила она. – Если ты уйдешь, я буду думать, что…
– Что?
– Что ты пришел только затем, чтоб проверить… одна я или нет.
– Я уже давно этого не делаю.
– А знаешь… – она поколебалась, – я бы хотела, чтоб ты это делал…
Он пожал плечами.
– Коли захочешь уйти от меня, так уйдешь, проверяй не проверяй. Мне это ничего не даст!
Она встала, подошла к нему вплотную, так что он почувствовал такое мучительно знакомое ему благоухание ее тела. Он закрыл глаза, чтоб хоть не видеть ее.
– Я никогда от тебя не уйду… ты знаешь, – промолвила она. – И я тоже знаю. Я не хочу уходить. Куда? В случайное объятие? А если б даже ушла, разве ты не найдешь меня снова и снова – еще больше тоскующей по тебе?
– Горькое утешение, – возразил он.
Она поцеловала его.
– Нет, правда, я пойду, – сказал он. – Ты каждому даришь на прощанье поцелуй?
– Иногда еще меньше… – ответила она холодно.
Он стоял, опять уже плотно закутавшись в плащ, и бледное лицо его жалобно молило.
– Останься, – прошептала она, сжимая его руки. – Останься… Ну куда ты? Ведь знаешь, что мы с тобой не разойдемся никогда. Не только потому, что я не знаю, как бы я могла быть в такое тревожное время без тебя, – не только поэтому.
– Мне надо! – твердо ответил он. – Надо поговорить с Микеланджело. Ты не представляешь себе, что значит для меня этот разговор! Никто не поможет мне, кроме Микеланджело, единственного друга. Я не буду знать покоя, пока не поговорю с ним.
Она отпустила его руки. Оглядела быстро, любопытно и отступила.
– Тогда ступай и возвращайся… вечером…
Он молча кивнул и ушел.
Она опять села в одиночестве, сложила руки на коленях. Кардиери… она в самом деле никогда не уйдет от него, они связаны навсегда. Любовью? Это любовь, если только близ огня его сердца в душу к ней нисходит ясный покой и мир, если ей кажется, что только под взглядом его угрюмых, полных горечи глаз она чувствует себя в безопасности? Это любовь? Она сжала руки и устремила взгляд в дождь. Им хорошо вместе, но она будет всегда одна. Хоть и любит, а будет одна. А Граначчи не пришел. Под его темным, тревожным взглядом она не была бы в безопасности, – наоборот, в нем угадывается что-то маняще сумрачное, какое-то тайное горе, которое поразило бы их нежность, как гром. И все-таки она по нем томится. Какой страшный час грусти и дождя! Волны, волны, волны… Нимфа Аретуза превратилась в источник, и так они друг друга нашли и соединились вместе в глубях, где нет солнца, на подземных путях, а потом вместе вышли на поверхность, как река… как один поток… да, она напишет это ему – в ответ на его странные стихи… Сев за столик, она стала выводить красивыми узкими буквами свое письмо к Граначчи. Укоризненный сонет – за то, что он не пришел в час проливного дождя над садами.
Кардиери пробирался под ливнем. Он обошел все любимые Микеланджеловы места, но пока нигде не нашел его. А ему нужно поговорить с ним сегодня же, этого напряжения дольше не выдержать, никто не даст ему такого доброго совета, как Микеланджело, ведь – Кардиери хорошо помнит бред Микеланджело, когда тот был при смерти, да, Микеланджело понимает многое, что скрыто от остальных, он умеет говорить с темнотой, Микеланджело поможет. Кардиери сдернул берет и подставил голову под сильные струи дождя, – как был отраден студеный хлещущий ток для больной головы!
Встретились нос к носу у ворот в сады. Микеланджело уже уходил, но сбивчивая, прерывистая речь друга принудила его остаться. Они укрылись от дождя в садовой лоджии, и Кардиери, смертельно бледный, начал.
Уже второй раз он видит один и тот же сон. Ему приснился Лоренцо Маньифико. Сперва просто какое-то серое облако встало у его постели. Потом в облаке стало медленно вырисовываться Лоренцово лицо, измученное, посиневшее, каждая морщина – глубокая, полная тени. Кардиери в испуге вскочил на постели и вытаращил глаза на призрак. Туча совсем рассеялась, и у постели лютниста стоял Лоренцо Маньифико в рубище, оборванный, нищий. Рука его была – одна кожа да кости, но не хрустела. Он медленно поднял ее предостерегающим жестом, требуя тишины, потому что Кардиери хотел закричать. И в глубокой тишине послышался такой любимый голос Лоренцо: "Пойди, скажи моему сыну Пьеру, чтоб он приготовился к скорому и безвозвратному изгнанию из дома. Это – оттого, что он не послушался моих советов". Потом опять встало серое облако, окутало правителя в одежде нищего, и все исчезло.
Весь остаток ночи Кардиери прошагал взад и вперед по комнате, запалив все свечи, а утром заказал мессу за упокой души правителя и для умилостивления. И, полный страха и смущения, сообщил Пьеру о том, что было ночью. Пьер побледнел, позвал Биббиену. Сперва они велели лютнисту выйти и долго совещались. Потом опять позвали его и заставили повторить: все – под насмешливым взглядом Биббиены, поминутно прерывавшего рассказ вопросами. Кардиери поклялся, что говорит правду, – нет, он не служит у Савонаролы, не бывает на его проповедях, давно не бывает, со смерти доброго мессера Полициано не был у св. Марка, ни с кем из приверженцев фра Джироламо не встречается. И Пьер с Биббиеной отпустили его так, словно выгнали вон дурака.
На следующую ночь видение повторилось. Опять у постели встало серое облако и из него выступил Лоренцо Маньифико – не как правитель, а в виде нищего. Плаща его не взял бы бродяга, такой он был рваный и весь прожженный. И взгляд Лоренцо был невыразимо печальный, скорбный. Вокруг запахло гарью, паленым, волосы у него были сожжены, и костлявая рука опять поднялась предостерегающе и укоризненно. Взгляд его стал строже и суровей. "Как же ты не заставил моего сына поверить? – хрипло произнес Лоренцо. – Скажи ему еще раз, чтоб он приготовился к бегству, из которого он никогда, никогда уже не вернется во Флоренцию. Никогда не вернется и погибнет не в сече, а в волнах. И ты, плохой исполнитель моих приказов, тоже получи наказание…" Тут Лоренцо быстро ударил Кардиери остовом своей правой руки по щеке. В тот же миг все исчезло. Кардиери соскочил с постели, стуча зубами, зажег все свечи и до утра, не смыкая глаз, молился, хорошо теперь зная, что это не сон, что правитель на самом деле был здесь, – щека болела, ее жгло, как будто клейменную огнем. Он молился до рассвета, потом пошел к Пьеру.
Вести с полей сражения были дурные, и Пьер едко приветствовал его библейскими словами:
– Вот идет сновидец!
Опять подле правителя стоял Биббиена, и они, конечно, продали бы лютниста израильтянам, если бы те потянулись со своими верблюдами из Флоренции. Но Кардиери, до сих пор чувствуя жжение на щеке, передал все в точности, как было. Тут Биббиена рассвирепел:
– Ты что же думаешь, бездельник, что правитель любил тебя больше, чем своего сына? Или у тебя до того помутился разум от Савонароловых проповедей, что ты тоже захотел стать пророком? Неужто отец не сказал бы сыну во сне такую важную вещь? Ступай, бесстыдный лжец, и радуйся, что отделался так легко!
Так как по мере его бушевания возрастал и гнев Пьера, правитель в конце концов поднял палку и отлупил Кардиери, так что тот убежал, получив удары от отца и от сына. Таков вечный удел слуги, так всегда ненавистен вестник несчастья. Но страшней было то, что с тех пор Лоренцо больше не приходил, не являлся. Что же теперь делать? Кардиери боится уснуть, боится оставаться один, боится ночной тишины, не оттого, что призрак мог появиться опять, а оттого, что он больше не появляется, так что, очевидно, уже решено… И Кардиери терзал руку Микеланджело, ожидая ответа на свои мучительные вопросы.
Микеланджело посинел. Да, гробы разверзаются, мертвые являются живым. Недавно город был потрясен известием, что сожженная колдунья Лаверна застигла каноника Маффеи в ночную пору и стала его обольщать. Прошла с ним часть дороги, все время улыбаясь, любезно предлагала ему себя, нежно ворковала, сулила всевозможные услады, толстый каноник не мог убежать, только сопел от ужаса, да хоть и побежал бы, старуха не отставала от него, только перед порталом Санта-Кроче она исчезла, и священника нашли там утром без сознания. Он неосторожно рассказал об этом тем, кто привел его в чувство, и толкущиеся на паперти старые сплетники и сплетницы сейчас же разнесли это по городу. С тех пор каноник не выходил ночью из дома, боясь огненной старухи, но она стала являться другим. Сожженная старуха страшна, но мирянину нет причины ее бояться, она любезнейшим образом предлагается только духовным особам. Разверзаются гробы.
Время такое, что даже мертвый правитель возвращается в свой возлюбленный город, чтобы предостеречь. Микеланджело держит руки Кардиери в своих. И опять то самое, хорошо знакомое ощущение ужаса, столько раз испытанное еще в отцовском доме… Страшные, мучительные кошмары, полные ночных привидений и душ умерших… Иногда ему казалось, что он умрет от ужаса. Страх. Мало кто из людей знает по-настоящему, что такое страх. Ведь большинство боится лишь реальных предметов. А самое страшное – бояться того, что не имеет формы… Вдруг это подымается, расплывчатое, бесформенное, растущее и растекающееся во все стороны, и медленно подползает, подползает… Уехать! Но разве не всюду – край такой тьмы? Бежать! Но разве не всюду – места таких несчастий? Так в Писании сказано, я столько раз читал, что наизусть запомнил.
Он встал, твердо решившись. Высвободил свои руки из рук Кардиери, жалобный взгляд которого молил ответа.
– Лучше всего – подождать, – хрипло промолвил он. – Скоро приедет из Рима кардинал Джованни Медичи, умный человек и честный священнослужитель. Он всегда тебя любил. Он скоро приедет, ты расскажешь ему все, он отнесется к твоим словам, конечно, не так, как Пьер и Биббиена, а ты сделай, как он скажет…
– Ты прав, – с облегчением вздохнул Кардиери, – мне в голову не пришло. А кардинал Джованни очень меня любит, он музыкант. Ты дал мне хороший совет, я знал, что ты правильно посоветуешь, Микеланджело. Я передам Лоренцов приказ кардиналу Джованни. А ты как?
– Я уеду из Флоренции, – прошептал Микеланджело. – Здесь меня больше ничто не удерживает, ведь и святое Евангелие советует нам среди таких ужасов бежать. Поеду!
– Тебе страшно? – тихо промолвил Кардиери.
– Очень страшно. Я в ужасе! – склонил голову Микеланджело.
– И я тоже, – прошептал Кардиери.
– Бежим вместе, – сказал Микеланджело.
– Нет…
– Возьми с собой Аминту…
В жесте Кардиери была горечь и боль.
– Она не захочет ехать в изгнание.
– Она ведь любит тебя… Поедет…
Но Кардиери опустил руки, словно перед огромной тяжестью. И ничего не ответил.
– А без нее ты бы не поехал? – спросил шепотом Микеланджело.
– Нет…
– Но я здесь ни с чем не связан… У меня больше нет ничего общего с Медичи… И никого больше нет… Я уже раз хотел бежать – в Рим, к папе… теперь в Рим, к папе, не поеду… но куда-нибудь уеду, сбегу… бродягой стану, скитальцем… только вон из этого города, где живые и мертвые пророчат гибель…
– Микеланджело! – застонал Кардиери.
– Уеду, уеду, может, нынче же, самое позднее – завтра… Я твердо решил!
– Поговори с кем-нибудь, посоветуйся…
– С фра Джироламо? – горько улыбнулся Микеланджело.
– Нет… но хоть с фра Тимотео.
– Я как раз шел к нему, когда ты меня встретил. Но мое решение твердо. Потому что мной руководит кто-то сильней меня…
– Кто?
– Ужас.
Кардиери склонил голову и стал смотреть на размытую почву. Дождь перестал, но все кругом словно заплесневело, стало каким-то отвратительным. Всюду вязкая холодная глина, даже кусты облеплены ею, словно большими противными клейкими цветами. Дорожки покрыты лужами. Было хуже, отвратительней, чем когда шел дождь. И вдруг начало жарко палить солнце… Стало так скверно, словно вся окрестность, в свете жгучих лучей, вдруг покрылась мутным, загрязненным стеклом.
А когда Кардиери поднял голову, он увидел, что с ним никого нет.
ПЕЧАЛЬ НАД САДАМИ
Микеланджело торопливо шагал по улицам – к францисканскому монастырю, где находился фра Тимотео. Он шел по Флоренции, словно прощаясь. Смотрел и вспоминал. Бардиа с работами Мины да Фьезоле и дорогого Филиппо Липпи. Крещальня! Двери Гибертино, творения Донателло, Микелоцци; Барджелло с работами Никколо д'Ареццо, Бертольдо ди Джованни, всюду здесь оставили лучшие свои мечты и создания – Брунеллески, да Маджано, Поллайоло, Лука делла Роббиа, Росселино, да Сеттиньяно, дель Верроккьо, ди Банко, и дальше, куда ни кинешь взгляд, куда ни забредет душа, всюду дивно-прекрасные творения. О, Флоренция, сокровищница искусства, пестрый ларец красоты, каменная скрижаль, заполненная сверкающими именами, куда ни кинешь взгляд всюду Джотто, Учелло, Мазаччо, Бертольдо, Порта делла Мандорфа, ди Креди, фра Анджелико, Сандро Боттичелли, Доменико Гирландайо, да Сангалло, Гоццоли, Бальдовинетти, дель Кастаньо, Перуджино, фра Липпи, Беллини, да Фабриано, Мантенья, Синьорелли, Венециано, все – увенчанные лаврами и кровью, в их ряды жаждал и стремился вступить и я, все они, чьи творения отданы теперь на милость либо французских фальконетов, либо неистовства Савонаролы… Всюду, куда ни кинешь взгляд, куда ни забредет душа, всюду красота, величие, горение духа, бессмертные создания, Кампанилла, собор, Питти, Чертоза-ди-Валь-д'Эма, Сан-Марко с бесценнейшей библиотекой в мире, Лоджия-ди-Сан-Паоло, Оньиссанти, Ор-Сан-Микеле с работами Донателло, Луки делла Роббиа, Верроккьо, – всюду; Оспедале дельи Инноченти, дворец Кваданьи, Гонди, Ручеллаи, Строцци, – всюду; Сан-Лоренцо, Сан-Амброзио, Сан-Франческо-аль-Монте, Сан-Миньято, Сан-Никколо, Сан-Спирито, Санта-Аннунциата, Санта-Аполлония, Санта-Кроче, Санта-Мария-дельи-Анджели, Санта-Мария-дель-Кармине, Санта-Мария-дель-Фьоре, Санта-Мария-Новелла, Санта-Тринита, Палаццо-Веккьо…
Флоренция! Никогда я не забуду тебя, вечно буду умирать от тоски по тебе, Флоренция, вдова, лишившаяся красоты, вдова, вероломно преданная, вдова, отданная в плен, вдова обезумевшая…
Уеду, нет другого выхода. Ужас.
Он спешил, задыхался. Словно мука его час от часу усиливалась. Шел с глазами, сожженными страхом. Что, если и перед ним вдруг встанет Лоренцо Маньифико, в нищенском рубище, распространяя вокруг себя запах гари, оборванный, с сожженными волосами… Я сошел бы с ума!.. Но он знал, что решенье – у фра Тимотео… Довольно одного слова старичка, одного его задушевного взгляда, его призыва к молитве… Нет, не так уж он одинок, пока у него есть этот старик… Он замедлил шаг, словно чего-то опасаясь. Ничто не ускользнет от внимательных глаз монаха. Ты ослаб, Микеланджело, – слышит он его шепот, – ослаб, потерял силу, пойдем, попросим святого покровителя нашего, синьора Франциска, и он скажет богу: двое там взывают ко мне, не могу я, боже милостивый, их оставить… Ты ослаб, как дурачок Агостино, юродивый Агостино, – или думаешь, что при мысли о красоте он не испытывал ужаса? Но виденье…
Подходя к монастырю, он услыхал похоронный звон. У него сердце упало. А брат привратник сообщил ему, что полчаса тому назад отошел фра Тимотео. "Как раз когда я говорил с Кардиери о явлении Лоренцо! – промелькнуло в голове у Микеланджело. – Если б Кардиери не остановил меня, я еще успел бы".
Брат привратник затащил его в свою келью за калиткой и там, глотая слезы, рассказал о блаженной кончине старичка.
Почувствовав приближенье последней минуты, фра Тимотео обошел, ковыляя, все кельи, прося у братьев прощения, если он кому когда сделал обиду, но ни один из них не мог вспомнить, чтобы фра Тимотео причинил ему какое-нибудь зло, так что они простились с ним многими лобызаньями, в свою очередь прося его простить им, если они когда ему согрубили и досадили. Но он со слезами уверил их, что они ни разу ничем не досадили ему, – наоборот, это ему, монаху недостойному, надо во многом каяться, но больше всего он жалеет о том, что у него – только одна жизнь, а будь у него их тысяча, он бы все их отдал служению господу Христу, – и это не для своей услады, а ради вящей славы Христовой и распространения хвалы святого покровителя нашего, нищенького синьора Франциска. И, простившись со всеми, тихо удалился к себе в келью, – как раз когда остальные ушли в часовню слушать часы, – затем и время такое выбрал, чтоб умереть, никого не обеспокоив. Воздав хвалу богу, братия вернулась и тотчас стала с великим тщанием искать фра Тимотео и нашла его лежащим на полу, на соломе, и готовящимся к смерти, с великим смирением глядя на простое и грубое, неискусно сработанное распятие на стене, которое он больше всего любил и перед которым охотней всего молился. Потом он слабым голосом исповедался и причастился святых тайн, а причастившись, почувствовал прилив сил и исполнился такой отрады душевной, что все порывался вымолвить что-то прекрасное, но не мог, а только вдруг возгласил:
– Sursum corda! Sursum corda! 1
1 Горе имеем сердца (лат.).
Единственное, что он знал из латыни.
Все опустились на колени вокруг него, полные великого порыва ко Христу, вслушиваясь в радостное взывание старичка, как вдруг он умолк и продолжал молиться уже не устами, а только сердцем. После того как они довольно долго возле него простояли, коленопреклоненные, он так встревожился, что даже молиться перестал и начал шепотом спрашивать то фра Массео, не ждет ли того какая работа, то фра Джинепро, не отвлекает ли он его от чего-нибудь, то фра Симоне, приготовлена ли для всех пища, то фра Якопо, не будет ли какого ущерба для дома, оттого что все они вот так стоят тут на коленях, – и все горячо уверяли его, что ничто не мешает им с великим сорадованием присутствовать при его отходе из здешней жизни. И он, видя, что смерть долго не идет, попросил у настоятеля отца Льва позволения читать часы по способу святого Франциска, когда у того еще не было молитвенника. Отец Лев позволил, чтоб фра Тимотео в смертный час свой читал часы по способу святого синьора Франциска, когда у него еще не было молитвенника, тогда старичок подозвал к себе фра Массео и, заклиная ради любви божьей повторять за ним то, что он будет говорить, начал:
– Ты, брат Тимотео, всю жизнь был сыном греха и не сделал никакого добра!
Но фра Массео от слез не мог произнести ни слова, и старичок подозвал фра Джинепро и попросил его, ради любви божьей, повторять за ним:
– Ты, фра Тимотео, – так скажет тебе господь, – был самым дурным из моих монахов, – чего ты хочешь от меня?
Но фра Джинепро от слез не мог говорить, и старичок подозвал фра Симоне и просил его, ради любви божьей, повторять за ним, точно повторять:
– Ты, фра Тимотео, неразумный сын Антонио Тоццоли, всегда питался гордыней и суетой, горе тебе будет на Суде божьем!
Но ни фра Симоне не мог повторить, ни фра Анджело, ни фра Якопо, ни фра Руфино, ни фра Бернардо, так что старичок, сжав руки, попросил отца Льва, чтоб тот велел им сделать это из иноческого послушания. И решил "отец Лев сам читать с ним эти часы без молитвенника, старичок обрадовался и с великой горячностью попросил:
– Повторяй за мной, прошу тебя, отец Лев: ты, фра Тимотео, незаконно пробрался к нам и был позором нашим, иноком нерадивым, и дальше так, читай, прошу тебя, отец Лев!
И тут отец Лев, склонившись над ним к самой земле и обняв его, промолвил:
– Ты был, брат, больше всех нас достоин носить честное одеянье святого ордена нашего, и ангелы радовались, видя тебя в нем. Ныне ожидает тебя милосердный господь во царствии своем, и будет прославлена на небесах обитель наша, ибо за сердце твое воздаст тебе бог, да святится имя его во веки веков. Аминь.
С этими словами отец Лев широко осенил его крестным знамением, так как увидел, что старичок в это время на руках у него отошел.
Кончив свой рассказ, брат привратник вытер глаза и улыбнулся сквозь слезы. С улицы доносился глухой, беспокойный шум. Нет, это – мягкое, ласковое послеполудня, скользящее на ласточкиных крыльях, покой дышит отовсюду – от старого колодца, от плюща, свисающего со стены, подобно старому прадедовскому плащу, покой тихо восходит ввысь, словно совершая какое-то великое и святое дело, а потом все окутывает сумрак, тень родит тень, – прошу вас, отец мой, ради любви божьей, скажите мне, в чем истинная радость…
И, сжимая теплую мягкую руку юноши в своих заскорузлых ладонях, монах отвечает: "Лишь скорбью и гонениями можем мы хвалиться, ибо только это принадлежит нам. И потому говорит святой апостол: Я не желаю хвалиться, разве только крестом господа нашего Иисуса Христа…"
Великая тайна смирения. Ибо все, что дает нам сестрица боль, – а она всегда любит нас, – мы должны принимать с радостью… Они идут рядом. Я уж скоро умру, Микеланджело, и жду этой желанной минуты. Но должен еще рассказать тебе об Агостино, безумном сиенском ваятеле, который тешил свою душу пустыми обещаниями, не видел жизни этой девицы, потому что не видел боли…
День длился, небо было прозрачно-сине.
А теперь один. Всегда один. Судорожное рыданье подкатило к горлу и не могло вырваться. Шейные мышцы словно напряглись, и кровь в них вызывала резь, словно там были мелкие раздробленные осколки стекла. Старый привратник заметил, что он тревожно прислушивается к глухому шуму толпы на улице. Микеланджело положил ему голову на плечо, и стало легче. Коричневый цвет рваной рясы. Наружу вырвался стон, потом рыданье и поток слез. Как только он ощутил жесткость этой грубой ткани, судорога отпустила и слезы хлынули таким бурным потоком, что снова стало легче дышать. Он удалился.
Толпа уже схлынула. Он шел. Ни с кем не буду прощаться. С Флоренцией он уже простился, идя в монастырь. Отец? Братья? Нет. Уйдет каменотес, безносый бродяга, – он не будет докладывать о своем позоре. Не хочет видеть торжества тех, чьи слова, несмотря на снежного великана, все-таки сбылись. Он не может ставить только статуи из снега, он каменотес. Сын бывшего члена Совета двенадцати… скиталец по монастырям и княжьим дворам. Отец только сжимал бы руки, усталое лицо его отуманила бы тяжелая печаль, он встал бы на свое место у ворот с видом человека, которого всю жизнь преследуют неудачи. Нет, не буду прощаться. Мама монна Лукреция? Нет, не буду докладывать всем о своем страхе. Граначчи? Нет! С семейством Медичи? С Джулио и Джулиано? Он улыбнулся горькому воспоминанию. А Полициано умер в одежде доминиканского терциария, он, величайшее светило платонизма…
Не к чему прощаться ни с кем и ни с чем. Ничто его здесь не удерживает. Конь бежит ленивой рысью по улицам города. Последний взгляд. Но – искоса, лицо склонено, не надо быть узнанным, как раз в последнюю минуту может случиться что-нибудь самое коварное.
У Палаццо-Веккьо он столкнулся с чернью, устремившейся к дворцу Медичи с дикими криками и поднятыми кулаками. Потому что прошел слух, что Пьер отправил послов к Паоло Орсини просить помощи и тот наступает с войском на Флоренцию… Тут к народу присоединились и патрицианские роды. Будто бы Строцци и Ручеллаи нынче утром были у Савонаролы, и старик Альбицци обещал отдать свое имущество монастырю, если Орсини будет отражен от стен Флоренции. А монастырь очень нуждался в крупных вкладах. Прежде в Сан-Марко бывало самое большее сорок с лишним монахов, а теперь их там – около трехсот. Толпа растянулась по площади, призывая к оружию. Во главе возбужденного народа шли представители всех шестнадцати кварталов города. А гонфалоньер республики поспешно заучивал текст своего ораторского выступления по-французски.
Конь бежит рысью. Последний взгляд на Палаццо-Веккьо, где прежде стояла снежная статуя, подарок народу. Конь бежит рысью. Воротами Аль-Прато? Воротами Сан-Джорджо, Сан-Кроче, Сан-Никколо? Или Сан-Фриано? Не все ли равно, – лишь бы вон, вон из этого города…
У ворот он остановил коня, перекрестился перед высоким придорожным распятием. Бегу, матерь божия, сам не знаю куда, измученный своим страхом, бегу один, всегда один, позади – горе, разверстые гробы, гибель и смерть, впереди – неизвестность, разверстые гробы, гибель и смерть. Только ты одна, звезда утренняя, твердыня Давидова, Ковчег завета, не покидай меня! Я бегу, не вернусь никогда, передо мной праздные дали. Пустота…
– Что же ты покидаешь меня, милый сын? – послышалось за его спиной.
Кровь застыла в жилах. Это призрак? Лоренцо, мертвый правитель? Нет, это действительность.
Савонарола. С ним два монаха, как тогда… Но теперь они не шли смиренно в город, неизвестные путники, а пеклись о городе, как о своем, осматривая укрепленья… Но если господь не охранит города, напрасно бодрствует страж.
Савонарола подошел вплотную к коню. Ему довольно поднять руку, позвать стражу, и беглеца задержат, отведут обратно. Пронзительный взгляд монаха вперился в его лицо.