Текст книги "Волгины"
Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 53 страниц)
– Ты-то о себе расскажи, Дарья Тимофеевна. О тракторах и о горючем я подумаю. Ты вон сколько пережила, а говоришь так, будто это тебе, как с гуся вода, – заметил Павел.
– Эге ж, пережила. А чего мне станется, – махнула рукой Корсунская. – Все поборемо. Скорей бы только мужчины с фронта вертались. Жинкам, ох, как трудно без мужиков!
Одарка с затаенной завистью взглянула на ладную фигуру Павла.
– Вот ваша жинка не будет бедовать.
Павел спокойно принял невольный Одаркин упрек. Да, многим, может быть, посчастливилось, не у всех были тяжелые утраты… Но разве он не потерял свою мать? А жена и ребенок брата? Разве это его не касается? И Павел скупо рассказал Одарке о потерях в их семье.
Одарка слушала, склонив голову, потом сказала:
– А вы не сумуйте, [10]10
Не грустите (укр.)
[Закрыть]Павло Прохорович. Не надо.
Она подошла к нему, глядя на него блестящими влажными глазами.
– Не сумуйте. Чуете? – настойчиво повторила она.
– Где уж тут, Дарья Тимофеевна. Дела – вон сколько… Печалиться некогда, – усмехнулся Павел.
– Жинку и детей в Казахстане оставили, чи сюда приедут? – тихо спросила Корсунская.
– Приедут сюда, – односложно ответил Павел и впервые смутился.
– Вот и гарно. Сбереглась, выходит, ваша семья.
Дарья Тимофеевна глубоко вздохнула.
Павел поднял голову и прямо над собой увидел устремленные на занавешенное шалью окно хаты, наполненные вдовьей тоской глаза. Ему даже показалось, что в них застыла какая-то непонятная злая обида.
Павел растерянно, с давно неиспытанным волнением смотрел на всегда чем-то манившую его женщину.
«Какая она славная!»– подумал он. На него словно горячий туман находил. Он уже готов был встать и коснуться ее и вдруг услышал, как зазвенела за окном отвалившаяся от застрехи непрочная мартовская сосулька, и этот звук точно отрезвил его.
Павел решительно поднялся из-за стола, стал благодарить за ужин, не глядя на Одарку, потянулся за полушубком.
– Чи уже поедете, Павло Прохорович? В такую-то полночь? – почти жалобно спросила Корсунская, и глаза ее сразу потухли. Она даже как будто сразу постарела вся, осунулась.
– Надо ехать, Дарья Тимофеевна, – сухо сказал Павел, натягивая шапку.
Доверчивые глаза женщин, с которыми он беседовал сегодня на совещании, тех женщин, что ожидали от него облегчения трудностей и наиболее скорого устранения всех прорех в совхозе, вновь предстали перед ним. Они видели в нем своего руководителя, директора, представителя партии и государства, твердого, честного, незапятнанного… Мысль о Фросе, о детях, находившихся где-то в дороге, окончательно смутила Павла.
– До свидания, Дарья Тимофеевна, – все еще избегая встречи с глазами Корсунской, торопливо проговорил он и протянул руку. – Ты же возьмись тут за звено, да хорошенько. Не подведи.
В соседней комнате, за ситцевой занавеской, прикрывавшей узкую дверь, послышался шорох и сонный детский голос:
– Ма-амо!
Одарка вздрогнула и, очевидно сразу опомнившись, метнулась за занавеску. С минуту Павел слышал ее ласковый уговаривающий голос:
– Голубонько! Донюшко, я тут… Я никуда не уйду… Спи, моя ясонька!
Он не стал ждать ее возвращения. Осторожно ступая на носках, тихонько отворил дверь, вышел на улицу, под звездное весеннее небо…
4
Приняв дела и потратив три дня на изучение обстановки, Павел стал готовиться к выезду в Ростов с докладом на бюро обкома о положении дел в совхозе. Вопросов, требующих немедленного разрешения – вопросов острых и жгучих, – набралось столько, что Павел только благодаря своей выдержке и привычке не хвататься за все сразу не растерялся.
Общая картина состояния совхоза для Павла была теперь ясной. Он и ожидал увидеть ее такой. Из эвакуации каждый день приезжали люди – чаще всего инвалиды и женщины; их надо было собирать, устраивать, организовывать. Что же касается тракторного и машинного парка, то он не то что сократился, а его совсем почти не существовало, если не считать десятка-двух сломанных тракторов и комбайнов.
Павел не испытывал страха перед трудностями, не опускал рук. Всегда в таких случаях им овладевали энергия и целеустремленность. Люди, машины, семенное зерно, скот – на этих основах сосредоточились все его помыслы. В первый же день он приказал произвести строгий учет работоспособных людей и машин. Несколько тракторов до приезда Павла вяло ремонтировались в мастерских. Павел собрал немногих механиков, некоторых тут же обругал за неповоротливость, других похвалил, вызвал у всех чувство трудового соревнования. Люди разъехались по полям, стаскивали на центральную усадьбу сельскохозяйственный инвентарь, разбросанные повсюду детали, которые тут же пускались в дело.
Весть о приезде старого директора быстро разнеслась повсюду. Население совхоза стало расти с каждым часом. В дирекции с утра до вечера толпился народ. Павлу предлагали услуги новые, совсем незнакомые люди: тут были и эвакуированные, и уволенные из армии по болезни фронтовики, и недавние партизаны, и бывшие рабочие соседних машинно-тракторных станций. Павел принимал всех, иногда даже откровенно, со всей своей бесцеремонностью переманивая к себе людей, возвращавшихся в свои совхозы и колхозы.
«Разберемся после, – говаривал он в таких случаях. – Какая разница между тем или другим хозяйством? Наш совхоз в другом государстве, что ли?»
Обезоруженные такими прямолинейными, хотя и не совсем правильными доводами, люди соглашались работать у Павла.
До сева оставалось не более двух недель, а может быть, и того меньше, а первые десять тракторов, необходимых для работ, еще не были готовы. В первый день сева все они вряд ли могли выйти на поля. Если даже к ним прибавить живое, отощавшее за время долгого пути из эвакуации конское тягло и быков, то разве такими силами своевременно выполнишь сев? На сколько же недель придется растянуть его?
Такие мысли обуревали Павла, когда он с работниками и специалистами обсуждал неотложные вопросы, заглядывал в каждый уголок центральной усадьбы, разъезжал по отделениям. Но внешне он старался не показать одолевавшей его тревоги. Он разговаривал со всеми одинаково уверенно и спокойно.
Павлу хотелось поскорее поехать в Ростов еще и затем, чтобы узнать что-нибудь об отце, о котором он ничего не слыхал с лета прошлого года.
По дороге из Казахстана он послал отцу телеграмму о том, что возвращается в совхоз, но не получил ответа. Это беспокоило Павла все сильнее. Евфросинья Семеновна с детьми еще не приехала. Павел жил в своей неприбранной, холодной и неуютной квартире, завтракал и обедал в совхозной столовой, ложился спать на рассвете…
Наконец он получил вызов на бюро и, радуясь предстоящему решению вопросов, связанных с восстановлением совхоза, и возможному свиданию с отцом, выехал в Ростов. Движение поездов только налаживалось, и Павел, чтобы не опоздать на заседание бюро, решил выехать в ночь.
Приехал, он в Ростов на рассвете. Трамвай не ходил, линия еще не была восстановлена. Павел отправился пешком. Город тонул в предутреннем сером тумане. Он казался вымершим, только на перекрестках изредка попадались патрули. На тротуарах дотаивали неубранные грязные глыбы снега. По обеим сторонам когда-то цветущей, сияющей потоками света, покрытой гладким асфальтом улицы Энгельса высились черные, напоминающие старинные готические башни, островерхие громады сожженных и разрушенных домов. От них веяло затхлой копотью и ржавчиной. Да, это было пострашнее того, что он видел у себя в совхозе. Многие дома стояли без крыш, в провалах окон виднелось серое небо.
Павел запрокидывал голову, смотрел и не узнавал многих зданий. Вот торчит одна фасадная стена, а за ней зияет пустота, и кажется, что стена вот-вот повалится и накроет соседний уцелевший дом. На самой ее вершине, над карнизом, каким-то чудом держится старая, еще дореволюционная статуя сидящей Афродиты, а рядом, на такой же стене – сфинкс, устремивший бесстрастный взор на север. А вот от всего громадного дома осталась только угловая башенка, воткнувшая в небо свой согнутый шпиль…
Заседание бюро обкома должно было начаться в двенадцать. Времени еще оставалось достаточно, и Павел торопливо зашагал на Береговую. Он шел с возрастающей тревогой при мысли, что может не найти отца в живых, а на месте домика обнаружить такие же развалины, какие он видел на главной улице.
Утро разгуливалось. Сырой мартовский туман рассеивался. Румяным свет восхода проступал сквозь него, разгораясь все ярче над задонскими лугами. Весь город, израненный, огромный и серый, словно одетый в рубище, но уже ожившим, окрасился в розово-золотистые тона: он будто улыбался навстречу всходившему солнцу. На улицах появились люди. Правда, их было не так много, как прежде, но они шли бодро, наполняя утреннюю тишину уверенным звуком своих шагов.
Вот и крутой пустынный спуск к Дону, вот и Береговая. Павел зашагал быстрее. Взгляд тянулся туда, где должен показаться знакомый покосившийся балкончик.
Ага, вот и он – старый тополь, стоявший как бессменный часовой у окон волгинского дома! И домик цел, и балкон с наваленной на нем всякой рухлядью и со свисающими побегами усохшей повители, когда-то росшей в длинных ящиках. И ворота, и калитка, и двор были все те же… Пожалуй, мало что изменилось…
Тяжело дыша от волнения, Павел поднялся по скрипучим ступенькам лестницы, постучал в дверь. От его внимания не ускользнула ни одна деталь: сорванная пуговка электрического звонка, новая железная дверная ручка, заделанное фанерой окно в лестничной прихожей.
За дверью послышались шаркающие шаги, щелкнул засов, и Павел услышал знакомый стариковский голос.
Павел чуть не вскрикнул… Отец! Он жив, он дома! Дома! Дома! И дом этот существует, как прежде! Он существовал бы при всех обстоятельствах только потому, что жив отец. Так показалось Павлу в ту минуту.
Вот отец стоит перед ним, костистый, сутулый, с побелевшими, как снег, усами, выбритыми сморщенными щеками и угрюмоватым, но добрым взглядом глубоко сидящих под нависшими, косматыми бровями глаз. На нем не то ватная, не то шерстяная кацавейка, заменяющая свитер, на ногах старые обшитые кожей валенки.
Отец недоверчиво мигает глазами и, словно подтрунивая, говорит:
– Ну, товарищ совхозный директор, давненько вы нас не навещали. Пожалуйте.
Павел не дает ему договорить. Старик кряхтит, сморкается, но тут же освобождается из объятий сына, круто сдвигает кустистые брови.
– Хватит. Рассказывай, ты откуда? Эх, жаль, надо на работу. Ты надолго? Вот не ждал. Опять в совхозе? Добре. А до этого? В Казахстане? Далеко же тебя занесло.
Он говорит отрывисто и почему-то ворчливо, как будто сердясь на сына за долгое отсутствие. Павел с любовной усмешкой глядит на взволнованно шагающего по комнате, шаркающего валенками отца и не совсем последовательно отвечает на его беспорядочные, следующие один за другим вопросы.
– Почему ты не ответил на телеграмму, отец? – спросил Павел.
Прохор Матвеевич погрозил пальцем:
– Знаю я тебя. Узнал бы ты, что я жив-здоров, ну и успокоился бы, скоро не приехал. Ты и так, вижу, не очень торопился. Всегда ты, Павло, был таким.
– Ладно. Не сердись, батя. Ты-то где при немцах скитался?
– Я не скитался. Шесть месяцев, почти всю немецкую оккупацию, здесь был по заданию горкома партии. Это не скитание.
– Ты оставался по заданию? – удивился Павел и засмеялся.
– Чего смеешься? Я тебе всегда толковал, что от Ростова далеко не уеду.
Прохор Матвеевич остановился перед сыном в задорной позе; заложив руки в карманы штанов, стал рассказывать:
– Мы с Ларионычем тут германцам кое-что наковыряли. Устроились на завод, ну и… сам понимаешь… Немцы хотели наладить производство, ремонт танков и машин, а мы – человек десять нас тут оставили, – правда, большого не делали: не взрывали, не воевали, а так – потихоньку, незаметно в станках детальки какие-нибудь важные поснимаем и спрячем; станки простаивали по два-три дня. А то инструмент растащим, зароем. Много оборудования и деталей, что теперь пригодились и уже пошли в дело, упрятали. Славно ребята поработали… Правда, оккупантское начальство потом хватилось, что тут неладно: никак не клеилось дело с производством… Гестапо пронюхало, взяло трех человек. – Прохор Матвеевич сердито сдвинул брови. – Расстреляли двух стариков, а один вырвался, босиком по снегу в Гниловскую убежал. Нас с Ларионычем тоже чуть не сцапали. Ушли мы по приказанию подпольного штаба. Махнули через Дон – в станицы… Такая обстановка сложилась, а то бы никуда не ушли… Под Армавиром встретились с Красной Армией, потом вместе с ней и вернулся я сюда, – спокойным обычным голосом, как будто рассказывая о чем-то обыденном и незначительном, закончил Прохор Матвеевич.
Павел с почтительным изумлением слушал отца. Ему не верилось, что этот согбенный переживаниями старик, его отец, мот совершать такие дела и вести явно опасную игру со смертью.
– Ну, отец, – растроганно проговорил он. – Да ведь ты – просто герой!
– Э-э, какой там герой. Выдумал еще что!.. – отмахнулся Прохор Матвеевич. – Просто так довелось… Не будем больше вспоминать… Что было, то прошло…
Прохор Матвеевич с сожалением взглянул на тикавшие на стене ходики, спросил строго:
– Об Алешке, Витьке и Татьяне что слышно? За эти восемь месяцев многое могло случиться. Знал я: Витенька в госпитале где-то был, потом перевезли его в другой город. А куда – не знаю. Писал – калекой будет. Скорей говори, что слыхал о них?
Павел рассказал все, что знал о сестре и братьях.
– Алешка и Таня сейчас на Центральном фронте, где-то под Курском. Они сами разыскали мой адрес через наркомат совхозов. А Виктор все еще в госпитале, в Чкалове. С глазами у него было неладно. И с ногой. Последнее письмо получил от него уже в Казахстане. Писал, что наконец-то поправляется. Скоро выпишут, и опять будет летать.
Прохор Матвеевич облегченно вздохнул:
– Ну, слава богу. Вот только бы Таньку с фронта вызволить. Домой ко мне. К чему она там, – пожаловался старик. – Слыхать – медицинский институт скоро вернется в Ростов. Учиться-то Танюшке надобно. Да и вообще дела для нее и в тылу хватит. Город, вишь, в каком разоре.
Старик говорил так, словно война уже подходила к концу и городу не угрожала никакая опасность.
С самого начала, как только Павел вошел в дом, он увидел, что ничего не осталось от прежнего уюта. На окнах, по-прежнему оклеенных матерчатыми полосками, не было занавесок, на подоконниках не стояли любимые матерью фуксии и китайские розы. Всюду – налет пыли, по углам – темные сети паутины. На столе с прорванной скатертью – солдатский котелок и краюшка засохшего хлеба.
Павел тяжело вздохнул. Никогда мать не сядет уже вот в это старое, с потертым плюшем кресло, никогда он не услышит ее голоса. Он подошел к висевшей на стене карте фронтов с воткнутыми в нее бумажными флажками.
– Отмечаешь, отец?
– Отмечаю, – с живостью ответил Прохор Матвеевич. – Теперь-то веселее отмечать. Дело пошло вперед. Вот, видишь? – Старик, невидимому, сел на своего конька, водя желтым от лака зароговевшим ногтем по карте, как опытный стратег, стал развивать свои суждения о дальнейшем ходе наступления.
– Что немец в Таганроге – чепуха! Разве не видишь, он на тычке сидит? Наши-то за его плечами вон куда продвинулись. Сшибут его, очень скоро сшибут. А это видишь? Все идет, как по нотам. Тут отмахнули, потом здесь, теперь очередь за Крымом и за этим языком.
– Ты, отец, рассказываешь так, будто сам командуешь фронтами, – подтрунил Павел. – Ты с Жуковым, а либо с Василевским случайно не знаком?
– Личного знакомства тут не требуется… А всем теперь ясно: погнали врага из Советской страны, вот оно что. Если началось, теперь не остановишь.
Прохор Матвеевич взял с сына обещание, что тот обязательно зайдет к нему после заседания бюро, и они, оживленно разговаривая и подшучивая, вышли на улицу.
5
Вопрос о совхозе стоял на бюро обкома первым. Павел был рад этому. Он хорошо подготовился к докладу, и в то же время волновался больше, чем когда бы то ни было. Чем глубже он вдумывался в положение дел в совхозе, тем сложнее оно ему казалось. С каждым разом, когда он возвращался к анализу вопроса о кадрах, о тракторах и комбайнах или о состоянии дел в животноводстве, тысячи новых нерешенных вопросов начинали осаждать его.
Павел понимал: совхоз находился в тягчайшем положении, в каком он никогда еще не бывал. Он знал также и то, что площадь посева намного увеличится, сроки сева не будут сокращены, а агротехнические требования повысятся. Все это создавало, на первый взгляд, непреодолимые трудности и ставило руководителя, как богатыря в известной русской сказке, перед вопросом, по какой из дорог лучше пойти.
Но Павел не принадлежал к тем людям, которые выбирают путь более легкий, не требующий усилий. Он всегда шел туда, где было больше трудностей, и привык полагаться на свои силы. Он даже решил, что ничего не будет просить на бюро, никакой помощи со стороны; ведь в таком положении, как и он, находилась вся область, все недавно освобожденные области, и государству трудно всем сразу оказать помощь. Благодаря своей уверенности в силе советских людей и в своих организаторских способностях, он надеялся выйти из трудного положения и на этот раз… Но он волновался. Момент был чрезвычайно ответственный. Где-то в глубине сознания теплилась надежда, что если он не справится с севом, ему все же помогут, но как – он еще не знал.
Однако Павел тут же спрашивал себя: а если помощи не будет, тогда что? Нет, лучше не надеяться, а положиться на силы совхоза. «Так мне и скажут на бюро… Что ж, большевики всегда готовы выполнить все, что им велит партия», – думал Павел, сосредоточенно шагая по тихой приемной, смежной с залой, где должно было происходить заседание бюро.
В приемной уже собрались хозяйственные и партийные руководители крупных заводов и предприятий. Одни сидели на диванах, другие вокруг большого стола, стоявшего посредине приемной. Много курили. Как пчелиное жужжание, гудели под невысоким потолком сдержанные голоса. Разговоры велись главным образом вокруг вопросов, которые должны были решаться на бюро. И вопросы всюду были одни и те же – кадры, сметы, оборудование, восстановление, строительство… Павел невольно прислушивался: в одном кругу говорили об электроэнергии, в другом – о станках для крупнейшего завода машиностроения, в третьем – о нехватке людей. И никто почти не упоминал о том, что в семидесяти километрах находится враг, что война еще продолжалась. В эту минуту люди словно забыли о ней: так велика была в них жажда созидания и творчества, хотя многое из того, что они делали или собирались делать, шло на нужды войны.
Павел остановился у окна и стал смотреть во двор. Там работали люди – носили кирпичи, доски, насыпали на грузовик мусор. Стекольщики вставляли в рамы стекла, плотники навешивали на кронштейны новую, еще не окрашенную дверь. Здание обкома спешно восстанавливалось. И здесь, в приемной, сквозь табачный дым ощущался запах строительства – запах краски, сосновых досок и штукатурки.
Почувствовав, что кто-то стоит позади него, Павел обернулся. На него в упор смотрели прищуренные, изжелта-серые, знакомые глаза, круглое, пышущее здоровьем лицо будто лоснилось от улыбки.
– Голубовский! – громко вырвалось у Павла.
– Павло! Хлебный король!
– Тише! Ну и встреча! Давай пройдем сюда, – увлек Павел Голубовского в угол, – Ты откуда? Неужели тоже на бюро?
– А то как же? Опять получил свой район, вернее, половину района, – другая половина еще, у немцев.
Голубовский минуту помолчал, а потом вдруг опять захохотал, тряся Павла за широкие плечи.
– А ты опять в совхозе?
– А то где же? Орудую вот.
– А я отпартизанил. – Голубовский добродушно толкнул Павла в бок, подмигнул. – Закончил свой рейд под Новороссийском. Я их напоил… Много фашистских касок в донских и кубанских ериках потонуло.
– Ты, вижу, веселый, какой был, и война тебя не согнула, – заметил Павел, с любопытством разглядывая Голубовского.
– Об этом не спрашивай. Гнуло, да не согнуло. А теперь хватит. Теперь район надо восстанавливать. Дел – во!
Федор Данилович широко размахивал руками, тесноватая военная гимнастерка, казалось, вот-вот треснет на его широких, словно литых плечах борца-тяжеловеса.
– Угонять скот не будешь? – подмигнул Павел.
– Что за вопрос – поморщился Голубовский. – Какой там угон! Мои, вон, герои, вслед за минерами идут, сорняки убирают… У тебя-то как дела? Тракторишек, небось, раз-два и обчелся и все сборные – на трех колесах?
– Не спрашивай.
– Просить будешь?
– Нет, не буду.
– Тогда зачем же ты приехал? Доложить – и назад? – пожал плечами Голубовский. – С чем же будешь проводить сев?
– Думаю обойтись своими средствами. Уже наскреб кое-что. Нажимаю на ремонт. Быков, коров пущу в дело.
– Странный ты человек, – узкими глазами смерил Голубовский Павла. – Понадеешься на себя – завалишься сам и людей завалишь. Гляди: уверенность вещь хорошая, но самоуверенность…
Голубовский многозначительно вытянул кверху толстый палец.
– Самоуверенность – дело гиблое.
Павел буркнул:
– Помогут – не откажусь, не помогут – ладно. Какие же сейчас лишние тракторы у государства? Ведь война еще не кончилась. Разве мало нас таких? Одному – дай, другому – дай. Где столько машин наберешься? Ты-то будешь требовать?
– Я уже требую.
В эту минуту из залы заседаний позвали Павла.
– О-о, да тебя пропускают первым, а ты скромничаешь, – подтолкнул Голубовский Павла. – Ну, иди. Да посмелее ставь вопрос. Не клянчи, а требуй.
«Ну, смелости мне не занимать у тебя, Федор Данилович. И дело тут не только в смелости», – подумал Павел, переступая порог залы.
6
Та же, давным-давно знакомая строгая тишина большой прохладной комнаты, квадратные, покрытые толстым стеклом столики, поставленные в два ряда, мягкий свет, льющийся сквозь приспущенные светложелтые шторы, запах свежей краски (зала недавно отремонтирована), сидящие каждый на своем постоянном месте члены бюро. Некоторых Павел видел впервые, некоторые знали его еще до войны, так же как и Павел их. Секретарь обкома приветливо кивнул Волгину. Казалось, секретарь ничуть не изменился с прошлого года, когда Павел перед эвакуацией виделся с ним в Ростове: тот же аккуратный военный костюм, та же манера втягивать большую, всегда до блеска выбритую голову в плотные плечи, те же твердо и спокойно высматривающие из-под крутых надбровных дуг внимательные глаза.
На доклад Павлу дали пятнадцать минут, так что пришлось сжимать и без того скупые тезисы. Он хорошо знал порядок ведения бюро и старался быть предельно немногословным. В нескольких словах он обрисовал общее положение в совхозе, назвал сравнительные с довоенными цифры в энергетике, в кадрах, в посевной площади – количество людей, готовых к севу тракторов, ремонтируемых комбайнов.
Он уже заканчивал свою речь и подходил к последнему разделу, в котором, как всегда, излагался ближайший план работ, что сделано и что еще нужно сделать. Верный себе, Павел изо всех сил старался избежать ссылок на объективные условия, на преувеличение трудностей, стремился не впасть в жалующийся тон. Он боялся, что в конце концов могут подумать: нет, не справится Волгин с кампанией.
Неожиданно секретарь обкома перебил его:
– Вы сказали, у у вас восемь тракторов, из них три «Нати»?
– Да. Совершенно точно.
– И еще сколько надеетесь отремонтировать?
– Четыре.
– Итого – двенадцать, так? По одному трактору с маленьким довесочком на отделение? Маловато.
Секретарь обкома чуть насмешливо смотрел на Павла. Члены бюро зашевелились, зашептались.
– Я думаю подключить все живое тягло, – сказал Павел.
– И коров?
– И коров…
Павел почувствовал вдруг, что его уверенность слабеет и ему почему-то становится неловко, как будто он излагал не совсем солидные соображения. Всегда спокойный и сознающий свою силу, он понял, что смазывает трудности и в то же время недооценивает технические резервы, которыми могла располагать область.
– Ну, хорошо. Пусть и коровы, – улыбаясь, продолжал секретарь обкома. – Но что вы все-таки считаете основным – тракторы или коров?
Павел густо покраснел. Теперь уже ему стало стыдно, как будто он в чем-то обманывал бюро.
– Значит, вы хотите выходить из трудностей сами, не надеясь на помощь? – еще строже опросил секретарь обкома.
Павел, помолчав, ответил:
– Да, сам. У меня есть ряд уведомлений из треста, что тракторов, по крайней мере в ближайшие два месяца, не будет и надеяться на них нечего.
Секретарь обкома привстал, медленно оглядывая членов бюро.
– Я думаю, товарищи, что мы примем доклад товарища Волгина к сведению, – сказал он. – И тут же сообщим ему, что в адрес его совхоза отгружено из Челябинска десять новых тракторов…
Павел подумал, что ослышался.
– Григорий Иванович! Что вы сказали? Откуда тракторы? Сколько тракторов? – громко, на всю залу, так, что все засмеялись, крикнул Павел.
– Десять тракторов марки ЧТЗ, – пояснил секретарь обкома. – Что – мало? И тракторы идут по прямому указанию Центрального Комитета партии.
Голос секретаря прозвучал в тишине залы чуть торжественно.
Некоторое время Павел растерянно оглядывал членов бюро, как бы все еще не уясняя всего значения услышанной новости. Он силился что-то добавить к докладу и не мог: радость мешала ему говорить.
– Ну вот, товарищи члены бюро. Сообщили Волгину о тракторах, а он и дар речи потерял, не знает теперь, куда девать своих коров, – сказал секретарь обкома.
Послышался сдержанный смех.
– Что вы еще можете добавить? – спросил у Павла секретарь обкома.
Павел развел руками. Ему показалось, что он от волнения обязательно скажет что-нибудь неуместное. Мысли его путались.
– Что я могу сказать? Великая благодарность нашему Центральному Комитету от совхоза, – дрожащим голосом проговорил он. – Нет слов выразить, какая это радость для всей нашей области.
– Правильно. Именно для всей области, – подчеркнул секретарь обкома. – И мы должны это оценить. Только ты, Волгин, теперь не зазнавайся, – шутливо добавил секретарь обкома. – Тракторы получишь – другим помогай. Соседним колхозам в первую очередь.
– А мы его заставим старые тракторы другим совхозам передать, – не преминул бросить реплику присутствовавший на бюро директор Зернотреста.
– Вот, уже начинается, – тем же шутливым тоном сказал секретарь обкома. – С места в карьер человека хотят обработать. С этим вопросом кончили, товарищи, переходим к следующему…
– Ну? Что? Как? – забросал Павла вопросами Голубовский, когда тот вышел в приемную. – Как решили?
Павел, красный и взволнованный, шумно отдуваясь и радостно блестя глазами, еле вымолвил:
– Десять тракторов… Десять тракторов…
– Вот видишь! – сначала опешил, но тут же торжествующе вскрикнул Голубовский. – А ты говорил… Оказывается, мы еще живем настроениями прошлого года.
7
Управившись с делами, Павел пришел вечером к отцу и, сидя с ним в неуютном неприбранном залике при свете первой неуверенно моргающей электролампочки, рассказывал обо всем, что произошло на заседании бюро.
– Ты понимаешь, отец… Мне спокойненько так говорят: получайте десять тракторов. И вы, дескать, думаете, что страна наша сейчас такая малосильная и бедная. И знаешь, отец, так мне стало совестно, – хоть сквозь пол провалиться. Ведь не справился бы с севом, да и людей измучил бы…
– Это так, – согласился Прохор Матвеевич и потянулся за чайником, чтобы налить в стакан крепкого остывшего чаю.
– И как же ты додумался до такой гордыни, а?
Прохор Матвеевич укоризненно покачал головой:
– Ну, кто ты без страны, без народа, без партии? Нуль! Пешка! Страны нет – и тебя нет. Ты что думал: тебя бы в герои произвели, ежели бы ты на коровах своих восемь тысяч гектаров до первого мая сеял? Ну триста, четыреста гектаров, а то, легко сказать, – восемь тысяч! А фронт ждет хлеба… Чудак ты…
– Именно так, добродушно согласился Павел. Он сидел за столом красный, вспотевший, с еще не утихшей радостью.
Он во всем был согласен с отцом, но, как бы желая проверить свои мысли, опросил:
– Ты, может, скажешь, отец, что у нас трудностей нет и не будет?
Прохор Матвеевич пристукнул о стол ладонью.
– Трудности будут, и какие! Но не надо в слабости своей расписываться, понял? А ты нынче чуть не расписался.
– Ладно. Хватит, – нахмурился Павел.
– Немного лишняя гордость наблюдается у вас, – заметил Прохор Матвеевич. – Ребята вы разумные, волевые – сыновья мои, – такими и полагается быть, но и упрямства, самовольства у вас тоже хватает.
«Ну, пошел критиковать», – усмехнулся про себя Павел, любовно поглядывая на отца сквозь табачный дым.
Прохор Матвеевич вдруг сердито отрубил:
– Алешке я сейчас не прощаю. Ему надо бы транспортом командовать, мосты строить.
– Стоит ли упрекать его? – сказал Павел.
– Он супротив воли партии пошел, – жестко заметил Прохор Матвеевич. – Взгреть бы его за это.
– Взгреют и без тебя, отец. Да и за что? В армии он сделал не меньше, а то и больше нас. Ты что – недоволен нами, отец?
– Я-то? – Прохор Матвеевич, насупив брови, молчал. Потом махнул рукой. – Ладно. Об этом только мне положено знать. Давай спать. Тебе завтра рано ехать, а мне – на работу.
Они улеглись на твердые холодные постели и продолжали разговаривать впотьмах.
Ни один звук не проникал в комнату с улицы. Сквозь щели в светомаскировочных оконных закладках иногда пробивался призрачный свет шарящих по небу прожекторов.
Павел слышал, как отец ворочался в постели, вздыхал, иногда тихонько стонал. И Павлу вдруг стало ясно: отец страдал от домашнего одиночества. Ведь он так постарел за эти трудные месяцы, ослабел и нуждался в помощи, в самом простом уходе.
Только теперь, прислушиваясь к вздохам отца, Павел подумал, что старик ни разу не напомнил ему о матери, о своих думах о ней, словно боясь разбередить старую болячку и омрачить своими жалобами бодрое настроение сына. А он, Павел, по обыкновению, не нашел слов, чтобы как-то умерить душевную, глубоко скрытую боль старика. Надо завтра же утром это сделать – что-нибудь посоветовать, предложить ему какую-то помощь, может быть, увезти в совхоз. Да разве он согласится? Упрямства и волгинской гордости в нем, пожалуй, больше, чем у них всех вместе взятых…
Думая об отце и о том, что пришлось пережить ему в дни оккупации, Павел испытывал все большее изумление: как много душевных сил понадобилось старику, чтобы с таким мужеством пронести через все испытания свою партийную и гражданскую совесть! И испытания эти еще не кончились. Сколько их еще встанет впереди перед всеми – перед отцом, перед ним самим, перед Алексеем и Виктором, перед Таней…
Вернувшись в совхоз, Павел застал дома Евфросинью Семеновну: она приехала с детьми накануне. Павел горячо обрадовался приезду семьи, хотя что-то дрогнуло в его груди, когда он обнимал жену, вдыхал родной, издавна знакомый запах ее волос.