Текст книги "Волгины"
Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 53 страниц)
Высотный ветерок обдувает его разгоряченное лицо. Чем ближе к земле, тем теплее ветер.
Парашют несет Виктора в сторону от Днепра, на восток. Внизу кувыркаются части развалившегося на куски «мессерра», а рядом с ним крутой спиралью падает самолет Виктора. Волгин видит, как обломки обеих машин падают в Днепр, исчезают в воде. Он ищет в небе парашют немца, но напрасно: немец, повидимому, не успел выпрыгнуть или был убит.
Виктор поднимает голову, и впервые за все время боя мурашки бегут по его спине.: прямо на него пикирует «мессер». Перед глазами мигает молния пулеметной трассы. Немец дает промах. В хвост к нему пристраивается чей-то самолет. Да ведь это же Толя Шатров! Ай да молодчина!
Испуганный немец, потеряв надежду расстрелять советского летчика, уходит ввысь…
– Товарищ… друг… благодарно шепчут губы Виктора.
Все ближе и ближе земля, дорога, пыль на ней, и в пыли, точно игрушечные, обозы, орудия, пестрые стайки бредущих на восток людей.
Виктор напрягает все силы, пытается ухватиться за стропы, чтобы регулировать ими, но сознание мутится, пробитые пулями ноги болтаются, как чужие… Он потерял много крови, и тьма все гуще застилает глаза…
…Он опустился на бахчу. Неуправляемый парашют довольно сильно шлепнул его о поле, сплошь заплетенное иссохшей дынной и арбузной огудиной.
Очнувшись, Виктор долго не мог понять, что с ним.
Запах спелых дынь и склоненных под тяжестью семян шапок подсолнуха густо напитал нагретый воздух. На поле, окруженном со всех сторон высокой живой изгородью из веничного проса и кукурузы, было жарко и очень тихо. Только где-то в стороне слышались голоса людей и скрип колес.
Виктор медленно поднял голову. Тишина, солнце, пряный запах бахчи… Ему казалось: ничего не существует в мире, кроме этого запаха, тепла и тишины.
Он поднял тяжелую руку и потер глаза, словно не веря тому, что произошло.
Его взгляд упал на протянутые по бахче стропы парашюта, на повисший на подсолнухах смятый кремовый купол. Сознание вернуло картины недавнего боя и все, что ему предшествовало. Заботы и интересы войны вновь охватили его. Еще не остывшая ярость опять закипела в крови. Потерять такой самолет! Но какой был выход? Выхода не было… Он сделал все, что мог… Погиб все-таки враг, а не он! Он жив, он еще будет сражаться!
Со стороны дороги к нему бежали люди. Их голоса слышались совсем близко. Виктор попытался встать, отстегнуть стропы, но ноги не повиновались. Пронизывающая боль опять помутила его сознание. Он склонился, точно задремал, уткнувшись лицом в сухую и теплую, как материнская ладонь, землю…
6
Однажды утром в конце сентября Прохор Матвеевич важно и неторопливо вошел в токарный цех. Станки вертелись полным ходом и жужжали на высокой напряженной ноте. В переплеты обмазанных синькой окоп пробивался водянистый свет. Лицо Прохора Матвеевича было пасмурным: он только что услышал по радио, что «после многодневных упорных боев наши войска оставили Днепропетровск».
Нацепив на нос свои сильно увеличивающие очки, он зашел за фанерную перегородку, где обычно производилась приемка уже готовых, гладко обточенных до глянца дубовых деталей. И тут к нему подошел парторг цеха Ларионыч. В глазах его светилось нетерпение. Длинный камышовый мундштук с потушенной папиросой задорно торчал из-под редких, точно выщипанных усов. Можно было подумать, что Ларионыч чем-то сильно рассержен, оглушен каким-то невероятным событием. Газета в его руках трепетала, как крыло подстреленной птицы.
– Иди сюда, Проша, – таинственно поманил он Прохора Матвеевича пальцем и, взяв его под руку, повел к окну.
– Что случилось? – настораживаясь, спросил старик. – Опять какая-нибудь кляуза с деталями?
– Нет, Проша, с деталями все как следует быть. Тут, друг, такое дело, такое дело… – Ларионыч развернул газету, поднес к глазам Волгина. – Гляди.
Прохор Матвеевич поправил очки, всмотрелся в газетный лист. С первой страницы на него глядело очень знакомое лицо, похожее на лицо младшего сына.
– Кто это? – прошептал Прохор Матвеевич.
– Ты читай, читай… – толкал его в бок Ларионыч.
Неимоверно крупные буквы будто в чехарду играли под стеклами очков. Прохор Матвеевич не без труда прочел что-то о Герое Советского Союза Викторе Волгине, о Золотой Звезде, об орденах Ленина и боевого Красного Знамени.
Выхватив из рук парторга газету, он метнулся из цеха в фабричный дворик, сел на скамейку рядом с клумбой с чахлыми петуниями, где сидел недавно с Павлом. Он то подносил газету к глазам, то отстранял ее от себя, то снимал очки и протирал их. К нему подходили мастера и рабочие, с чем-то поздравляли, а он невпопад отвечал им.
Ларионыч вертелся вокруг него, густо дымя самокруткой.
– Ты читай, читай, – назойливо твердил он. – Девять самолетов! За два месяца войны! Тараном одного сшиб…
– Да сам-то он… сам-то живой аль нет? – в первую очередь спросил Прохор Матвеевич и с сомнением взглянул на парторга.
– Да как же не живой? Ведь нигде не сказано, что погиб. Что ты, Проша! А портрет?! Живой и здоровый, видишь, соколом каким глядит. Поздравляю, поздравляю…
Прохора Матвеевича вызвали к директору. Директор, обычно не очень щедрый на обходительность и ласку, тряс руку старика с таким усердием, будто хотел оторвать ее, торопил:
– Иди, старина, домой. Шагай скорей. Матери надо сказать. На сегодня освобождаю тебя от работы.
Прохор Матвеевич побрел домой. Своим видом он напугал Александру Михайловну. Она тоже долго не могла понять, зачем в газете напечатан портрет ее Витеньки. Потом вгляделась, заплакала….
– Ну вот, сестра, опять не так, – недовольно пробурчала тетка Анфиса. – Известия от него нету – хнычешь, известие получишь – тоже моросишь слезами. Тут радость великая – сын супротив смерти выстоял, сколько лиходеев побил, а ты залилась, как по покойнику.
– И в самом деле, чего расквохталась? – рассердился Прохор Матвеевич. Вот уж глаза на мокром месте.
Он сам все еще находился в большом волнении; сунув в карман газету, снова пошел на фабрику.
В месткоме и в цехе, на доске для стенной газеты, уже были вывешены вырезанные из газет портреты Виктора Волгина. Служащие конторы и рабочие то и дело подходили к Прохору Матвеевичу с таким почтением, словно это он сам таранил немецкий самолет.
– Сына… сына приветствовать надо. Я тут при чем? – сердито бормотал он, окончательно растерявшись от всеобщего внимания.
Весь остальной день он прожил, как во хмелю. Все валилось из рук; он даже стал подумывать, как бы не «запороть» очередную партию деталей. Перед глазами Прохора Матвеевича все время стояло изображение сына с надвинутыми низко бровями, с гордым задумчивым лицом, в котором, однако, он не находил ничего сверхмужественного и соколиного, о чем все время твердил Ларионыч.
Перед вечером следующего дня в квартире Волгиных раздался звонок. В комнату вошла группа студентов медицинского института – два паренька и три девушки. Среди них Александра Михайловна узнала знакомые лица Таниных подруг, нежное, без тени загара, слегка припудренное, с чуть подкрашенными губами лицо Вали Якутовой. И у Александры Михайловны шевельнулось чувство не то обиды, не то зависти: «Вот они все дома, такие принаряженные и чистенькие, а моя, бедняжка, скитается нивесть где…» Но тут же подумала о Викторе и почувствовала материнскую гордость за своих детей.
Студенты принесли букеты астр и бархатцев, разливших по комнате чуть внятный осенний аромат. Девушки по очереди подходили к Александре Михайловне и поздравляли ее.
Валя Якутова на этот раз держалась очень скромно, даже несколько смущенно. И одета она была просто – в темное шерстяное платье с узкими длинными рукавами и застегнутым до самого подбородка воротником. Известие о присвоении Виктору звания Героя словно чем-то опечалило ее.
– Александра Михайловна, Таня мне почему-то не пишет, – пожаловалась она. – И странно: ведь мы так дружили, так дружили… – Валя пожала полными плечами, вздохнула. – От всех письма получаю… И от Маркуши… Помните Маркушу? Он работает в каком-то полевом госпитале… И от многих студентов – фронтовиков…
– Ей, голубке нашей, может быть, и писать некогда, – грубовато заметила тетка Анфиса.
Валя сделала вид, что не слышала слов старухи, и вдруг с удивившей всех нежностью несколько раз поцеловала Александру Михайловну. Внеся в притихший за последние месяцы дом Волгиных веселое оживление, почтительно простившись с Александрой Михайловной, студенты ушли.
7
Валя сама вызвалась навестить стариков Волгиных. Все-таки Таня была неплохой подругой, и хотя у Вали были свои взгляды на жизнь, отличные от взглядов Тани, она любила ее и скрывала это только из самолюбия, завидовала ее славе, которая после отъезда Тани на фронт прочно укрепилась в институте: в кабинете секретаря комсомольской организации даже висел ее портрет.
Бывали минуты, когда Валя считала себя правой, что не поддалась общему порыву, охватившему в тот июльский день многих ее подруг. Гораздо разумнее, по ее мнению, было, невзирая ни на какие события, закончить институт и получить диплом. А свой долг перед государством всегда можно выполнить, оставаясь гражданским врачом. И все-таки, несмотря на эти мысли, Валю томило беспокойство. События пробуждали в ней неясную тревогу, недовольство собой.
Она чаще стала заходить в комитет комсомола, перестала уклоняться от комсомольских поручений и даже одевалась теперь проще, скромнее.
Обычно летом, после экзаменов, Николай Яковлевич Якутов покупал для жены и дочери путевки в дом отдыха на Черноморское побережье, и они уезжали на курорт до самого сентября. Теперь путевок не было, в домах отдыха и санаториях развертывались госпитали, и Валя вынуждена была проводить каникулы дома. Она изредка ходила в кино, читала, встречалась с оставшимися в городе однокурсницами, как нечто вполне заслуженное принимала ухаживания профессора Ивана Аркадьевича Горбова. Все казалось ей не таким, как до войны, все вызывало скуку и раздражение.
Город казался Вале обезлюдевшим и серым. Сады и скверы опустели, любимые артисты разъехались обслуживать воинские части и госпитали, в кино показывались старые фильмы, жизнь по вечерам на улицах замирала с девяти часов.
Как будто все самое интересное переместилось туда, куда уехали Таня, Тамара, Маркуша, туда, где был Виктор… Всем завладела война.
Валя старалась не думать о войне, но это ей удавалось все меньше. Шла ли она по улице, сидела ли в кино, разговаривала ли с Иваном Аркадьевичем, – всегда ее словно опахивал суровый холодок.
Ей становилось страшно от мысли, что немцы занимают советские города, фашистские зверства вызывали в ней омерзение и гнев.
Известие о Викторе удивило ее. Нахлынули воспоминания. В памяти возникали то лыжная прогулка, то встречи на катке в январские морозные вечера. Виктор все еще был для нее школьным товарищем и будил в ней легкое, неглубокое чувство. Разве она могла говорить с ним о серьезной любви, о планах совместной жизни?
Не о таком человеке мечтала она; ей хотелось, чтобы муж ее обязательно занимал высокий пост и не отказывал ей ни в чем. «Только человек с видным положением может быть мужем такой красивой девушки, как я», – рассуждала Валя.
Как только Виктор уехал, Вале стало казаться, что она влюблена в Ивана Аркадьевича Горбова. Это был солидный мужчина, как говорили о нем в ее семье. Он вел в медицинском институте кафедру, руководил экспериментальной лабораторией при поликлинике.
Юлия Сергеевна, мать Вали, уже начинала думать, что лучшего жениха для дочери, чем Иван Аркадьевич, и не сыскать. Но время шло, а между Валей и Горбовым все еще не было решительного объяснения. Иван Аркадьевич почему-то относился к Вале излишне сдержанно и чуть покровительственно, как учитель к посредственной ученице. Он словно приглядывался со стороны и изучал ее. Это бесило Валю. Горбов был единственным человеком, который не робел под ее взглядами и даже иногда подтрунивал над ней. Вале казалось, что его умные глаза пронизывают ее насквозь, видят ее несложный душевный мир, и она сама невольно робела перед ним.
Мало-помалу влюбленность Вали в Ивана Аркадьевича стала остывать, сменилась чувством обиды и ущемленной гордости.
…Занятая мыслями о Викторе, она не заметила, как подошла к дому. Якутовы жили на втором этаже старого и прочного, как крепость, особняка. Буйно разросшиеся пирамидальные тополи и акации заслоняли окна, отчего летом в квартире Якутовых всегда стоял зеленый сумрак. В летние ночи тополи таинственно перешептывались, а когда разыгрывался ветер, шумели гневно, как море в прибой.
Валя поднялась по гулкой лестнице с еще сохранившимися ржавыми газовыми светильниками у перил. Безмолвие обняло ее, как только она переступила порог дома. Она любила эту тишину и прохладу, этот запах аптечной смеси и давно выветрившихся духов, любила старую мебель, словно оберегающую покой дома, – массивные диваны, черные книжные шкафы, потертые плюшевые кресла, тусклые кавказские ковры и новенький, несмотря на долгую службу, словно только вчера привезенный из магазина беккеровский рояль.
Сюда, в квартиру Якутовых, казалось, не проникали никакие житейские бури. Домовитый порядок пяти комнат ничем не нарушался. Николай Яковлевич почти все время проводил в клинике, кроме этого обслуживал городскую больницу, и на дому принимал редко, а с начала войны и совсем прекратил частный прием.
Юлия Сергеевна, в прошлом зубной врач, женщина рыхлая, страдающая астмой, давно оставила практику и вела домашнее хозяйство. Ее бормашина стояла в кабинете Николая Яковлевича, закутанная в полотняный чехол. Каждую субботу чехол снимали, машину натирали до глянца, Юлия Сергеевна вздыхала и говорила при этом, что вот только бы избавиться от болезни, а то бы она снова принялась лечить чубы. Но болезнь развивалась, Юлии Сергеевне было трудно не только стоять у бормашины, но и сидеть в кресле. Руки ее уже не могли держать зубоврачебных щипцов.
Когда Валя вошла в комнату, Юлия Сергеевна сидела в кресле, закрывшись газетой. Валя на цыпочках подошла к ней и, испытывая грустную нежность, коснулась губами высоко взбитых седеющих волос матери.
Юлия Сергеевна вздрогнула, откинула газету. Болезненно оплывшее лицо ее выражало усталость и страдание; такие же голубые, как у Вали, но заметно потускневшие глаза были влажны.
– Что с тобой, мама? Ты плакала? – спросила Валя.
– Я читала и немного устала, – учащенно дыша, ответила Юлия Сергеевна, откладывая газету с портретом Виктора. – Читала вот. Указ… Неужели это тот самый Волгин, что бывал у нас зимой?
– Да, мама, тот самый, – нарочито безразличным тоном ответила Валя.
– Удивительно. Никогда не могла бы подумать.
– Что же тут удивительного? Виктор – превосходный летчик.
Юлия Сергеевна вздохнула.
– Все как-то не верится… Совсем незаметные люди становятся героями. А немцы опять сделали налет на Москву. Есть слухи – они уже под Мариуполем.
Валя погладила седую голову матери.
– Не надо, мама, думать об этом.
– Как можно не думать? Немцы идут сюда, а ты говоришь – не думать. Ты отдаешь отчет, о чем говоришь?
– Но почему ты думаешь, мама, что их допустят к нашему городу? – с досадой спросила Валя.
– Конечно, их могут не допустить. Кто бы не хотел этого? Но многие уже уезжают. Вообрази: бросить квартиру, вещи и ехать неизвестно куда. Я не могу этого представить себе, – Юлия Сергеевна продолжала более спокойно: – Недавно звонил отец… Принимает дела в эвакогоспитале. Его назначили главным хирургом. Обещал приехать домой обедать, он и Иван Аркадьевич.
Валя промолчала и стала собирать разбросанные по ковру газеты и журналы.
– С тобой Иван Аркадьевич ни о чем не говорил? – спросила Юлия Сергеевна.
– А о чем он должен говорить? Я уж не помню, когда он был у нас.
Валя сделала небрежно-равнодушный вид. Юлия Сергеевна внимательно взглянула на нее.
– Вот тоже… Ты уже не девочка, и я могу говорить с тобой откровенно. Признаюсь, мне бы хотелось, чтобы у тебя с Иваном Аркадьевичем были более определенные отношения…
– Мама, ты говоришь глупости! – вспыхнула Валя, и даже шея и уши ее покраснели.
– Почему глупости? Я, знаешь ли, смотрю на эти вещи просто, как мы смотрели в свое время. Через год ты будешь врачом. У него положение. Он тебя любит, я вижу…
– Да? – Валя презрительно покривила губы. – Ты это видишь, а я не вижу. Он меня не любит, а изучает, как своего подопытного кролика. И вообще, не будем об этом говорить.
– Но почему же? – Юлия Сергеевна обиженно смотрела на дочь. – Ничего нет дурного в том, что я думаю о твоем будущем. Иван Аркадьевич – очень солидный человек.
– Разреши мне, мама, самой думать о своей судьбе, – сказала Валя и, взяв газеты, ушла в свою комнату.
Придвинув кресло к окну, она уселась и долго разглядывала портрет Виктора. Ей казалось – он насмешливо глядит на нее. Отложив газету, она прошлась по комнате. Вот здесь она сидела с Виктором в последний раз. Здесь он поцеловал ее, и лицо его при этом было ужасно смущенным. А вот здесь однажды вечером они, стоя у окна и прижавшись друг к другу, молча смотрели на залитое лунным светом зимнее небо. Почему она тогда отвергла его любовь? Неужели во всем виноват Иван Аркадьевич? Да, он нравился ей, ей льстили его ухаживания и то, что он ходил с ней в театр, а иногда приезжал за ней в институт на маленьком, словно игрушечном фордике. Вале хотелось тогда, чтобы все это видели ее подруги. Но кроме этого, кажется, ничего не было… Иван Аркадьевич был слишком серьезен: он говорил только о своей лаборатории, о своих опытах, и с ним было скучно.
Валя подошла к окну и стала смотреть на улицу. Раздражение против Горбова мешалось с мыслями о Викторе. Ей хотелось плакать.
Солнце уже спряталось за домами, бледные сумерки затопляли город. Ветер гнал по булыжнику пыль, высохшую листву; деревья сердито шумели.
Из окна были видны только мостовая да площадка соседнего двора, все остальное закрывали тополи. По улице прошли женщины в защитных костюмах и с санитарными сумками, а за ними, устало отбивая шаг, прошагали красноармейцы. В соседнем дворе женщины и ребятишки копали щели, носили бревна и доски. Смотреть на них было, тоже скучно, и Валя отвернулась…
8
Совсем стемнело, когда приехали Николай Яковлевич Якутов и Иван Аркадьевич. Домработница Гавриловна уже закладывала окна листами черного картона.
Валя услышала голос отца и с выражением печальной томности в глазах вышла из своей комнаты. Увидев отца, всплеснула руками:
– Папа, тебя не узнаешь!
На Ивана Аркадьевича, почтительно пожимавшего ее руку, она даже не взглянула. Вид отца растрогал ее. В его внешности было что-то неловкое и по-ребячьи задорное. Военная гимнастерка с двумя зелеными прямоугольничками в петлицах, обтягивая выдвинутый живот, топорщилась позади петушиным хвостом, на голове с растрепанными, спадающими к ушам седыми волосами прямо, как поповская камилавка, торчала новая, еще не смятая пилотка. У Николая Яковлевича были всегда хмурые глаза, остро и насмешливо смотревшие из-под рыжеватых бровей. Говорил он брюзгливым старческим тенорком.
Юлия Сергеевна, тяжело дыша, подошла к мужу.
– Просто не могу понять, Николай, что с тобой произошло?
– Что же тут непонятного, Юлия? Все понятно, все понятно, – Николай Яковлевич имел привычку повторять некоторые слова и даже фразы по два раза, как бы стремясь придать им особую вескость. – Весь мир облекается сейчас в военную форму, весь мир, а ты не понимаешь. Сейчас не время ярких цветов. Скоро все станут солдатами – все, все…
– Папа, а ты стал моложе, право. Тебе так идет военная форма, – положив на плечи отца свои полные руки и слегка отстраняясь от нош, сказала Валя.
Николай Яковлевич чуть строго смотрел на нее.
– Ну-ну, только без иронии, дочь моя, только без иронии. Военврач второго ранга – прошу не шутить, – улыбнулся он и, прохаживаясь по комнате, стуча армейскими сапогами, стал рассказывать о новом назначении.
Иван Аркадьевич сидел в углу, утонув в кресле, не вмешиваясь в разговор. Одетый, по обыкновению, в черную пару, лобастый, смуглолицый, с тщательно зачесанными на висках волосами, он серьезно и, как всегда, покровительственно смотрел на Валю сквозь стекла очков.
Валя подошла к нему, сказала с усмешкой:
– Вам, Иван Аркадьевич, военный костюм тоже был бы к лицу.
Горбов пожал плечами.
– Ивану Аркадьевичу это не нужно. Его лаборатория на днях эвакуируется в тыл, – сказал Якутов.
– Вы уезжаете? – спросила Валя Горбова.
– Да… Получен приказ: лабораторию свернуть, все упаковать…
– Куда же?
– Пока неизвестно.
– Боже мой! Неужели надо вывозить и вашу лабораторию? – воскликнула Юлия Сергеевна.
– Фронт не так близок, но мою ценную аппаратуру и моих подопытных кроликов надо убрать подальше от немецких авиабомб.
– Даже кроликов – и тех приходится спасать от фашистов, – вздохнула Юлия Сергеевна.
– Все надо увезти, все – от кроликов до лабораторий, сложных машин, библиотек и музеев, – сказал Николай Яковлевич. – Гавриловна, обедать! Иван Аркадьевич, – обратился он к Горбову, – мы с вами пообедаем, пока есть время. С наслаждением вкусим домашнего борща. И бокальчик моего винца, Гавриловна. Мне и Ивану Аркадьевичу. Два маленьких бокальчика.
Выпив вина, Николай Яковлевич еще больше оживился.
– Представьте, как меняет характер человека война, – возбужденно стал рассказывать он. – Я никогда не горячился, ни на кого не кричал. Врачи должны быть спокойными, холодными, как лед. И вдруг – нынче… Мы развернули госпиталь, с часу на час ждем раненых, а в операционной нет ни столов, ни инструментов. Бегу в облздрав, в эвакоуправление, кричу, требую. В облздраве на меня чуть не надели смирительную рубашку. Все спрашивают: «Что с вами, милый Николай Яковлевич, что с вами?» А я бью кулаками по столу, на всех кричу, никого не узнаю, заведующего отделом бюрократом назвал… Вышел из облздравотдела и ужаснулся: что наделал! Что наделал! И вдруг через четверть часа звонок: «Присылайте машину за столами и инструментом». Оказывается, кричать и горячиться было нужно. Вот что значит война, други мои… Сейчас всюду нужна железная дисциплина, настойчивость.
Гавриловна подала на блюде полосатый, разрезанный на ломти арбуз. Николай Яковлевич едва успел съесть один ломоть, как зазвонил телефон.
– Уже привезли? Еду, еду… – сказал он в трубку и обвел всех озабоченным взглядом. – Пришел санитарный поезд. Первые раненые в наш госпиталь. Иван Аркадьевич, вы продолжайте, обед еще не кончен, а я пойду. Прошу извинить…
– Разве их уже привезли? – спросила Юлия Сергеевна.
– Да. Прибывают первые автобусы.
– Но закончить обед ты можешь?
– Там не ждут, Юленька, там не ждут! – указал рукой куда-то за окно Николай Яковлевич.
Валя с беспокойством наблюдала за отцом. Он подошел к ней и, внимательно посмотрев в глаза, сказал деловито:
– Ну-с, драгоценная моя медичка, не угодно ли вам ехать со мной? Нынче у нас будет горячая ночь. Тебе будет полезно, да и нам не помешает еще одна пара рук. Сегодня у нас будут студентки вашего курса.
Валя смущенно оглянулась на мать; работа в госпитале почему-то пугала ее. Юлия Сергеевна опустила глаза, как бы говоря этим: «Ничего не могу поделать. Повидимому, так нужно…»
В голосе отца звучали приказывающие нотки. Вале показалось, что Иван Аркадьевич насмешливо глядит на нее, и щеки ее вспыхнули. «Он считает, что я не поеду», – подумала она и вызывающе взглянула на Горбова.
Валя побежала в свою комнату, быстро сменила шелковое платье на простенькое, шерстяное. Как неожиданно закончился для нее этот странный день! Взгляд ее упал на газету с портретом Виктора. Ей показалось – Виктор смотрел на нее так же насмешливо, как и Горбов…
Когда она вышла вслед за отцом в прихожую, Иван Аркадьевич приблизился к ней и, протягивая руку, улыбаясь, сказал:
– Я очень доволен, Валентина Николаевна. Желаю вам успешно дебютировать в…
Валя перебила его, надменно щурясь:
– Приберегите, Иван Аркадьевич, свою иронию для более удобного случая… Вам ясно?
– Кгм… Кгм… Извините… – смущенно покашлял Иван Аркадьевич. Я не собирался иронизировать.
Валя запахнула полы плащика, высоко подняла голову и окинула Горбова вызывающим взглядом.
…К затемненному зданию эвакогоспиталя один за другим подкатывали автобусы с притушенными синими фарами. Приглушенно шумели моторы, слышались нетерпеливые голоса шоферов. Тяжело раненных санитары переносили в приемник, а те, кто мог двигаться, сами вылезали из автобусов, ковыляли, опираясь на плечи санитарок и сестер. В вестибюле хлопали двери, шаркали торопливые шаги, покрикивали санитары, и всюду был разлит тот необычный, стеснявший дыхание смешанный запах ран, йодоформа, солдатского пота и вымокшего шинельного сукна, который можно ощутить только в военных госпиталях.
– Ты пока пройди в приемник, там понадобится твоя помощь, – сказал Вале Николай Яковлевич. – Мы должны как можно быстрее принять раненых, как можно быстрее. Некоторым сейчас же нужна перевязка. Иди. Потом я тебя позову.
Якутов ушел, оставив Валю в приемной, сплошь заставленной носилками, заполненной ранеными. Приемная была залита раздражающе ярким электрическим светом. Валя невольно зажмурилась от сияния еще не потускневшей белой эмалевой краски на скамьях и стульях.
Она стояла, растерянно озираясь. Вокруг нее плотными рядами были сдвинуты носилки с лежащими на них «тяжелыми», на скамьях сидели раненые «ходячие» в измятых землисто-серых шинелях, обросшие бурыми бородами, остроскулые, с болезненно мерцающими глазами. Валя смущенно смотрела на них.
– Девушка, вы помогать? – услышала она женский голос.
Валя обернулась, увидела столик, а за ним полную женщину с задорными глазами.
– Да, я помогать, – ответила Валя.
– Наденьте халат. И сразу запомните: меня зовут Лида.
Валя просовывала в рукава халата дрожащие руки. Такого волнения она не испытывала даже тогда, когда присутствовала впервые в прозекторской при вскрытии.
– Вы, Валя, будете отбирать у раненых документы и вещи, какие у них окажутся, и заполнять вот эти карточки, – приказала Лида. – Приступайте.
«Это и вся работа?» – подумала Валя и поняла, что не открытых и страшных ран боялась она, а чего-то еще непонятного ей и нового, пришедшего оттуда, где была война. Сердитые, обросшие щетиной лица, забинтованные грязные култышки, отталкивающий запах – все это было ново для нее и несравнимо с тем, что ей приходилось видеть на анатомических сеансах.
Она огляделась и только теперь заметила в другом углу комнаты двух студенток четвертого курса – Вику Добровольскую и Галю Лощилину. Они сидели за столиком и что-то писали. Обе обрадованно улыбнулись Вале, и она поняла: девушки чувствовали то же самое.
Это была первая встреча с войной, встреча с людьми, пришедшими оттуда.
Мало-помалу Валя приходила в себя. Она уже могла видеть лица раненых, более спокойно спрашивать их имена и фамилии, записывать в книгу.
Робость ее постепенно рассеивалась, и Валя все увереннее входила роль регистраторши. Ей становилось приятно от мысли, что она выполняет полезную работу и что работу эту она освоила так быстро.
За ее столиком образовалась очередь. Валя уже не замечала ни дурного запаха, ни того, как быстро текло время. Раненые смотрели на нее теперь не так недоверчиво, многие – весело и дружелюбно, а некоторые, изумленные белизной ее рук и необыкновенно голубыми холодноватыми глазами, смущенно и робко.
Перед ней ненадолго, пока она вела запись, возникали разные лица: то пожилые, точно обожженные неведомым огнем, то совсем юные, с первым пушком на губах. Глаза, то угрюмые, усталые и равнодушные, то по-ребячьи доверчивые и ясные, обращались к ней. Иные глаза как бы проникали в самую душу и обжигали жалостью. Одни раненые называли ее «дочкой», другие – «сестрицей», и это почему-то особенно волновало ее.
– Ну-ка, дочка, поправь повязку – невтерпеж, – попросил ее широкоплечий боец с видом молотобойца и чуть приметной косиной в круглых глазах.
Валя осторожно поправила на его голове пожелтевший от пыли бинт.
– Спасибо, дочка, – поблагодарил боец.
Она долго не могла расслышать фамилию другого раненого: Корыточкин, не то Кутырочкин.
– Как, как? – сдерживая невольно подступивший смех, спросила Валя.
– Кустырочкин, Иван Ефремович Кустырочкин, – облизнув сухие, жаркие губы, пояснил боец – курносый, с светлыми детскими глазами.
– Кустырочкин?
– Так точно, сестрица, Кустырочкин… Танкист я…
– Куда ранен?
– Нешто не видишь? В руку, сестрица. Перевязать бы надо.
– Уроженец откуда?
– Из Верховской эмтеэс – тракторист.
– А где это?
– В Орловской области, Верховского района. Не думал, не гадал, а в ваш город попал, – слабо улыбнулся танкист, – Рану бы перевязать. Жундит, проклятая, ох и жундит…
Валя сказала как можно мягче:
– Хорошо, хорошо, товарищ, перевяжем.
– Тут, сестрина, моя сумочка, – забеспокоился боец. – Ножичек там… Блокнот…
– Хорошо, хорошо, не пропадет, не беспокойтесь.
Валя взяла солдатский мешок, и из него посыпались сухие хлебные крошки.
– Чтоб все в сохранности было, – попросил Иван Ефремович Кустырочкин и, подняв толстую, как полено, обмотанную бинтами руку, страдальчески скривил бескровные жаркие губы.
Санитарка стала осторожно стягивать с него шинель. На Валю пахнуло гнилостным запахом.
– У него, кажется, дело плохо. Скорее на перевязку, – наклоняясь к уху Вали, тихо сказала Лида.
Валя с таким испугом посмотрела на танкиста, что тот подозрительно покосился на нее.
Не вставая со скамьи, к Вале придвинулся боец с настойчивыми, словно прокалывающими насквозь глазами. Обгорелая шинель с налипшими на ней кровяными колючками свисала пустым рукавом с его левого плеча, как подбитое крыло. Обе руки были забинтованы.
– А ну, красавица! – громко обратился он к Вале, дыша на нее густым махорочным перегаром. – Полезай-ка мне за пазуху – там у меня гаманок с документами. Чуть было не распрощался с ними, когда через речку переправлялись. Он, подлюка, плот наш зажег, а у нас бензин был. Ну, и погорели мы малость. Достань, будь ласкова.
Боец заметил в глазах Вали нерешительность, грубовато скомандовал:
– Ну-ну, лезь за пазуху! Не бойсь – не укушу! Эх ты, лебедушка белая…
Валя боязливо засунула руку под шинель, нащупала под задубленной от пыли и пота гимнастеркой что-то твердое.
– Не бойсь, не бойсь, – подбадривал боец. – Были бы руки справные, сам бы вынул.
Валя достала кожаную, еще хранившую тепло солдатской груди сумочку, висевшую на цепочке.
– Партийный билет политруку надо сдать. Есть у вас политрук? – спросил боец.
– Не беспокойтесь, я передам, – ответила Валя.
– Нет, нет, сестра, надо лично… – сердито потребовал раненый.
Политрук, рыжеватый, веснушчатый мужчина в халате, из-под которого выглядывала штатская одежда, оказался тут же, и боец сдал ему партийный билет.