355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Шолохов-Синявский » Волгины » Текст книги (страница 29)
Волгины
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:31

Текст книги "Волгины"


Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 53 страниц)

Баржа отплывала вечером, когда над городом уже кружил германский разведчик.

В самую последнюю минуту на пристань прибежал Юрий. Валя стояла на палубе. Матросы готовились убирать сходни.

Юрий был бледен, губы его дрожали. Через плечо свисал болтающийся на широкой лямке противогаз.

– Я остаюсь в городе. Вместе с начальником дороги, – запыхавшись, проговорил он. – Остаюсь инженером для поручений… Ну, прощай, Валюша…

– До свидания, Юрка… – Валя не могла говорить, слезы душили ее, – Ты разве не можешь уехать с нами?

– Как же? Ведь я все равно, что в армии. Мы уедем последними. Где мать?

– Она в трюме. Это в другом конце. Ей очень плохо.

– Жаль, я не успею ее повидать, – Юрий беспомощно осмотрелся. – Поцелуй ее за меня, Валя. И отца… Еще раз. Я видел его там, на пристани. Он занят какими-то последними распоряжениями. Портовое начальство боится налета, торопится постарее отправить вас. Ну, Валька… – Юрий обнял сестру, поцеловал. – Увидимся теперь не скоро. Передай маме: я буду пока жить в нашей квартире. Пусть не беспокоится.

Загремели сдвигаемые сходни. Юрий стал проталкиваться к борту. Черномазый буксирный пароходик прощально заунывно загудел, натянул стальной трос. Заплескалась зеленая донская волна.

Валя стояла на краю палубы в тесно сдвинувшейся толпе. Все безмолвно прощально махали руками. Слышались всхлипывания.

Берег медленно отходил в сторону Сквозь слезы Валя увидела на гранитном выступе пристани Юрия. Он махал фуражкой, что-то кричал. Она ясно различала его коренастую большеголовую фигуру, в сером пиджачке, с противогазом на левом боку.

Весь город, громоздившийся на высокой горе, отсвечивал в закатных лучах солнца старой потемневшей бронзой. Самые далекие его кварталы тонули в аквамариново-серой дымке. Затуманенный взор Вали перебегал от одного района к другому, как бы стремясь навсегда запечатлеть каждый дом, каждую улицу. Вот белый мраморный фасад театра, вот башня поликлиники, дальше красноватая кирпичная громада Дома Советов, серая колокольня Старого собора…

Город отдалялся с каждой минутой, сливаясь с поднимавшейся от реки холодной мглой.

Баржа давно миновала Зеленый остров, поровнялась с пестрыми окраинными домиками пригорода, а Валя все стояла и смотрела. Повеяло пронизывающим холодом, осенние бурые берега сдвинулись теснее, нависли сумерки, и Валя пошла в железный отсек разыскивать мать…

19

Мощный мотор сердито взвыл, вынося длинный кузов «бьюика» на пригорок. От скатов отваливались липкие, как тесто, ломти чернозема. Осенние дожди превратили грейдер в вязкую, масляно отсвечивающую ленту, и солнце, светившее второй день, не могло ее высушить.

– Останови, – сказал Павел шоферу, когда машина, буксуя и скользя к кювету, в котором еще стояла мутная вода, выползла на ровное место..

Шофер приглушил мотор. Открыв заляпанную грязью дверцу, Павел вылез из машины, снял кубанку. Низкое октябрьское солнце грело скупо. Ощутив чуть уловимую теплоту его лучей, Павел осмотрелся.

По обеим сторонам дороги выстилались всходы озимой пшеницы. Как изумрудные ручейки, текли ее тонкие рядки, теряясь в голубоватой мгле. На отдельных полях она уже сливалась в сплошной светлозеленый полосатый ковер.

– Гляди, Петя, как поднимается озимка, – сказал Павел, обращаясь к шоферу.

Тот сбил на затылок потертую, такую же, как у директора, серую кубанку, и глаза его весело заискрились.

– Растет пшеничка, товарищ директор. Ей и война нипочем. А вспомните, сколько поволновались вы из-за нее.

«Да, поволновался я с ней немало», – про себя согласился директор. Теперь он испытывал ни с чем не сравнимое чувство гордости. Все волнения и трудности озимого сева первой военной осени, проведенного почти одними женскими руками, с сокращенным более чем вдвое тракторным парком, остались позади.

Павел вспомнил, как выходили в поле вновь скомплектованные посевные агрегаты, как на тракторы садились наспех обученные ребятишки, а женщины, выполняя мужскую работу, показывали пример выносливости и мужества, и ему захотелось обнять всех этих людей, ободрить их каким-то особенно теплым словом. Только Теперь Павел начинал понимать все значение той высокой духовной силы, которая в эту трудную годину объединяла людей. И хотя он не любил заниматься «высокими материями», сейчас, при виде густых всходов, он чувствовал, как сердце его переполнялось горделивой радостью.

Это чувство все время владело Павлом. Он сам, да и все в совхозе говорили, что урожай в будущем году, несмотря на войну, должен быть редкостным, только бы зимой не пали на неприкрытую снегом землю леденящие морозы. Война войной, а хлеб оставался хлебом. Его надо было растить, невзирая ни на что, даже если бы снаряды рвались вокруг. Об этом никто не говорил, но так думал всякий.

Павел объехал за день все отделения, и всюду всходы радовали его. Но мысль о том, что немцы подходили к Таганрогу, весь день омрачала его настроение. Он решил во что бы то ни стало привезти отца и мать в совхоз, несмотря на их упрямство и надежду на то, что все обойдется благополучно и враг не дойдет до Ростова.

За ужином Павел обратил внимание на то, что Люся и Боря сидели за столом, уставясь в тарелки, необычно притихшие, будто напуганные чем-то.

– Что случилось? – спросил Павел и положил ложку.

– Ты обедай, – коротко сказала Евфросиния Семеновна и опустила глаза.

– Ты что-то таишь, – недовольно поморщился Павел. – От Виктора письмо? От отца? Об Алексее что-нибудь?

– Бабушка померла, – таким голосом, словно хотел этим обрадовать отца, выпалил шестилетний Боря и, спохватившись, испуганно покосился на мать.

Павел медленно поднялся.

– Где письмо?

Лицо его сразу осунулось, Евфросиния Семеновна легонько шлепнула Борю по губам: «Надо тебе». Вздохнув, подала Павлу конверт.

Письмо было написано карандашом, торопливо и небрежно, словно под быструю диктовку. Читая его, Павел в волнении кусал губы и тяжело, сипло дышал.

Зазвонил телефон. Павел пошел в кабинет, взял трубку Надрываясь, управляющий Петренко кричал что-то о простое трактора, о зяби, но Павел плохо его понимал…

Дороги были плохие, в Ростов Павел приехал только к вечеру и тотчас же помчался на Береговую. Он не узнавал города. Главная улица была забита танками и орудиями, среди них терялись немногие пешеходы. Что-то неуловимое, как запах приближающейся грозы, что можно ощутить только в непосредственной близости к фронту, уже носилось в воздухе.

Павел долго стучал в дверь родного домика, но ему никто не откликался. Взлохмаченный, обрюзгший старик, сосед Волгиных, которого Павел наконец отыскал во дворе, сказал ему, что Прохор Матвеевич не показывается домой уже неделю.

Отец ничего не писал Павлу о себе, а только вскользь упомянул, что вместе с Ларионычем остается пока на фабрике, а что дальше будет – неизвестно.

Павел поехал на фабрику, но там ходили только вооруженные стрелки охраны.

Был вечер, когда он подъехал к гостинице, в которой располагался штаб ополченского коммунистического полка. Часовой, пожилой мужчина в новехонькой, тщательно заправленной шинели железнодорожного образца, с обшитыми сукном пуговицами – чтоб не блестели, – остановил Павла у подъезда, проверил документы.

– Так это ваш папаша? – приветливо улыбнувшись, воскликнул он, прочитав документ, и показал на дверь, – Пойдите, там его вызовут.

Павел нетерпеливо прохаживался по вестибюлю, заваленному мешками с песком. Пахло казармой, военным снаряжением. Изредка мимо проходили ополченцы в черных шинелях. Вид отца удивил Павла. Вдруг подошел к нему сморщенный седоусый старик в такой же, как у часового, шинели и сивой ушанке и проговорил:

– Ну, здравствуй, сынок.

Они обнялись. Говорили мало, как будто избегая главного, и совсем не о том, о чем надо было говорить.

– Где ее похоронили? – наконец спросил Павел.

– На Братском кладбище, – ответил отец и провел рукавом шинели по глазам. – Можешь съездить – посмотреть.

– Я съезжу.

– Я на ее могилку пока шесток с табличкой поставил. Памятник делать было некогда, так я – шесток. Найдешь. Там сторож покажет.

Они помолчали. Отвернув лицо и пощипывая ус, Прохор Матвеевич сказал:

– Третья смерть в нашей семье, ежели внучонка считать, сынка Алешиного.

Павел настаивал:

– Отец, я поговорю с командованием. В твои годы… Тебя враз отчислят. Поедем ко мне.

Старик насупился:

– Ты опять? За этим приехал?

– Батя, какой смысл? Разве в Красной Армии людей не хватает? Какая нужда?

– Какая? А вот… – Прохор Матвеевич трясущейся рукой выхватил из бокового кармана алую книжечку, потряс ею перед лицом сына. – Вот какая! Вот! Я – член партии! Еще при Владимире Ильиче вступал. И… и в девяносто лет буду членом партии. А сейчас мне только шестьдесят один. Да! И хотел бы я, чтобы каждый побольше чувствовал такую нужду. У нашей матери и такой вот книжечки не было, а к тебе, к сыну, в тыл, всё равно не поехала бы! Она не руками, а сердцем своим воевала, сердцем за всех нас, и вот сердце не выдержало. – Голос Прохора Матвеевича сорвался. – Понятно тебе это?

Павел молчал, смущенный.

– Не в том должна быть твоя забота, чтобы из ополчения меня взять и на печку положить. До войны мы тебя мало видели, вот в чем дело. А теперь не требуй. Никуда я не поеду. Никуда! Меня фабрика оставила.

– Так в чем же дело? – недоуменно развел руками Павел. – Один я из всей семьи гражданским остался и в тылу буду околачиваться? И мне, что ль, идти туда, где Алексей?

– Вот тебе-то и незачем, – зло сказал Прохор Матвеевич, – Для тебя это совсем лишнее. Партия поставила тебя на хлеб. Вот и давай больше хлеба. Хлеб для нас теперь то же, что снаряды. Ну, прощай, – мне некогда. В караул надо идти.

– До свидания, батя. Ты хоть не лезь, куда не следует.

– Ладно. Постараюсь…

Уже смеркалось, когда Павел приехал на кладбище. В сторожке сидел угрюмый бородач с деревянной ногой. Выслушав объяснение Павла, он провел его в далекий угол кладбища, сказал сонным голосом:

– Вот тут шукайте, а я не помню. Хиба их зараз мало хоронят? Старуха?. Ни-ни, не помню.

В густеющих с каждой минутой сумерках Павел не сразу отыскал могилу. С большим трудом он разобрал на дощечке выведенные черной краской слова:

Здесь покоится прах

Александры Михайловны Волгиной,

скоропостижно скончавшейся 60 лет от роду

12 октября 1941 года, в год Великой войны.

Вечная память тебе, дорогая жена и мать.

Сняв кубанку и ощущая пощипывание в глазах, Павел постоял у могилы. Немолодой человек, отвыкший от излишней чувствительности, он вдруг показался самому себе маленьким и слабым. И то, что вокруг никого не было и никто не мог видеть его, дало свободу его чувствам. Он опустился на колени и, сдерживая судороги в горле, повторил несколько раз: «Мама, мама».

Ему было приятно отдаваться сыновним чувствам – приятно и мучительно. И, как это всегда бывает в такие минуты, он вспомнил большую жизнь матери, трогательные выражения ее любви к нему, ее скромность, честность, терпеливое мужество и полное самоотречение, когда дело касалось детей.

Теперь Павел еще больше любил отца и мать. Он взял с могилы горсть земли, сжал в комок, положил в карман и, еще раз опустившись на колени, не сказал, а подумал:

«Я был плохим сыном. Я часто забывал о вас и, может быть, поэтому многое не ладилось в моем деле. Я постараюсь теперь быть таким, как вы, – таким же мужественным и скромным, я буду делать все так, чтобы наши люди не сказали обо мне худого слова».

Совсем стемнело, когда Павел ушел с кладбища, а наутро, пользуясь морозом, сковавшим дорогу, уехал в совхоз.

20

Прохор Матвеевич и Ларионыч вместе со всеми бойцами-ополченцами находились теперь на одном из оборонительных рубежей на западной окраине города, несли дежурство в окопах, а сменившись, ходили отдыхать в расположенную невдалеке железнодорожную будку. Рубеж проходил по краю загородной рощи, примыкая к шоссе.

В штабе не раз находили предлог, чтобы послать Прохора Матвеевича в город для несения менее трудных нарядов, но старик был упрям и снова возвращался на рубеж. По утрам командир роты обычно докладывал командиру батальона:

– Товарищ комбат, вы же приказали откомандировать старика Волгина в хозяйственную часть, а он опять заявился.

– Опять пришел? – удивленно поднимал крутые брови комбат и тут же соглашался: – Пускай остается.

– Он просит выдать ему винтовку.

– Дайте ему и винтовку. Полегче – кавалерийскую. Есть у нас такая?

– Есть, товарищ комбат.

Так Прохор Матвеевич прочно обосновался в окопах. Сам он свою настойчивость объяснял тем, что идти ему все равно некуда, а тут, на людях, на ветерке да на просторе, было как будто бы и веселее.

Стояли ненастные ноябрьские дни. То крепко подмораживало, то срывался промозглый ветер и хлестал ледяной, смешанный с снегом дождь, то ненадолго выглядывало солнце и скупо отсвечивало на тонком ледке подмерзших за ночь луж. Дни текли на ополченских рубежах буднично и однообразно.

Прохор Матвеевич стойко переносил стужу. Ларионыч выполнял обязанности политрука роты. По утрам ходил по окопам, беседовал с ополченцами, читал сводки Информбюро и призывно-страстные статьи из «Правды». Делал он это с таким же серьезным усердием, как и на производстве. Он был увлечен новой обстановкой и выглядел бодро. Всегдашнее пребывание на свежем воздухе разгладило на его сухоньком остроносом лице с желтыми редкими усиками мелкие спутанные морщины. По-прежнему не выпускал он изо рта длинного камышового мундштука с самокруткой, непрерывно чадил махорочным дымом; маленькие, прилипчивые ко всему глаза задорно поблескивали.

Но ни Ларионыч, ни кто другой из ополченцев зря не бодрились – повода для этого не было. Ополченцы воспринимали свое сидение в окопах как вынужденную горькую необходимость, и каждый втайне желал, чтобы оно поскорее кончилось.

Все это были люди большей частью пожилые, семейные, солидные; дело, которым они занимались до вступления в полк, ничего не имело общего с военным делом.

Командир роты, в которой состоял Прохор Матвеевич, по профессии был преподаватель вуза и пришел в полк со всей семьей: в его роте рядовым бойцом служил пятнадцатилетний сын Димка, чернявый нескладный парнишка; дочь Клава, студентка медицинского института, и такая же черненькая, звонкоголосая и всегда приветливая жена Ирина Владимировна работали медицинскими сестрами в санитарной части.

С рассветом семнадцатого ноября на западе стало погромыхивать. Утро было морозное. В воздухе мелькал сухой снежок. Холмы и курганы в степи, за городом, свинцовая лента шоссе и дальние постройки пригородов тонули в хмурой синеве. Заводские трубы, видные с рубежа, не дымили. Гудков тоже давно не было слышно. Город, казалось, притаился а ожидании. Гул канонады усиливался с каждым часом…

Ноги Прохора Матвеевича в то утро ныли от застарелого ревматизма. Он осторожно ходил по траншее, от укрытия к укрытию, и бил каблуком о каблук, чтобы согреться. Пришел Ларионыч, сказал:

– Проша, слышишь, гремит?

Ополченцы сгрудились вокруг политрука.

– Какие новости, товарищ политрук? – послышались нетерпеливые голоса.

– Немцы опять перешли в наступление. Наши части отбивают их атаки. Положение серьезное… Ополченскому полку приказано защищать Ростов!.. – торжественно сообщил Ларионыч и произнес что-то вроде краткой призывной речи.

Через полчаса вся рота разместилась на передовой линии. В окопах пробегал сдержанный тревожный говор. Наблюдатели заняли свои места, командиры взводов расположились на правых флангах своих взводов.

– Усилить наблюдение! – разнеслась команда, и все ополченцы излишне напряженно, до слез в глазах, стали всматриваться в серую даль, в высушенное морозом шоссе с пробегающими взад-вперед автомашинами, в каждую точку между намеченными ориентирами. У каждой роты был свой участок наблюдения, участки распределили еще две недели назад, к ним привыкли, присмотрелись, то теперь каждый кустик, каждый курганчик выглядел почему-то не так, как прежде, словно таил угрозу. Немцы были еще далеко, с ними вели упорный бой регулярные части, но ополченцы не могли теперь смотреть вперед спокойно. Они то и дело прикладывались к винтовкам, прицеливаясь в торчавшие перед глазами давно надоевшие предметы, гранатометчики разложили в земляных нишах гранаты и бутылки с горючей смесью.

Прохор Матвеевич тоже смотрел вперед, припав к брустверу.

Холодный ветер уныло свистел в сухом бурьяне, трепал на бруствере сухой куст курая, замахивал редкими снежинками в лицо. Глаза Прохора Матвеевича слезились, коленки ломило.

– Дедушка, – вдруг услышал он мальчишеский голос. – А как вы думаете, немцы сначала куда пойдут? По той балке или по шоссе?

Прохор Матвеевич оглянулся, увидел Димку. Сын командира роты стоял рядом. Чрезмерно просторная шинель, подпоясанная новым солдатским ремнем, мешком торчала на его груди и спине. Светлокарие глаза смотрели с детским любопытством, вздернутый нос покраснел от холода.

– Ты бы лучше шел в штаб. Там ты нужнее, – ответил Прохор Матвеевич.

– А я с донесением приходил. Мне командир роты разрешил побыть в окопах, – сказал Димка.

Ему не нравилось, что ополченцы на каждом шагу намекали на его несовершеннолетие. Ребячье самолюбие его страдало. Ему хотелось дежурить в окопах, тайком от отца выкуривать с бойцами «толстущую» цыгарку, послушать разговоры, щегольнуть своими знаниями боевого устава, который он прилежно вызубрил. А главное – ему хотелось вдоволь пострелять из винтовки боевыми патронами в живых фашистов. Он с нетерпением ждал этого случая. В бою он сумел бы как-нибудь ускользнуть от унизительной опеки отца и доказать ополченцам, на что он способен.

– Пути возможного появления противника надо предвидеть заранее, – шмыгнув носом и чуть шепелявя, отчеканил Димка заученную фразу.

– Ну, уж мы постараемся, чтобы тебе не пришлось… того… предвидеть. Совсем лишнее, что отец тебя сюда пускает, – угрюмо сказал Прохор Матвеевич и, отвернувшись, стал смотреть вперед.

Димка надул губы, заложив руки в карманы шинели и небрежно сбив на затылок ушанку, важно зашагал вдоль окопов. Определенно ему не нравились эти разговоры о том, где ему можно быть, а где нельзя. И от кого приходится слышать эти обидные наставления – от этого седоусого старика! Вот уж ему-то совсем не положено быть здесь, винтовки – и той держать не может как следует…

Димка раздосадовано сплюнул, поднял голову и подтянулся. По тропинке, протоптанной вдоль окопов, навстречу ему шел отец.

– Ты чего тут шляешься? – за несколько шагов строго спросил Семен Борисович Костерин, худой, сутулый мужчина с редкой щетинкой на месте усов и такими же искрящимися, как у Димки, но более темными и усталыми глазами.

Димка быстро приложил руку к ушанке, стукнул каблуками.

– Товарищ командир роты, я с донесением…

– Надень ушанку как следует – простудишься, – тихо сказал Семен Борисович.

– Мне не холодно, товарищ командир роты.

– Опусти наушники, тебе говорят, – еще строже повторил отец. – И не болтайся зря… Иди в штаб…

– Товарищ командир… Папа…

Глаза Димки наполнились слезами.

– Связной Костерин! В штаб батальона! Крру-гом! Шагом марш!

Димка сделал «кругом» и, ничего не видя за пеленой слез, зашагал к штабу батальона. Эх, что может быть обиднее – слыть несовершеннолетним! Но он еще покажет себя! Он добьется того, что и отец козырять ему станет…

21

Еще один день прошел в тревоге и ожидании. Стало известно: немецкие моторизованные войска прорвались через оборонительный заслон советских регулярных частей севернее города. Теперь уже бухало и на западе и на севере. Над серой каймой степи в нескольких местах поднимался дым. Иногда ветер приносил чуть слышный перестук пулеметов.

По шоссе с запада бежали грузовики, тянулись обозы, а навстречу им катились танки, орудия. Бой гремел где-то на подступах к городу. Но день был короток, и глухая ночь вновь приостановила ход событий.

Прохор Матвеевич, усталый, продрогший, уснул в землянке, свалившись между двумя храпящими ополченцами. Перед утром он проснулся. Кто-то цокотал рядом зубами и жалобно, по-детски, стонал. Прохор Матвеевич зажег спичку и увидел свернувшегося клубочком Димку. Он натянул на парнишку свою шинель, прижал к себе. Самый молодой ополченец и самый старый лежали теперь рядом, тесно прижавшись друг к другу. Их соединила одна участь, одна судьба.

Медленно занимался рассвет. Кое-где в облаках голубели неровные просветы, в них сквозили жидкие солнечные лучи.

Бой начался с рассветом справа и слева и, как показалось Прохору Матвеевичу, чуть ли не рядом. В окопах росло возбуждение.

Семен Борисович часто проходил по рубежу. Димку он опять послал в штаб с донесением. Худое лицо командира роты еще больше вытянулось, побагровело от морозного ветра. Из штаба батальона все время прибегали связные. Где-то слева била артиллерия, посылая снаряды в сторону уходящей на запад железной дороги.

Прохор Матвеевич напрасно напрягал зрение: перед ним были все те же надоевшие домики, бугристая полоска шоссе и неясные черные точки на скате бугра.

Ларионыч, как всегда, прошел по окопам и прочитал сводку.

– Задержали немцев? Скажи, Ларионыч? – спросил его Прохор Матвеевич.

Ларионыч излишне старательно выбил ладонью из камышового мундштука окурок, хмуро ответил:

– Где задержали, а где – нет. Танки их под Армянским монастырем. Прорвал оборону, вражина…

Послышался нарастающий свист. Прохор Матвеевич и Ларионыч, не пряча голов за бруствер, вопросительно взглянули друг на друга. Внезапно их оглушило, прижало к стенке окопа. Позади окопов встало лохматое коричневое облако.

– Не высовываться! – послышалась команда.

Прохор Матвеевич недоумевающе взглянул на шоссе. Оно было безлюдно. Опять возник вой, грохнуло сразу в разных местах, к небу поднялись черные вихри.

В воздухе разлился резкий, щекочущий в горле запах тротила. Прохор Матвеевич не чувствовал теперь ни боли в ногах, ни душевного гнета. Мысли, беспокоившие его в эти дни, сразу вылетели из головы. Казалось, вот-вот, в следующую минуту, все должно разрешиться, всем станет ясно, что никаких немцев под Ростовом нет… Но вот позади разорвалось еще несколько снарядов. Справа и слева загремело сильнее. Дрожала земля…

Прохор Матвеевич то выглядывал за бруствер, то опускался на дно окопа. По ходу сообщения принесли запоздалый завтрак – кашу с мясом. Это немного успокоило: значит, положение было не столь опасным, если командиры не забыли о еде. Но никто не мог есть.

В напряженном ожидании текло время. Внезапно на правом фланге батальона зататакал пулемет. Точно ветер пронесся по окопам. Защелкали затворы. Кто-то вгорячах выпустил сразу чуть ли не весь диск из автомата. Прохор Матвеевич высунул голову и увидел на шоссе какие-то согбенные фигурки.

Ополченские пулеметы застучали все разом, движущиеся фигурки скрючились у насыпи, но как только огонь прекратился, они зашевелились и пропали, как будто нырнули под землю.

– Ихний передовой отряд, – пояснил командир взвода, – Без команды огня не открывать!

Не успела затихнуть в отдалении передаваемая по цепи команда, как по окопу волной прокатился шум.

– Вон они! Вон! Танки! – послышались голоса.

– Гранаты! Гранаты! Подготовиться к отражению атаки!

Со стороны шоссе донесся глухой хрюкающий звук и цокот стали о камни мостовой.

Немецкие танки свернули с шоссе и пошли по обыкновенной грунтовой дороге, тянувшейся наискосок, мимо рощи, в обход позиции ополченцев.

Гулко рокоча, танки мчались прямо к городу. Внезапно навстречу им из рощи ударила молния, за ней другая, и частый гром низко покатился над землей, над пригородными домиками.

Орудия били раз за разом, а танки ускоряли бег, точно их кто подстегивал…

Вот один завертелся на месте, как шальной, и встал боком. Из башни его брызнул смешанный с дымом огонь, и над ополченскими позициями метнулся крик:

– Загорелся! Загорелся!

Спрятанные в роще советские пушки гвоздили по танкам с яростной поспешностью, но все же танки на последней скорости успели скатиться в лощину. В окопах гудел оживленный говор.

– Действуют наши! Не пустим злодеев в город! – кричал Ларионыч.

Но Прохор Матвеевич не разделял общего восторга. Он настороженно всматривался в шоссе. Седые усы его шевелились.

Не прошло и пяти минут, как танки вновь полезли из лощины. За ними, рассыпаясь по сторонам шоссе, прячась за кусты бурьяна, залегая в канавках, двигалась немецкая пехота.

Теперь уже нельзя было понять, где гремело больше – справа или слева, впереди или сзади. На холмах и на шоссе, медленно оседая, поднимались ржавые стяги дыма. Впереди ополченских позиций словно какой-то великан выбрасывал из-под земли огромные трети красноватой глины, – это рвались снаряды и мины. Воздух трещал и вспыхивал, как от бенгальских огней.

Все ополченцы стреляли теперь из винтовок в сторону шоссе. Стрелял и Прохор Матвеевич. Возле него выросла горка пустых гильз. Недалеко разорвался снаряд, подняв пыльное облако. Глотнув противно кислого едкого воздуха, Прохор Матвеевич огляделся и в рассеивающейся мгле увидел полное странного недоумения лицо соседа-ополченца. Из правой руки его, пониже локтя, ключом хлестала кровь. От нее в морозном воздухе вился легкий парок. Ополченец быстро шевелил белыми губами, силясь встать, но Прохор Матвеевич, оглушенный, почти не слышал его голоса. Подтянувшись к нему, он зажал руками рану. Клейкая горячая жидкость поползла между пальцев.

– Скорей же, – расслышал наконец Прохор Матвеевич хриплый голос ополченца.

Откуда-то появилась Клава Костерина; склонившись над раненым, она быстро наложила на руку резиновый жгут; снежной белизной вспыхнул распущенный бинт.

Ополченца унесли. Прохор Матвеевич осмотрелся, ища Ларионыча. Тот стоял поодаль, прижавшись к брустверу, перезаряжая винтовку. Прохору Матвеевичу пришла в голову мысль: думал ли парторг когда-нибудь, что в старости придется пережить такое?

С изумлением он увидел, что уже вечерело. Оказывается, бой уже длился не менее двух часов, а он и не заметил этого.

Сумеречные тени окутывали пригородные рощи, железную дорогу, окраинные домики. По шоссе и грунтовой дороге ползли громадные серо-зеленые улитки с направленными вперед хоботами. Иногда из этих хоботов выскакивал огонь, и начиненный смертью слиток металла летел над землей с яростным воем. Чаще всего он врезывался в стену какого-нибудь покинутого жильцами домика, проделав рваную дыру, взрывался внутри с оглушительным треском, разнося в щепы все, что там было. Вояки Клейста палили прямой наводкой без всякой цели, лишь бы что-нибудь разрушать впереди и наделать побольше шуму. За танками оголтело мчались мотоциклисты, строча из автоматов.

Город уже горел во многих местах, и перистое, косматое зарево поднималось в поднебесье, отражаясь в низко нависших тучах.

Стиснув зубы, Прохор Матвеевич оглядывался на город, и слезы, выжатые не морозным ветром, а нестерпимой обидой, текли по его седым усам.

…Облезлый холмик, рассеченный надвое траншеей, возвышался метрах в двухстах от шоссейной дороги. Седой полынок и жесткая лебеда на нем давно высохли, побурели, прихваченные морозом, и холмик имел унылый, ничем не примечательный вид. Таких неказистых мест вокруг Ростова много. Но именно здесь, в этом глинистом окопе, Прохор Матвеевич на мгновение вспомнил, как он сорок пять лет назад семнадцатилетним неунывающим, смышленым пареньком пришел из пригородной станицы в город.

Тогда был такой же неласковый день с низко плывущими облаками и как будто нехотя срывающимся снежком – первый день вхождения Прохора Волгина в самостоятельную жизнь.

Теперь Прохору Матвеевичу стало ясно, что история города была тесно связана с его личной жизнью. Долгий и трудный путь выхода в люди, какие-то скачки по пятилетиям: ученик, подмастерье, столяр у крупного артельщика, потом на фабрике, женитьба, три революции, вступление в партию. Здесь родились его дети, здесь впервые он почувствовал себя нужным городу, родине, миру.

При советской власти город стал бурно расти на его глазах; он разрастался ввысь и вширь, и там, где сорок лет назад были пустыри, теперь тянулись широкие мощеные улицы с многоэтажными домами, дымили заводские трубы, шумели парки, сиял электрический свет. Этот новый город был особенно дорог Прохору Матвеевичу. И вот теперь история его как будто обрывалась…

Прохор Матвеевич окинул изумленным взглядом себя, свои покрасневшие от холода, сморщенные, с набухшими голубоватыми жилами руки, согнутые в коленях ноги в облепленных глиной сапогах. «Ну, вот, чего же еще? Это и есть конец моей жизни», – подумал он, и безразличие к смерти овладело Прохором Матвеевичем.

«Саша тут лежит, а мне куда без нее? – плелись в оглушенной звуками боя голове равнодушные мысли. – Пускай уж мои дети идут дальше, куда им положено, а я уж отходил свое – некуда… Городу конец, и мне конец…»

С этой мыслью Прохор Матвеевич приложился к винтовке и посмотрел вперед. К окопу ползли какие-то неясно маячившие в предвечерней мгле фигуры. Они то появлялись, то вновь исчезали в сухом бурьяне.

Налегая грудью на край окопа, Прохор Матвеевич ощутил, как что-то давит сквозь шинель на левый бок. Он сунул руку под шинель и, нащупав оттопыренный карман гимнастерки, вспомнил, что это были ключи от дома. Он вынул их, переложил в карман брюк. Странная мысль пришла в голову Прохора Матвеевича: «Ключи берегу, значит – еще быть мне дома».

Вместе с ключами в боковом кармане он нащупал и плотную картонную книжечку, – это был партийный билет. Прохор Матвевич словно испугался за него, засунул в карман поглубже и сразу почувствовал некоторое успокоение. Какие-то крепкие живые нити продолжали связывать его не только с настоящим, но и с будущим… Он поискал политрука, хотел отвести с ним душу, но Ларионыча в окопах не оказалось…

Двое тяжело дышащих парней в красных от глины шинелях ввалились в окоп и стали торопливо устанавливать на бруствере станковый пулемет. Они очень спешили, сердито покрикивали друг на друга:

– Живей! Чего возишься?

Это были незнакомые Прохору Матвеевичу парни; они вели себя уверенно, как заправские солдаты.

– Давай начнем, Жорка, пока гитлеряки не нащупали, – предложил длинноносый, светлоглазый, с въевшейся в поры лица металлической пылью.

Пулемет оглушительно рявкнул, бешено затрясся, от него так и заполыхало жаром. Отсвечивающая золотистой медью патронов лента змеей полезла из коробки в горловину пулемета. Горячие, дымящиеся гильзы посыпались на плечо Прохора Матвеевича. Он уже успел расстрелять свои патроны и с любопытством следил за работой пулеметчиков. Сутулясь, стиснув побелевшие губы, вцепившись обеими руками в ручки пулемета, первый номер нажимал на медную лапку гашетки, и дрожь пулемета передавалась его телу, сотрясала плечи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю