355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Шолохов-Синявский » Волгины » Текст книги (страница 12)
Волгины
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:31

Текст книги "Волгины"


Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 53 страниц)

Часть третья

1

Знойные дни медленно гасли над Ростовом. Солнце светило щедро, но людям казалось – на всем лежит неуловимая печальная тень. И небо выглядело необычным, словно таило опасность. По ночам жители с беспокойством прислушивались к глухому рокоту дежурного самолета, доносившемуся из звездной глубины.

Но и на просторном тихом Дону, как и всюду в глубоком тылу, война все еще казалась далекой. Лето стояло влажное, урожайное. Проносились и таяли в задонских голубых просторах бурные ливни. Желтели поля, наливались и твердели тяжелые колосья. В колхозах начиналась косовица. Старики говорили, что давно не наливалась таким крупным и тяжелым зерном звенящая на ветру пшеница, давно не вызревали такие сочные румяные яблоки, груши, абрикосы и сливы… Да и бахчи ожидались хорошие, и виноград на придонских песчаных косогорах хотя и был еще зелен, но уже так тяжел, что приходилось подставлять добавочные подпорки.

– Вот привалило лето богатое, – говорили люди. – Только бы жить, а тут – война. Чтоб этому проклятому Гитлеру захлебнуться в собственной крови!

Со дня германо-фашистского вторжения прошла неделя, а в городе уже многое изменилось. Как будто и гудки на заводах так же гудели по утрам, и трамвай позванивал на улицах, и народ шел по своим делам, а оглянешься по сторонам, прислушаешься – не то. Словно поднялась в вечно живом организме города температура; дышит он часто и трудно, порывисты удары его напряженного пульса Все куда-то спешат, лица, у всех суровы и озабоченны, мало на улицах смеха и шуток.

Во многих семьях поселилась печальная тишина. Усядутся обедать, а стул, недавно занятый отцом или любимым сыном, оказывается пустым. Ушел близкий человек далеко, и когда вернется – неизвестно. К его отсутствию еще не привыкли, вот и проходит обед в сосредоточенном молчании.

Город на глазах менял свои пестрые живые краски. Штукатуры мазали стены грязновато-серой, смешанной с сажей известкой, закрашивали синькой окна, чтобы дома лучше сливались с ночной темнотой.

С вечера улицы погружались в густой мрак, одиноко мерцали только цветные огоньки светофоров. Жители постепенно отвыкали от яркого света, от нарядного сияния неоновых трубок, от скользящих над фасадами домов световых реклам.

В часы передач последних известий на улицах, на перекрестках у радиорупоров собирались толпы. Люди жадно ловили каждое слово диктора.

Прослушав сводку, все расходились с невеселыми, сосредоточенными лицами.

Первый день войны вторгся в семью Волгиных с такой же ошеломляющей неожиданностью, как и во многие семьи, что-то было сдвинуто с места, нарушено, перемещено. Грозные события непосредственно касались семьи Волгиных. Война бушевала там, где находились Алеша, Кето и Виктор. Это с первого же дня сильно беспокоило всех.

Наступила вторая неделя войны, но от Алексея, Виктора и Кето не было вестей. Красная Армия оставила Брест, Белосток и Гродно. Новость эта еще больше взволновала семью Волгиных.

Прохор Матвеевич попрежнему аккуратно уходил на работу. Его фабрика перешла на изготовление коек и столов для госпиталей. Он и уставал больше, и приходил домой позже, и одевался небрежнее, и лицо его заметно осунулось, похудело. Дряблые складки кожи серебрились жесткой, давно небритой порослью.

С Таней тоже происходило неладное. Занятая прежде только делами института, лекциями, экзаменами, встречами с друзьями и подругами, все время твердившая дома о Юрии, о том времени, когда они начнут совместную жизнь, она вдруг перестала говорить об этом.

Юрий попрежнему приходил в дом на правах жениха. Попрежнему они ходили гулять или в театр, Юрий уже смотрел на Таню, как человек, уверенный в том, что он любим и рано или поздно станет обладателем своего счастья.

И вдруг в отношениях Тани и Юрия появился холодок. На его настойчивые ухаживания она отвечала грустным молчанием, беспричинно, как казалось Юрию, капризничала, с явной неохотой слушала его напоминания о свадьбе. Иногда лицо ее темнело, она рассеянно смотрела мимо Юрия и вдруг, нервно передернув плечами, отвечала ему горьким, обидным смехом.

– Тебе, Юра, как будто и думать больше не о чем, только о свадьбе, – с досадой сказала однажды Таня. – Просто даже скучно становится…

Как-то Таня весь день бродила по городу. К вокзалу непрерывно шли колонны мобилизованных, а рядом медленно шагали их жены и родственники. Поровнявшись с колонной, Таня пошла вслед за ней, подхваченная пестрой бурливой толпой.

Небольшой духовой оркестр, идя во главе колонны, не совсем складно, но очень громко, с большим подъемом играл марш. Мобилизованные с сумками за плечами, каждый в своей домашней рабочей одежде, шли, ничуть не стараясь отбивать шаг под звуки оркестра. Лица их были строги, задумчивы, и на каждом из них было заметно обычное будничное, домашнее выражение, как будто каждый уносил с собой часть того мира, в котором жил до начала войны.

И вместе с тем в лицах их было что-то такое, что уже отрешало их от домашней жизни. Это сочетание будничности с суровой отрешенностью от обычного мира и готовностью принять какую-то небывало важную новую обязанность поразило Таню.

Звуки марша, приглушенные голоса в толпе, остановившиеся трамваи и троллейбусы, пропускавшие колонну, накаленное добела июльское небо, покорные и печальные лица женщин (у некоторых глаза были еще влажны) до того взволновали Таню, что в горле ее сладко защекотало. Чувство какой-то особенной мужественной гордости за людей, за почтительно расступившийся перед колонной город, за пыльное, жаркое родное небо, за все-все, чем жили в эти дни люди, охватывало Таню все сильнее.

 
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна…
Идет война народная,
Священная война…
 

подпевала колонна оркестру. Эти простые слова казались Тане все более значительными.

Рядом с ней шла молодая женщина, худая, бледная, с заплаканными серыми глазами и печальной сосредоточенностью на лице. Ее загорелые, тонкие, как у девочки-подростка, руки неумело держали ребенка, и вся она, маленькая и грустная, в простом пестром платье, повидимому еще не совсем освоившаяся с ролью матери, так была хрупка, что Тане стало жаль ее, и вместе с тем какая-то особенно хорошая любовь к неизвестной женщине проникла в ее сердце, Таня шла, не сводя с нее глаз, с ее тонкой шеи и светлых девичьих волос.

Молодая женщина не отрывала взгляда от шагавшего в колонне такого же невидного ростом паренька с задорным курносым лицом и котомкой за плечами. Паренек изредка взглядывал на нее и, улыбаясь, кивал ей, как бы говоря: «Не робей, увидимся».

 
…Идет война народная,
Священная война…
 

пели хором мужские и женские голоса.

«Да, да… война народная… священная… – отзывался в душе Тани какой-то мощный голос. – Как я люблю тебя… Славная ты моя с ребеночком, хорошая… И тебя, курносый, люблю… Пусть ярость благородная… Пусть, пусть», – вихрем проносились в голове мысли.

Таня не заметила, как дошла с толпой до вокзала, и, боясь потерять женщину с ребенком, подошла к ней.

– Вы мужа провожаете, да? – робко спросила она.

Женщина рассеянно взглянула на нее. Таня покраснела, смутилась: столько суровости было в глазах женщины. Поглощенная мыслью о разлуке с мужем, она, повидимому, не расслышала или не поняла слов Тани. Из ее покрасневших, ничего не видящих глаз катились крупные слезы. Потом Таня увидела, как курносый паренек, прощаясь, застенчиво обнимал молодую жену и говорил ей какие-то утешающие слова и все время смущенно оглядывался на товарищей.

Таня выбралась из толпы, медленно пошла домой. Навстречу ей двигались новые колонны. Она останавливалась и провожала их задумчивым взглядом. Какое-то новое решение созревало в ее душе.

Вечером к ней пришел Юрий, упросил пройтись по затемненному бульвару. В груди Тани все еще лежала какая-то теплая тяжесть. Она невпопад отвечала на вопросы. Бережно прижимая к себе локоть девушки, Юрий, по обыкновению, заговорил о своих чувствах, о том, как все тяжелее становится ему ждать дня, когда они наконец будут вместе.

Таня с недоумением взглянула на него. Его неизменно щеголеватый вид, самодовольное лицо, на котором застыло выражение нежного внимания, показались ей чужими и невыносимо скучными.

– А разве сейчас весь смысл жизни только в этом? – не сдержав раздражения и как бы прислушиваясь к тому, что совершалось в ее душе, проговорила Таня. – Я не понимаю, как можно сейчас думать только об этом.

Она брезгливо передернула плечами.

– А что же тут плохого? Что, собственно, произошло? – опросил Юрий. – Ну, война… Но какое это имеет отношение к нашим чувствам? Разве люди во время войны не женятся?

– Женятся, женятся, – с еще большим раздражением передразнила Таня. – А я вот не хочу теперь, не хочу… жениться!

– Но почему? После того, как старики согласились…

– Ах, – Юра, неужели ты не понимаешь! – с досадой воскликнула Таня. – Мне стыдно сейчас об этом думать.

– Почему стыдно?.. Так-то ты любишь меня…

Таня остановилась, высвободила локоть.

– Знаешь что? Не будем говорить об этом.

– Может быть, ты боишься? – снова после натянутого молчания неосторожно заговорил Юрий. – Боишься, что меня мобилизуют и ты останешься одна?

Он не успел договорить. Таня грубо вырвала руку, которую снова попытался взять Юрий. Глаза ее в сумерках недобро блеснули.

– Что ты сказал? – приблизила она к нему свое гневное, похудевшее за последние дни лицо. Что ты сказал? Повтори…

– Я говорю, может быть, ты думаешь, что меня возьмут в армию и ты останешься одна, – несмело пробормотал Юрий. – Но я – инженер-железнодорожник, меня не возьмут на войну.

– Ах, вон что! Ну, знаешь… этого я не ожидала от тебя… Да, да, не ожидала! – презрительно повторила Таня. – Оставь меня!

Она быстро пошла, громко стуча каблуками по асфальту. Юрий догнал ее, попытался обнять, но она вырвалась с каким-то ожесточением.

– Как это пошло, что ты сказал сейчас! Как это невыносимо низко и пошло! – выкрикнула она со слезами в голосе. В ее гордо поднятой голове было что-то неумолимо упрямое…

Они молча дошли до дому, остановились у подъезда, под широким навесом тополя, в душной мгле. Ни одного огонька не было видно на улице, и звезды светили тускло, точно их тоже затемнили.

Юрий сначала робко, потом смелое обнял Таню. Она равнодушно отстранила свое лицо. Он шептал:

– Таня… свадьба – это, в конце концов, неважно. Но ведь ты можешь быть моей?..

Она молчала, сжав губы. В памяти ее вставали маленькая женщина с ребенком, ее суровые, полные слез глаза, нескончаемые колонны мобилизованных, приглушенные голоса, звуки оркестра. Она сказала Юрию:

– Оставь меня. Сейчас мне противно это слушать.

Она ушла, не пригласив его в дом, а Юрий долго бродил по темным, как нескончаемые тоннели, улицам, ломая голову над тем, что произошло с Таней.

2

Третьего июля Прохор Матвеевич пришел на фабрику в том необычном состоянии глухого раздражения и подавленности, в котором находился уже несколько дней. Он не заговорил, как всегда, с вахтером, атолько коротко и рассеянно поздоровался с ним и прошел в цех.

В цехе внешне было все по-старому: тот же мирный шум строгальных и режущих станков, та же бодрая, деловая суета, запах клея и политуры, привычно пощипывающий в носу. Но Прохору Матвеевичу казалось, что в цехе многое изменилось, что и станки работают не так слаженно, как прежде. Угнетало его то, что вот уже более недели он был в натянутых отношениях с парторгом цеха Ларионычем, с которым его связывала долголетняя дружба. За два дня до войны они повздорили на производственном совещании из-за окраски стильной мебели и теперь не разговаривали. Но особенно угнетали Прохора Матвеевича события на фронте. Хотелось узнать нечто большее, чем то, о чем очень скупо говорилось в сводках Информбюро. Подобно многим людям, Прохор Матвеевич ждал какого-то ясного, ободряющего объяснения событий.

Утром в шлифовальный цех, где работал Прохор Матвеевич, вбежал Ларионыч и срывающимся от волнения голосом прокричал:

– Товарищи! Скорее во двор, к радио! Сталин будет говорить!

На секунду в цехе стало так тихо, будто в нем не было ни души.

Все кинулись во двор. Прохор Матвеевич отложил инструмент и с сосредоточенно-хмурым лицом медленно пошел к выходу.

От волнения он забыл снять свои очень сильные круглые очки, которые носил только в цехе, и шел в них, видя все вокруг странно увеличенным, погруженным в мутную радужную пелену.

Во дворе, плотно окружив столб с облупившейся трубой репродуктора, стояли рабочие. В их глазах застыло выражение напряженного ожидания.

«Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!» – послышался из рупора негромкий голос.

Кто-то выронил из рук захваченную впопыхах стамеску, и она упала на асфальт двора с громким стуком. Все зашикали на нарушителя тишины. И в эту минуту Сталин спросил:

«Как могло случиться, что наша славная Красная Армия сдала фашистским войскам ряд наших городов и районов? Неужели немецко-фашистские войска в самом деле являются непобедимыми войсками, как об этом трубят неустанно фашистские хвастливые пропагандисты?»

Сталин сделал паузу и тут же ответил:

«Конечно, нет! История показывает, что непобедимых армий нет и не бывало. Армию Наполеона считали непобедимой, но она была разбита…»

Причины временных успехов врага излагались Сталиным ясно и определенно. Прохору Матвеевичу казалось, что он сам точно так же не раз думал. И в том, что речь Сталина как бы заключала ответы на многие вопросы, которые в то время ставил перед собой всякий человек, обеспокоенный за судьбу своей страны, была большая убедительность.

«Да, только так, только поэтому», – думал каждый, слушая речь.

Прохор Матвеевич смотрел в потрескивающий грозовыми разрядами зев железной трубы, стараясь не проронить ни одного слова. Морщинистые щеки его порозовели. Ему казалось, что Сталин как бы собрал все его мысли и, воплотив их в простые и понятные слова, указывал от лица всей партии, как нужно жить и как работать в такое трудное время.

Требовалось собрать в себе все силы, всю волю и устремить их к одной цели – одолеть врага. Это надо было сделать всюду, в большом и малом, в самых незаметных уголках жизни.

Прошло всего несколько дней с начала войны, а Прохор Матвеевич уже насмотрелся на беспечность некоторых людей; он уже повидал и нытиков, и паникеров, и Сталин не забыл о них в своей речи и теперь прямо и сурово указывал, как с ними надо поступать.

Земля, на которой Прохор Матвеевич стоял, дом, в котором он жил, и фабрика, на которой он работал, – все стало для него теперь еще ближе, роднее, и нужно было только одно – суметь удержать все это и своих хозяйских руках и не дать на поругание врагу.

Сталин заканчивал речь. Он говорил о необходимости создавать народное ополчение, о том, что такое ополчение уже собирается в Москве и Ленинграде.

Прохор Матвеевич снял очки, огляделся. Пробежала волна тихого говора.

– Ну как? – послышались голоса.

– Что ж… Будем и мы поступать в ополчение. И от нашей фабрики пошлем людей, – твердо предложил кто-то.

Двор гудел взволнованными голосами.

Прохор Матвеевич направился в цех. Его нагнал Ларионыч. Из-под осыпанной древесной желтой пылью кепки выбивались седеющие спутанные волосы. Подмышкой торчала неизменная линейка, в зубах – длинный камышовый мундштук с давно потухшей папиросой.

– Слышишь, Прохор, – чуть забегая ему вперед, заговорил Ларионыч. – Я тогда, кажется, того… погорячился, ты уж извини, брат.

– Э-э, ладно, – махнул рукой Прохор Матвеевич. – Не до этого сейчас.

Они остановились у входа в шлифовальный цех. Древесная пыль, просвеченная лучами солнца, стояла до самого потолка в соседнем цехе. Остановленные на время речи станки опять работали с глухим жужжанием и шарканьем. Желтая древесная стружка тонкими пахучими спиралями стекала на пол.

Прохор Матвеевич, втайне обрадованный тем, что Ларионыч первый заговорил с ним, молчал, ожидая, что еще скажет парторг.

– Так ты, Прохор, не сердись, а? – снова сказал Ларионыч.

– Я не сержусь, – ответил Прохор Матвеевич. – Не до амбиции теперь. Настало время на военный лад всю жизнь перестраивать.

– Ты зайди-ка после работы в партком. Обдумаем кое-что, – сказал парторг. – Есть очень дельное предложение насчет дополнительной нагрузки станков.

Прохор Матвеевич стоял у входа в шлифовальню, смотрел вслед уходившему парторгу, думал:

«Вот и наша фабрика теперь должна в первую шеренгу становиться».

3

Таня, запыхавшись, боясь опоздать на митинг, прибежала в институт. В большой аудитории уже было много народу – собрались преподаватели, студенты, служащие.

За столом президиума стоял с подчеркнуто важным видом директор и нетерпеливо оглядывал заполненные кресла. Резкий солнечный свет падал из раскрытого окна на развернутое вдоль стены знамя института. Горячий ветерок приносил с улицы напряженный шум города, смолистый запах размякшего от зноя асфальта.

Таня поднялась на цыпочки, чтобы найти в рядах кресел свободное место, и увидела Тамару, а рядом с ней Валю и Маркушу. Тамара, совсем коричневая от загара, как цыганка, улыбаясь, помахала ей рукой.

– Сюда, сюда! – приглушенно крикнула она, оживленно блестя карими глазами.

Таня протиснулась через ряды.

– А мы уже и место тебе оставили… Чего ты опаздываешь? – набросилась на нее Тамара.

Таня испытывала необычное возбуждение. То еще не ясное, но твердое решение, которое возникло в ней на вокзале при проводах мобилизованных, все сильнее беспокоило ее, и она то пугалась этого решения, то испытывала знакомый прилив уже пережитых в пути к вокзалу чувств. Но она никому – ни матери, ни Юрию, ни подругам – не говорила еще о своем решении, и при одной мысли, что все-таки придется сказать, может быть, даже сегодня на митинге, сердце ее начинало бурно биться.

«Еще не поздно. Никто не знает о твоем решении. Откажись от него! Промолчи, уйди с митинга, шептал ей вкрадчивый трусливый голос. – Юрий любит тебя. И ты останешься с ним, будешь продолжать учиться в институте, и все обойдется без тебя… Откажись!»

Горячий румянец выступил на щеках Тани. Тамара что-то говорила ей, но она не понимала и так же плохо улавливала смысл речей, произносимых с кафедры.

Но вот эти речи стали доходить до ее сознания. Выступили директор института, потом секретарь партийной организации, за ними – знаменитый профессор, сухонький седовласый старичок.

Профессор в конце короткой речи, произнесенной чуть слышным дребезжащим голосом, вдруг закашлялся, приложил ко рту носовой платок. Ему не дали договорить – все встали и долго аплодировали.

Чтобы не расплакаться, Таня до боли закусила губы. Она, как и все студенты, любила профессора, очень доброго, но строгого и взыскательного на экзаменах.

«Вот и пришло время. Возьми слово, иначе будет поздно, – подзадоривал Таню внутренний суровый голос, при этом ей становилось то жарко, то холодно… Ты должна первая сказать… Эх ты, трусиха! Никогда ты ничего не скажешь… И ничего не сделаешь».

Совсем неожиданно для себя она подняла руку.

– Слово предоставляется товарищу Волгиной, – послышался голос председателя.

Она заметила, как на нее испуганно взглянула Тамара, а в глазах Вали отразилось изумление и любопытство. Маркуша сказал какое-то подбадривающее слово. Таня шла между рядами стульев, как в тумане, и ей казалось, что все с недоверием смотрят на нее.

Она взошла на трибуну и сразу почувствовала себя маленькой, незаметной. Желая только одного – поскорее высказать то, о чем думала в эти дни, она заговорила. Первые две-три фразы показались самой Тане тусклыми и невыразительными: так они были далеки от ее переживаний. Ее охватило отчаяние. Предательское желание как-нибудь закончить и убежать с трибуны чуть не одолело ее и не погубило всей речи.

Но вот перед Таней снова предстала знакомая картина: шагающие под звуки оркестра колонны, простые, домашние и в то же время суровые лица мобилизованных, печальный облик маленькой женщины с ребенком.

И Таня, путаясь и сбиваясь, стала рассказывать о своих чувствах, пережитых в тот день. Голос ее окреп.

Теперь ее слушали, она это видела, видела лица преподавателей и студентов, внимательные глаза Маркуши, Тамары, старичка профессора, который сидел тут же, за столом президиума, и задумчиво, будто выслушивая ее на экзамене, одобрительно кивал головой.

– Товарищи! – после непродолжительной паузы, вновь поддаваясь смущению, глядя на Тамару и Маркушу, проговорила Таня. – Я хочу… – она запнулась, словно ей не хватило воздуха; ей показалось, что в изумленных глазах Тамары отразился страх за ее жизнь. – Я решила добровольно вступить в медико-санитарный отряд нашего института, – собравшись, наконец, с силами, совсем невнятно пролепетала Таня. – Институт закончу после войны, а сейчас я подаю заявление… – она разжала ладонь, сунула написанный еще вечером листок на стол президиума, под самый нос профессора, как будто сдавала ему письменный зачет, и посмотрела на него так, словно он, любимый ее профессор, должен решить – принять ее в отряд или нет.

На какое-то мгновение профессор недовольно насупил седые брови, но, сбитый с толку аплодисментами, покачал головой, сам начал хлопать.

Таня расценила это как полное одобрение.

Она вернулась на свое место и первое, что увидела, – это бледную улыбку Маркуши и странно ускользающий, насмешливый взгляд Вали. Но ей теперь не было никакого дела до Вали.

Тамара, совершенно растерянная, с побелевшим смуглым лицом, порывалась поднять руку и никак не решалась. Ее опередил Маркуша.

За Маркушей на трибуну вышло еще несколько студентов. Аплодисменты гремели непрестанно. Тамара взошла на трибуну последней. Она так испугалась, что не могла связать и трех слов. Но ее поняли, и опять аплодисменты вспыхнули под потолком аудитории.

По-новому взволнованная и гордая своим решением, Таня вышла в вестибюль. К ней подошли Тамара и Маркуша.

– Ну вот, товарищи, пришло время исполнить наши обещания, – сказала Таня и, обняв Тамару, крепко поцеловала.

В ее потемневших глазах блестели слезы.

– Милый Маркуша, – сказала она, тут же в вестибюле института целуя и его. – Вот мы и другие… Совсем другие… И как это быстро все произошло… Ты не жалеешь? Не раскаиваешься?

– Не оскорбляй меня, Татьяна, – обиженно и, как всегда немного напыщенно, ответил Маркуша.

4

Как только Таня переступила домашний порог и увидела заботливое и ласковое лицо матери, все ее возвышенные мысли и самоуверенность поколебались. Она ужаснулась тому, что, может быть, скоро уедет из родного города, и уже не будет окружена ни любовью, ни неустанными заботами родителей. Жалость к отцу, матери, страх за то впечатление, какое произведет на них известие о вступлении ее в медико-санитарный отряд, охватили ее.

Избегая глядеть в лицо матери, Таня быстро прошла в свою комнату, села за письменный стол и, сжав ладонями виски, долго сидела, раздумывая, как поосторожнее сообщить родителям о своем решении.

«Сейчас сказать или вечером? А может быть, завтра?» – спрашивала она себя.

Таня достала дневник и быстро записала:

«Все, что было до нынешнего дня, – ерунда и должно быть выброшено за борт. Конец, конец… Я теперь другая… Я должна быть с теми, кто… (Она зачеркнула несколько слов.) Я не мог, у не видеть, не пережить всего этого. Моя Родина… (Она снова зачеркнула.) Дорогая мамочка, если что случится со мной, не горюй. Прости меня и знай: так было нужно. А в Юрии я, кажется, ошиблась…»

Она закрыла дневник, склонила на стол голову.

За обедом говорила мало. Беспокойный блеск ее глаз, красные пятна на лице не ускользнули от внимания Александры Михайловны.

– Народ жужжит по городу, как пчелиный рой, – сказала Александра Михайловна. – Все только и говорят о выступлении Сталина. А от Вити, Алеши все нет и нет весточек… Болит мое сердце – чует беду.

– Мама, ведь теперь почта плохо ходит, – стараясь не глядеть на мать, сказала Таня и подумала: «Сейчас нельзя говорить, скажу вечером».

Обед подходил к концу.

«Но почему я должна скрывать? Как будто это преступление или несчастье какое-нибудь?» – возмущенно подумала о себе Таня.

– Мама, мне надо поговорить с тобой, только с тобой, – заметно побледнев, проговорила она.

– О чем? Разве у тебя есть секреты от отца?

– Мне надо сначала тебе сказать: папе пока нельзя говорить.

Александра Михайловна испуганно посмотрела на дочь.

– Плохое что-нибудь? От Вити письмо? От Леши?

– Мама, ты не думай, пожалуйста, ничего плохого. – Таня подбежала к матери, обняла ее за шею. – Не ругай меня, мама. Не будешь?

– Да за что же? Не понимаю…

– Не ругай и не плачь, родная моя, – стала упрашивать Таня и вдруг подчеркнуто ледяным голосом (после ее мучило раскаяние именно за этот чрезмерно холодный тон) сказала: – Мама, я вступила добровольцем в медико-санитарный отряд… Буду медицинской сестрой. Нас – целая группа студентов…

– Таня… Так это что же? – спросила Александра Михайловна. – Значит, и ты тоже уедешь?

– Видишь ли, может быть, придется уехать… Но ты не волнуйся. Мы еще будем проходить подготовку в Ростове…

Александра Михайловна всхлипнула, притянула к себе дочь.

– Доченька, милая, да как же ты и не посоветовалась с нами? Как же ты так сразу?

– А чего советоваться? – упрямо ответила Таня. – Разве не ясно, почему добровольно вызвались наши ребята и девушки? Ты скажи, что важнее сейчас: сидеть дома и слушать лекции или помогать фронту?

Александра Михайловна перестала плакать, вытерла платком глаза.

– А как же с Юрием? – спросила она слабым голосом.

– С Юрием, кажется, ничего, – ответила Таня. – Юрий подождет…

Александра Михайловна сидела несколько минут молча. Лицо ее было бледно, губы плотно сжаты.

– Ну, что же, Таня… Если так нужно… – Она не окончила, склонив голову на плечо дочери, глухо зарыдала…

– Мама, так нужно, – тихо и твердо сказала Таня, целуя мать и с трудом сдерживая слезы…

Душные, насыщенные пылью сумерки обнимали город. По улицам ползли темные, с мерклым синим светом внутри вагоны трамвая, осторожно, ощупью двигались с погашенными фарами автомобили.

В небе шарили белые лучи прожекторов, ловя маленький дежурный самолет с зелеными огоньками на крыльях. Низко проносясь над крышами домов, самолет стрекотал, как швейная машина.

Таня в новенькой гимнастерке, пахнущей свежей тканью, туго стянутая кожаным хрустящим ремнем, в суконной грубой юбке и босоножках шла по темной, переполненной сталкивающимися людьми улице под руку с Юрием.

Они пришли ил бульвар, тянувшийся у самого края высокого обрыва. Еще три недели назад здесь было много света, слышались песни, смех, бренчанье гитары. Сюда по вечерам часто приходили Таня и Юрий и подолгу сидели на скамейке, вдыхая свежий, веющий из-за Дона ветерок, любуясь вытянутыми в ожерельную нитку золотыми огнями Батайска. Отсюда открывался широкий вид на реку, на задонские займища и степи, на железную дорогу, уходившую на Кавказ. Это было любимое место Тани.

Теперь здесь было темно и тихо. Только на двух скамейках виднелись одинокие неподвижные пары. За Доном стояла густая тьма; оттуда веяло безмолвием и печалью.

Юрий и Таня сели на скамейку у самого обрыва. Из-за реки тянул прохладный, освежающий после дневного зноя луговой ветерок. Горьковатый запах сена притекал вместе с ветром; к нему примешивался тонкий, еле ощутимый аромат петуний и настурций, цветущих по обочинам бульвара.

Охваченные настораживающей тишиной, Юрий и Таня сидели несколько минут молча. Лучи двух прожекторов выхватили из тьмы ряды копен, железнодорожную насыпь, потом в одну секунду взметнулись вверх и скрестились над Доном, поймав маленький неуклюжий самолет, мирно тарахтевший в нахмуренном небе.

– Учатся ловить своего, – мрачно заметил Юрий и вздохнул. – Пока своих ловим, но скоро придется и чужих.

Таня напряженно всматривалась во что-то темное, похожее на покосившиеся столбы, смутно маячившее внизу, под обрывом.

– Юра, а ведь это, кажется, зенитки. Вчера их не было, – сказала она.

– Да, вот и зенитки поставили, – продолжал Юрий. – Война подбирается к нам все ближе. Прошло три недели, а я уже могу сказать: война разбила мое счастье. Хотя для тебя война – только повод к разрыву…

– Ты опять, Юра, о своем, – с досадой сказала Таня. – Как плохо, что война для тебя – бедствие только потому, что она помешала твоему личному счастью. Но я не могу сейчас слышать о том, чтобы забраться обоим в тепленькую норку и наблюдать оттуда, что делается, да любоваться друг другом. Я такого счастья не хочу.

– А чего же ты хочешь? Чтобы я поехал за тобой на фронт? – насмешливо спросил Юрий. – Так это невозможно. Да я и без этого почти на военной службе… Ты поступила неумно. Кто тебя просил выступать на митинге? Кто звал в военкомат? Тебе надо учиться, закончить институт… А ты сыграла в героизм… Сделала этакий жест…

– Это не жест… – сказала Таня и отвернулась. Ей хотелось плакать. Каким маленьким казался ей теперь Юрий! А ей-то думалось недавно, что он и есть тот самый друг, с кем пойдет она рука об руку по большой и трудной дороге.

Лучи прожекторов вновь вспыхнули в небе. Стрекотанье самолета послышалось над головой. Тане вспомнились заплаканное лицо матери, насупленный взгляд отца, долго ворчавшего на дочь за ее самовольный поступок. Два чувства боролись в ней: чувство долга и жалость ко всему, от чего она так быстро и, может быть, необдуманно отреклась.

– Слушай, Таня! – снова упрямо заговорил Юрий. – Это можно поправить. Я пойду в военкомат… в комсомольскую организацию института… И тебя не пошлют на фронт. Ты останешься в Ростове и будешь работать в госпитале…

Таня молчала. Юрий продолжал упрашивать. Вдруг она порывисто встала со скамьи.

– Если ты пойдешь в военкомат и будешь просить за меня, я возненавижу тебя! Слышишь? – Голос Тани испугал Юрия. – Довольно!

Она пошла быстро, и Юрий едва поспевал за ней. Он окликал ее, просил остановиться – она даже не обернулась.

Через две недели, простившись с родными и со всеми институтскими товарищами, Таня вместе с наскоро обученной командой медицинских сестер уехала на фронт.

Юрий не провожал ее: в этот день он был далеко от города, в служебной командировке, на одной из линейных станций.

5

Павел Волгин проснулся от хлопотливого воробьиного чириканья. Окна директорского дома были открыты всю ночь, и свежий, насыщенный запахами садов и близкого пшеничного поля холодок вливался в комнаты.

Солнце еще не всходило, и только сад за окном и все небо над ним пламенели… Воробьи шумели все неистовей. Где-то на совхозном выгоне мычали коровы, слышались отчетливые в тишине утра крики погонщиков, где-то оглушительно стрелял выхлопами трактор, поскрипывали колеса возов.

Трудовой день в совхозе начинался с первыми проблесками зари, а в последнее время жизнь на полях не прекращалась и ночью. Начиналась уборка еще не виданного в этих краях урожая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю