Текст книги "Волгины"
Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 53 страниц)
– Фамилия моя Калабухов, звать Василием, – услышала Валя резкий сипловатый бас бойца и отметила про себя: «Какой, однако, этот Калабухов грубый!»
И опять проходили перед ее взором раненые – танкисты, пулеметчики, артиллеристы, пехотинцы, и их фамилии начинали путаться в ее голове. Она и не подозревала прежде, что столько людей со всех концов страны уже было занято войной.
Сколько прошло времени, час, два или больше, Валя не знала. Она обо всем забыла – забыла о скуке и досадном чувстве одиночества и недовольства собой. Когда она зарегистрировала всех раненых, доставшихся на ее долю, Лида предложила ей помочь снимать с тяжело раненных шинели. Валя сначала неловко, затем более решительно стала помогать двум санитаркам.
Когда приемник опустел, тоненькая и хрупкая на вид Вика подошла к ней, хвастливо сообщила:
– Я приняла тридцать человек.
– А я не считала. Разве это важно? – сказала Валя и осмотрелась.
Перед ней стоял отец.
– Ну-с, Валентина Николаевна, пожалуйте теперь в перевязочную, – все так же строго, точно не дочь была перед ним, а кто-либо из подчиненных, приказал он и кивнул Вике и Гале: – И вы, эскулапки, марш за мной.
Они поднялись на второй этаж, в перевязочную. В открытые двери палат Валя увидела лежащих и сидящих на койках раненых, чистых, выбритых, в свежем белье. Лица их преобразились, помолодели, и Валя теперь еле узнавала тех, кого регистрировала в приемной.
В перевязочной она работала до рассвета. Перед ней мелькали раны самых разных видов, тяжелые ожоги, сложные переломы и опять раны, раны… И все это не было похоже на то, что видела она в анатомическом зале института и к чему давно присмотрелась. Все это было гораздо страшнее и, казалось, таило какой-то новый, неясный для нее смысл.
Один раз голова ее закружилась, и она чуть не выронила приготовленный гипс.
– Ну-с? Что с вами, сударыня? – сердито спросил ее отец. – Пора бы уже привыкнуть.
«Папа, я больше не могу. Отпусти меня!» – хотелось ей крикнуть, но она сдержалась, чуть ли не до крови закусила губы, бросила взгляд на побледневшие лица Вики и Гали, готовивших перевязочный материал, и продолжала работать.
Перед ней, как в полусне, возникло наивное бескровное лицо Кустырочкина, его разбухшая, как колода, чугунно-темная рука.
– Подготовить к ампутации, – шепнул старшей операционной сестре Николай Яковлевич.
И опять искаженные страданиями лица поплыли перед Валей, слышались сдавленные стоны и скрип стиснутых зубов.
Один боец, когда снимали повязку с его перебитой осколком ноги, стал страшно браниться. Валя чуть не заплакала от стыда, но отец, безжалостно взглянув на нее, скомандовал:
– Марлевый тампон! Живо!
На рассвете он отпустил ее. Валя вышла из перевязочной усталая как никогда. Терпкая горечь от иода и эфира першила в горле. Пальцы на концах сморщились от спирта. Ноги ныли в коленях: за три часа работы в перевязочной она ни разу не присела.
«Это он дал мне испытание», – подумала об отце Валя и впервые почувствовала что-то вроде гордости за себя.
Предутренний холодок опахнул ее, когда она вышла на улицу. В синеватом разливе рассвета тонули бледные звезды. Трамвай еще не ходил, и Валя отправилась домой пешком. Дворники уже подметали улицы, раздавались гулкие шаги прохожих, – как будто никакой войны не было. Она не заметила, как подошла к дому, и, войдя в свою комнату, быстро разделась, упала в постель и не помнила, как уснула…
9
По донским косогорам багровел виноградный лист, желтели сады. На огородах, среди высохших плетней огудины, лежали еще не сорванные белые и янтарные тыквы; на них по утрам выступала, как соль на солончаковых кочках, белая изморозь, а днем, когда разгуливалось солнце, становилось тепло и летали мухи. Всюду пахло сырой землей, прелыми листьями, высохшим полынком.
Шел октябрь… С запада все время двигались темные, с синевой по краям облака, проливались дожди, а иногда, как в середине лета, ярко сверкала молния и гремел запоздалый гром, и после этого так ясно и приветливо светило солнце. Но в станицах и хуторах не было обычного для этой поры предзимнего затишья: днем и ночью над землей плыл еле уловимый отдаленный шум. Где-то в примиусских просторах уже ревели моторы танковых дивизий Клейста, советские артиллеристы и пехота дрались на повитых паутиной, по-осеннему неприветливых холмах в приазовской степи.
На гребнях балок, на перекрестках дорог, как грибы, вырастали дзоты, рылись окопы. Город опоясывался ломаными линиями траншей и противотанковых рвов. На окраинах, у главных дорог, занимали оборону ополченцы. Ржавые, склепанные из рельсов противотанковые ежи топорщились на въезде в улицы, штабеля мешков с песком и серые завалы булыжника преграждали пути.
Когда-то приветливый, с широко открывавшейся в задонские луга и займища перспективой город насупился. Днем под скупым солнцем теплел асфальт улиц; омытое дождями васильковое небо распахивалось над городом, как гигантское окно в безграничный мир, а внизу двигались толпы людей с угрюмыми лицами и, казалось, не замечали ни ласкового неба, ни ярких красок придонской золотой осени.
Мебельная фабрика, где работал Прохор Матвеевич, готовилась к эвакуации. Часть оборудования уже была подготовлена к погрузке. Прохор Матвеевич почти не ночевал дома, забегая только по утрам, чтобы наскоро перехватить что-нибудь из еды и подбодрить женщин. Здоровье Александры Михайловны ухудшилось, но в постель она не ложилась, а сиживала в кресле, пока не проходил сердечный приступ. Лицо ее при этом зловеще желтело и покрывалось липкой испариной, губы вытягивались в серую нитку.
В последнее время Прохор Матвеевич все еще не мог решить, уезжать ли вместе с фабрикой или оставаться в городе и, если немцы все-таки прорвутся к городу, до последнего часа держаться на рубежах и уходить только вместе с ополченцами. Такая раздвоенность сильно мучила Прохора Матвеевича. Бессонные ночи, постоянные колебания, нерешительность, болезнь Александры Михайловны сделали его еще более мрачным и раздражительным. Он не мог разговаривать спокойно – всюду чудился ему беспорядок, всех он подозревал в нераспорядительности и трусости.
«Рассуждают об эвакуации так, как будто фабрика – это цыганский шалаш какой-нибудь, – сломал, разобрал и перетащил в другое место, – с закипающей в сердце злостью думал Прохор Матвеевич. – Легко сказать – эвакуировать. Ведь она, фабрика-то, на глазах моих выросла, складывалась по кирпичику. И как это можно, чтобы одно оставить, а другое вывезти? Какую мелочь ни сорви с места – больно…»
С такими мыслями Прохор Матвеевич вышел в обеденный перерыв в фабричный скверик и расположился на скамейке покурить. День был на редкость теплый и солнечный. От помятых клумб и бордюров, как в летний жаркий полдень, струился легкий сладковатый запах петуний и винный аромат оранжево-огненных настурций. Желтая бабочка трепетала мучнистыми крылышками над венчиком позднего цветка, скучно жужжали мухи.
Из токарного цеха доносился слабый шелест стружек, плесканье ремней двух токарных станков, еще не снятых с панелей. Эти звуки поддерживали ощущение обычной трудовой жизни, питали обманчивую надежду на то, что, может быть, фабрике не придется эвакуироваться и все останется по-старому.
С грустью и тревогой посматривал Прохор Матвеевич на то, что делалось вокруг. Посреди двора стояли на круглых бревнах прицепленные к блокам новые усовершенствованные режущие станки и электромоторы, с улицы в ворота, неуклюже пятясь задом, вползала пятитонка, на которую их собирались погрузить. Вокруг, как встревоженные муравьи, сновали грузчики и рабочие.
Кончено, все кончено! Прохор Матвеевич с сердцем швырнул в жестяную урну окурок. Нелегкое дело потом вернуть все это из дальнего кочевья и поставить на место! Да и где еще будут стоять эти умные, послушные человеку машины, что ждет их впереди? Скоро ли наступит день, когда не только фабрика, но и весь город вернется к с своему корню и примет свой прежний трудовой вид? «Но что делать теперь? А вот что… – Прохор Матвеевич с ожесточением дернул свой ус. – Драться надо! Упереться в одну точку и держаться до последних сил… Не пускать дальше врага! А то распустились – благо земли много, и все назад да назад. А когда же вперед? Когда?»
Прохор Матвеевич неистовствовал, дав волю своему озлоблению. Он сердито сопел, ерзал по скамейке. «Вот если бы все так воевали, как Виктор, мой сын… Ну, а откуда ты знаешь, что другие хуже воюют? (Прохор Матвеевич вдруг устыдился своих мыслей.) И чего ты лютуешь, что понимаешь, песчинка ничтожная, сидя в глубоком тылу на скамейке? Не такие люди, небось, ломают головы над создавшимся положением. Вся партия решает, что делать и как быть, ночей не спят, обо всем думают. Забыл ты об этом?»
Старик тяжело встал со скамьи и, сутулясь, побрел в цех. За ним послышались легкие шаркающие шаги Ларионыча. Прохор Матвеевич не оглядывался. В последнее время Ларионыч, казалось, преследовал старика, стремился быть соучастником его раздумий.
Прохор Матвеевич круто обернулся, окинул приятеля выжидающим взглядом.
– Ну, что нового? Что скажешь? Знаю, собираться надо… Идти к директору… Был уже… знаю… – сердито бросил Прохор Матвеевич.
Ларионыч с суровым сожалением взглянул на друга глубоко спрятанными под рыжеватой порослью бровей глазами.
– Не лютуй, не лютуй… Возьми себя в руки. Ведь ты же коммунист. Другим должен пример подавать в выдержке.
– Знаю…
Ларионыч дрожащими руками вставлял в мундштук папиросу и никак не мог вставить.
– Ведь уже решено… Ничего не поделаешь. Ну, горько и жалко… Да разве мы одни?..
Прохор Матвеевич досадливо отмахнулся от слов приятеля, быстро шагнул в наполовину опустелый цех… Его овеяло нежилой, скучной прохладой. Воздух в цехе, непривычно просторном, стал чистым, шаги громко отдавались под потолком. Сквозь синие стекла пробивался мутный, тревожный свет. Там, где недавно стояли станки и сладко пылила древесина, было пусто. Только масляные пятна на плитах панелей по-прежнему жирно чернели. Все кончено, все… Стиснув зубы, Прохор Матвеевич зашел за перегородку. Подносчики укладывали последние детали. Какие распоряжения Прохор Матвеевич мог отдать им? Если бы он мог крикнуть: «Отставить! Фабрика не эвакуируется. Фронт остановился!..»
Ему нечего было сказать, и он молча вышел из кладовой. Навстречу шел рассыльный.
– Товарищ Волгин, к директору!
– Опять к директору! Опять эти разговоры? Ведь все уже ясно.
В тесный кабинетик директора, переполненный токарями, резчиками и шлифовальщиками, Прохор Матвеевич вошел, упрямо нагнув голову. Ларионыч сидел тут же, забившись в уголок потертого клеенчатого дивана. Глаза его возбужденно блестели.
Помятое от многих бессонных ночей, худое, скуластое лицо директора казалось непроницаемым. Выглядывавшая между отворотов пиджака сорочка была расстегнута и не блистала особенной белизной.
– Ну? – уставился он на Прохора Матвеевича красными глазами, когда кабинет опустел. – Как дела, старина?
– Все ясно, Спиридон Яковлевич, – неохотно ответил Прохор Матвеевич. – К тому, что токарный цех уже демонтирован, добавить ничего не могу. С кровью оторвали станки. Осталась два станка, на них заканчивают детали по вашему приказанию.
Директор взъерошил густые, сбитые, как войлок, волосы, сказал усталым голосом:
– Сейчас получили указание задержать на месте старое оборудование…
– Да что вы? – привстал Прохор Матвеевич и обернулся к парторгу.
Тот смотрел на него торжествующе.
– Приказано вывезти только новые станки, а старые будут работать до особого указания, – сказал директор. – Ну, и вы… пока остаетесь… Ларионыч, и вы… вместе со мной., разумеется. До последнего…
– Значит, может случиться, что и совсем отставят… эвакуацию?
– Это зависит от того, как обернутся события. – Директор вздохнул. – Решено пока оставить небольшой коллектив. Вы-то остаетесь?
Прохор Матвеевич снова помрачнел.
– Я всегда делал то, что мне приказывала партия, Спиридон Яковлевич. Я бы никогда не ушел из города. К тому же, ми с Ларионычем состоим в ополченском полку… А будет приказано, я и в подполье уйду.
Директор слабо усмехнулся.
– Ну, для этого народ помоложе есть.
– Как сказать… я в восемнадцатом году…
– Ладно, ладно… – перебил директор и стал собирать бумаги. – В общем, фабрика с двадцати станков переходит на один цех с пятью… Действуйте. Старуху будешь эвакуировать или нет?
– Я ее к старшему сыну в совхоз отправлю, – вырвалось у Прохора Матвеевича мгновенное решение. – Зачем ее тащить с фабрикой?
– Ну, гляди. Обдумай, пока есть время.
Прохор Матвеевич и парторг вышли из кабинета.
– Проша, а то бы отправил свою Михайловну, – сказал Ларионыч. – Я уже свою поставил на колеса. Откомандировывай, и останемся с тобой заворачивать делами, выполнять некоторые задания райкома… – Ларионыч схватился за голову. – Эх, вот и проговорился…
– А разве уже есть задание? – удивленно спросил Прохор Матвеевич.
– Есть, есть, – оглядевшись, тихо ответил Ларионыч. – На случай оккупации уже получил.
– А как же с ополчением?
– Ополчение не мешает. – Ларионыч добавил еще тише: – Имею задание: немцы в город, а я… Ну, ты, старый коммунист, должен понимать, что делают в таких случаях.
Прохор Матвеевич сердито смотрел на приятеля: ему казалось, что Ларионыч в чем-то опередил его, и вместе с тем парторг сразу вырос в его глазах.
10
Три дня в неделю – в понедельник, среду и субботу – Валя прямо с лекции уходила в эвакогоспиталь, часами работала в перевязочной или в операционной, помогая отцу; познакомилась со всеми врачами и сестрами. Новые заботы были теперь у нее. Она радовалась удачным операциям, быстрому заживлению ран, которые она перевязывала; печалилась, когда какому-нибудь раненому становилось хуже, а многих раненых, особенно в офицерской палате, она знала наперечет. Она уже пережила несколько печальных минут. Умер от газовой гангрены танкист Кустырочкин, и Валя впервые оплакала кончину чужого человека. Эвакуировался в глубокий тыл ворчливый и всегда чем-нибудь недовольный Калабухов; прибывали новые раненые, и среди них у Вали были свои симпатии и антипатии.
В одну из суббот Валя задержалась в институте и пошла в госпиталь позже обычного. Смеркалось. В просветах между облаков проглядывало холодное осеннее небо с редкими, остро сверкающими звездами. Все, казалось, излучало холод: темные дома, мокрый булыжник мостовой, поредевшие деревья. Звонки трамвая, гудки автомобилей, торопливые шаги пешеходов отдавались на улице гулко, как в опустелом доме.
Бывают такие вечера осенью, когда все предметы и сама земля теряют последнюю летнюю теплоту и в воздухе чувствуется близость первого заморозка. В тот вечер к этому ощущению близости зимы прибавлялся еще другой неуловимым холод, которым, казалось, веяло с той стороны, откуда подходил враг.
Валя шла по улице, и на душе ее было особенно тревожно и грустно. В институте уже объявили о подготовке к эвакуации, старый профессор впервые за все время скомкал лекцию, на занятиях не оказалось многих студентов. В коридорах и залах чувствовался беспорядок, все время стоял суматошный шум. За день было три воздушных тревоги, и к концу занятий у Вали разболелась голова.
Когда она подходила к госпиталю, от него уже отъезжали порожние автобусы, доставившие с вокзала новую партию раненых. В приемнике к Вале подбежала Вика Добровольская и, всплеснув тонкими руками, торопливо нанизывая слово на слово, сообщила:
– Валюшка, кого нам привезли! Иди скорее. Николай Яковлевич сказал, чтобы ты сейчас же шла в перевязочную.
– Кого же привезли? – спросила Валя, все еще находясь во власти грустной рассеянности.
Вика внимательно взглянула на нее, как бы выпытывая, неужели не догадывается она…
– Иди скорее… Там узнаешь…
Стараясь скрыть волнение и не взглянув больше на подругу, Валя поднялась на второй этаж. Ординатор второго отделения Ревекка Абрамовна, кареглазая, полная, в круглых очках, сползших на кончик розового носа, преградила ей путь, сказала таинственным полушепотом:
– Ах, как вы нужны, деточка! Как нужны! Мы буквально задыхаемся. Сегодня у нас такая масса трудных перевязок. Зайдите пока в командирскую палату, поможете при переливании крови. Недавно привезли летчика, Героя Советского Союза…
У Вали, повидимому, так расширились глаза, что Ревекка Абрамовна схватила ее руку.
– Да, да, Героя Советского Союза… Почему вы так удивились? Первый в нашем госпитале. Идите же, миленькая, идите…
Веселые горячие глаза майора, лежавшего на первой от двери койке, сероглазый застенчивый лейтенант, в котором она искала сходства с Виктором, другие раненые, знакомые и незнакомые, прибывшие, невидимому, только сегодня, группа сестер во главе со старшей сестрой, приспосабливавших в углу, над пустой до этого кроватью, аппарат для переливания крови, – в одно мгновение промелькнули перед глазами Вали.
Она еще не видела раненого летчика, заслоняемого спинами сестер, но щеки ее полыхали жаром и ноги странно, как чужие, скользили по полу.
Сделав громадное усилие, она с подчеркнуто спокойным видом подошла к койке.
Раненый лежал, вытянув забинтованные, прямые, как палки, ноги. Бледнокоричневая кожа туго обтягивала его острые скулы, и весь он был плоский и длинный, в свежем госпитальном белье с узкими завязочками на распахнутом воротнике – незнакомый и совсем неизвестный ей раненый человек. Грудь его почти не поднималась, глубоко ввалившиеся глаза были закрыты.
Валя так громко вздохнула, что все на мгновение обернулись к ней. Нет, это был не Виктор… Она потерла влажной ладонью веки и вновь открыла их… Электрический свет, отраженный на белоснежных халатах сестер, больно резнул ее глаза, расплылся мутными кругами… Изможденное, в белой раме бинтов лицо вновь возникло перед ней, как сквозь дрему. Валя чуть не выронила шланг – на мгновение ей показалось, что перед ней лежал Виктор.
В палате накапливалась напряженная тишина, только раненые перешептывались на других койках да было слышно, как сестра, звякая о гвоздь, вешала на стену стеклянную колбу, наполненную темной, как густой малиновый сок, кровью.
– Держите же шланг, – сердито попросила Валю старшая сестра. – Шприц готов?
Тишина стала напряженной, раненые перестали шептаться, и по этой тишине можно было судить, что не только сестры, но и все, кто был в палате, уже знали, что жизнь раненого летчика держалась точно на паутине и стоило сделать неосторожное движение или, может быть, просто дунуть на эту паутинку, и она оборвется навсегда.
Валя не отрывала глаз от землисто-бледного, почти мертвого лица, от обнаженной по ребячьи тонкой, худой руки со вздувшейся веной, куда вводили толстую блестящую иглу. Руки Вали дрожали. Иногда какие-то черты в лице раненого прояснялись, с них как бы сбегала смертная тень. И Валя готова была вскрикнуть: это, без сомнения, был Виктор, его губы, его лоб, его подбородок… Да неужели это был он? И так ужасно изменился?! Она могла убедиться в этом тут же, спросив фамилию раненого, но боялась потерять самообладание, выронить трубку и порвать ту самую колеблющуюся незримую паутинку, на которой держалась жизнь летчика.
Как ни велико было смятение Вали, все же она видела, как постепенно уменьшается кровь в колбе, как вздувается голубая вена и чуть приметно светлеют и покрываются испариной впалые щеки. И по мере того, как опорожнялась колба и на лице раненого проступали живые, смягченные черты, все, и в том числе Валя, чувствовали, как крепнет паутинка. Веки раненого дрогнули и поднялись, и взгляд, слабый, как свет загорающейся свечи, вспыхнул и тотчас же погас. Да, это были его, глаза, хотя и совсем не такие, как тогда, в последнюю зиму перед войной.
– Держите шланг чуть ниже, – угрожающе шепнула старшая сестра.
Крови в колбе становилось совсем мало – на донышке.
Только бы он не узнал ее теперь! Она чувствовала, что твердости у нее хватит ненадолго. Она смотрела на впалые щеки, на блуждающие глаза Виктора, и не жалость, а какое-то новое, сильное, ни с чем не сравнимое чувство поднималось в ее душе. Все прежнее, чем она жила, и те полуребячьи, похожие на игру отношения с Виктором, обидные теперь для нее самой, да и сам он, прежний, со своими застенчивыми ухаживаниями, утратили для нее былую цену.
Теперь перед ней был новый Виктор, и он был дороже для нее, чем прежний. Взгляд его приобретал все большую живость, уставленный до этого в одну точку, он, как тонкий луч, медленно скользил теперь от одного лица, склоненного над ним, к другому, потом, как показалось Вале, остановился на ней… Она опустила глаза, и когда подняла их, он уже смотрел в другую сторону.
Сестры в это время задвигались, убирая аппаратуру, в палате заговорили вполголоса. У самого уха Вали послышался облегченный вздох. Она обернулась. Николай Яковлевич склонился над раненым, одной рукой бережно потирая его грудь, другой нащупывая пульс.
– Теперь будем жить, будем жить, – тихо приговаривал он. – И летать будем. Да, да, товарищ герой, и летать… Кровь отличная. Великолепная кровь! Легкий озноб – пустяки… Укройте его потеплее, сестра, и дайте ему чаю послаще.
Спустя некоторое время Валя сидела в ординаторской и, уткнувшись лицом в рукав отца, плакала.
– Перестань, дурочка, – уговаривал ее Николай Яковлевич. – Что же из того, что он твой приятель?
– Как это неожиданно, папа…
– Кровь мы дали ему превосходную и как раз во-время. Рана могла быть тяжелой, но теперь все в порядке. Я предупредил, чтобы пока не сообщали родителям… Придут и разведут тут «охи» да «ахи». А впрочем, поручаю сделать это тебе. А сейчас вытри слезы и марш в палату! Будешь присматривать за ним. – Николай Яковлевич спохватился, остановил дочь. – Хотя, позволь, – тебе нельзя. Девицы, неравнодушные к своим приятелям, могут только испортить дело. По крайней мере на сутки запрещаю тебе разговаривать с ним. Пойдем со мной в операционную… – Николай Яковлевич вдруг изменил тон, придирчиво оглядел дочь. Рыжеватые брови его сурово сдвинулись. – Букли подбери под косынку! Букли! Что за распущенность? А губы! Немедленно вытереть! Что за грим? – шипел Николай Яковлевич и тыкал пальцем в припудренные щеки Вали. – Марш! Умыться! Немедленно умыться!
В другое время Валя обиженно фыркнула бы, а теперь сразу же покорилась и, вытирая платочком раскрасневшиеся щеки, побежала в операционную.
11
Виктор лежал с открытыми глазами. Теперь он уже отчетливо различал соседние койки с лежащими на них ранеными, и тумбочку с вазой и белыми астрами, и картину в бронзированной раме – кудрявое, пенистое море с повисшими в зеленом воздухе чайками.
После того как его подобрали в степи пехотинцы, все казалось ему бессвязным, все кружилось и неслось мимо, то озаряясь непонятными вспышками, то погружаясь в темноту. Кажется, его долго везли на тряском грузовике по какой-то ужасной дороге, и ему было так больно, что он кричал и страшно бранился. Неестественно желтые звезды висели над ним, душная пыль, поднятая на дороге сотнями машин, мешала дышать. Всю дорогу Виктор просил освободить его от той ныли, от невыносимо цепких пут боли, просил поднять его в небо. Ему казалось, если он взлетит к звездам, ему станет легче и этот невыносимый кошмар кончится.
Потом он очнулся в залитой слепящим светом комнате. Он уже не кричал и не бранился, а словно медленно засыпал. Силы уходили из него. Врачи что-то делали с его ногами, но он уже не чувствовал боли.
Семь дней он пролежал в госпитале в Сталино. Он слышал, как разговаривали врачи и сестры, как звенели от бомбовых ударов оконные стекла, как где-то недалеко, как бы для того, чтобы еще больше напугать людей, выла сирена.
Теперь он вспомнил, как однажды открыл глаза и увидел перед собой командира полка. «Старик» бережно пожимал его руку и, улыбаясь, шевелил губами. Виктор с изумлением смотрел на обветренное красное лицо полковника и долго не мог уловить смысла его речи. Наконец, он услышал три слова: «Герой Советского Союза», но о ком шла речь, он так и не понял, снова впав в забытье.
Все время он находился как в полусне. Одно и то же рисовалось ему: вот он летит низко над степью и слышит, как чихает готовый заглохнуть мотор. Громадный груз лежит на плечах Виктора, как будто не мотор, а он сам несет самолет, выжимая из себя последние капли сил. Еще, еще… только бы дотянуть до аэродрома, не задохнуться от бессилия, но мотор глохнет и останавливается – и самолет, сам Виктор, камнем сваливается в темноту.
В минуту прояснения сознания он услышал, что его повезут в Ростов. И опять самолет потянул над рыжей унылой степью…
Лежа с закрытыми глазами в вагоне санитарного поезда, Виктор «нажимал» из последних сил, чтобы дотянуть до родного города…
И вот теперь он опять лежал в волнах света и впервые чувствовал, как теплые мурашки разбегались по жилам. Правда, это еще не было полной жизнью. Он поднимал руку, и она казалось ему чугунной, он напрягал слух, но звуки проникали в него как сквозь вату, смотрел на свет – и свет расплывался в глазах водяными кругами. Ему хотелось спросить, на какой улице находится госпиталь, в каком доме и далеко ли отсюда до Береговой… Но он так и не спросил об этом, а лежал недвижно в том же положении, в каком его оставили при переливании крови, и отдавался покою.
Неожиданно перед ним возникло новое видение. Оно бесшумно придвинулось к нему, склонилось над его лицом. Виктор увидел, как качают бахромчатыми головками задетые рукой странного видения астры. Ему захотелось удержать это видение возле себя подольше.
Конечно же, это была Валя! Ее голубые глаза робко смотрели на него. Она бережно вытерла ватой его влажный лоб. Виктор ощутил ее дыхание. Но он попрежнему не доверял себе, опустил веки и долго не поднимал их, желая избавиться от галлюцинации.
Ему становилось все жарче, хотелось пить. Он не заметил, как открыл глаза. Валя сидела у изголовья. Он поднял руку, попросил пить.
Белая рука Вали дрожала, расплескивая воду ему на грудь, другая, просунутая под затылок, поддерживала голову. Он жадно выпил воду; откинувшись на подушку, долго с досадой и недоверием смотрел на Валю.
Глаза ее заблестели над самым его лицом, они заслонили собой всю палату.
– Витя… Витя… неужели не узнаешь? – услышал он несмелый шепот.
Он с усмешкой смотрел на нее.
– Значит, правда? Валя… – пошевелились его губы.
Она медленно склонилась к его плечу…
…Они долго молчали. Валя, тихонько всхлипывая, прерывисто дышала у самого его уха, ее легкие, как пух, волосы щекотали его шею. Но вот она отодвинулась, стала жадно всматриваться в его лицо, Ничего мальчишеского, беспечного, от чего ей было всегда так смешно, в нем теперь не осталось, – это было другое лицо, изможденное, угрюмое и даже злое.
12
Рано утром Валя пошла к Волгиным, – она обещала Виктору как можно осторожнее сообщить старикам о его ранении.
Где-то на городской окраине торопливо хлопали зенитки. Утренний «гость» уже кружил в ясном небе. На Дону гудели пароходные гудки.
Валя нетерпеливо позвонила у двери волгинского дома. Александра Михайловна, только что проводившая Прохора Матвеевича на работу, встретила ее с изумлением: ни одна Танина подруга не приходила в такой ранний час.
По дороге из госпиталя Валя обдумала каждое слово во взятой на себя роли: она знала о болезни Александры Михайловны. Но с первого же слова, увидев перед собой изжелта-бледное лицо Александры Михайловны, она сама испугалась, спуталась, бессвязно забормотала:
– Дело в том, видите ли, что Витя чувствует себя прекрасно. Ом ранен, но это ничего не значит… И не надо волноваться.
– Витя ранен? – перебила ее Александра Михайловна: – Где он?
К немалому удивлению Вали, разученная ею роль оказалась совсем ненужной. Александра Михайловна не заплакала, не упала в обморок; она только присела на стул и как бы на минуту задумалась. А Анфиса Михайловна даже просияла вся и уже повязывала голову платком, чтобы идти в госпиталь.
– Да, да, он хорошо себя чувствует. Я же сама его видела, – как бы оправдываясь, уверяла Валя. – И раны у него пулевые; они скоро заживут, честное слово.
– Да, да, я все время ждала этого, – сказала Александра Михайловна. – Мне ничего не нужно, только бы он был жив. Спасибо, Валюша, что пришла сказать. Мы сейчас пойдем к нему.
Валя вышла на улицу. Зенитки стреляли где-то у моста через Дон. В небе плыли рыжеватые от солнца дымные кольца.
– Барышня, зайдите в убежище! – послышался из подъезда мужской голос.
Валя рассеянно оглянулась, ускорила шаги.
Она зашла на минуту домой. Там было настоящее столпотворение. Гавриловна с двумя женщинами-соседками упаковывала вещи, укладывала в громадные чемоданы посуду, снимала ковры. Юлия Сергеевна ходила по комнатам, ломая руки.
– Как же я оставлю бормашину? Кому я ее оставлю? – причитала она. – Ты же знаешь, отец сказал, чтобы подготовить на всякий случай самое необходимое. А откуда я знаю, что нужно брать, а что не нужно? Для меня все необходимое… – жаловалась Юлия Сергеевна.
– Мама, я тоже не знаю, – рассеянно ответила Валя.
В эту минуту ей все казалось безразличным. Все ее мысли были с Виктором.
Она с удивлением заметила, что была равнодушна к сборам матери в дорогу. Еще недавно любимые вещи – все эти ковры, посуда, книжные шкафы, рояль, которыми они с матерью так дорожили, теперь, после всего, что она пережила вчера в госпитале, казались ей не имеющими никакой ценности.
«Куда ехать? Кому все это нужно?» – думала она. Перед нею то и дело возникали оживающие глаза Виктора, густая теплая кровь, текущая из стеклянной колбы, и страстное желание чем-то еще помочь ему вновь охватывало ее.
– Мама, ты знаешь, в наш госпиталь привезли этого самого Волгина, – сказала Валя. – Героя Советского Союза…
– Да, да… Ну и что же? – безучастно спросила Юлия Сергеевна и тут же добавила, оглядывая чемоданы: – В самом деле, куда я возьму бормашину?
Валя с сожалением взглянула на мать. Через час в институте начинались занятия. Она решила сначала сходить туда, хотя знала, что не сможет высидеть в аудитории ни одной минуты, что никакие лекции теперь не пойдут ей в голову.
Она вышла из дому и у подъезда встретилась с Юрием.
С братом она не виделась много дней и теперь обрадовалась ему. Он заметно похудел, будто стал ниже ростом, от его самоуверенности не осталось и следа. На утомленном лице темнели пыльные пятна, на левом боку висел противогаз. С того дня, как Таня уехала на фронт, он редко показывался дома, все время бывая в командировках.
Валя подозревала, что этим он глушил свою тоску по Тане и, казалось, нарочно бежал из опротивевшего ему города. Сейчас Вале хотелось сказать брату что-нибудь утешительное, поделиться своими мыслями и чувствами. Она тут же рассказала ему о Викторе, но говорила о нем так, будто все, что с ним произошло, не особенно волновало ее.