Текст книги "Волгины"
Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 53 страниц)
– Ты представляешь себе, – он таранил самолет, был ранен, ему присвоили звание Героя, и вот теперь он у нас в госпитале.
Вале захотелось рассказать, как она работала в приемнике, что пережила, когда увидела Виктора, но, заметив безучастное выражение на лице брата, сдержалась.
– Ты куда? – спросил ее Юрий, рассеянно слушая. Судьба Виктора, казалось, совсем не интересовала его.
– В институт.
– Я провожу тебя. Мать, наверно, укладывается?
– Она совсем упала духом – мечется, хочет взять все, – грустно сказала Валя, – даже бормашину.
– И бормашину? – Юрий усмехнулся. – Не думает ли она, что ей подадут отдельный состав? А мне вот придется до последнего оставаться в городе. Начальник у нас такой горячий, что если узнает, что кто-нибудь уехал без разрешения, сейчас же под арест и в трибунал. Чрезвычайное положение. Три дня работали на узле под бомбежкой, ночей не спали, пути чинили. Только восстановим, а немцы налетят, все расковыряют – и начинай опять с начала.
Они пошли вдоль улицы, залитой жидким золотом осеннего солнца. Еще зеленая, сбитая с деревьев крепким заморозком листва грустно шелестела под ногами. Юрий закурил и, поминутно затягиваясь и кусая папиросу, спросил:
– С Татьяной переписываешься?
– Два письма написала – не отвечает. А ты?
Юрий поморщился.
– Мы с ней порвали, ты же знаешь. Она приняла меня за кого-то другого.
Юрий резким движением откинул на спину противогаз.
– Ей, видимо, очень хотелось, чтобы я сыграл героя. Надел доспехи, стал рыцарем. Старо!
Валя задумчиво морщила лоб, сдвигала брови. Утомленное лицо Юрия было бледным, уголки губ брюзгливо опустились.
– Ты очень обижен, я вижу, – сказала Валя.
– Я обижен? Ничуть, – презрительно скривил губы Юрий. – Обижаться на своенравную девчонку? И хорошо, что мы расстались. – Юрий насмешливо покосился на сестру. – Вот у тебя, я вижу, тоже не особенно клеится с Горбовым. Странный тип. Он даже на интересную девушку смотрит через свой микроскоп.
Валя засмеялась, но смех у нее получился горький, невеселый.
13
Институт готовился к эвакуации, аудитории были безлюдны. В актовом зале и коридорах бродили, взволнованно обсуждая события, студенты. Из институтской библиотеки выносили ящики с книгами, грузили на подводы. Студенты упаковывали имущество лаборатории, всюду на полу валялись вороха каких-то бумаг, хрустели под ногами разбитые колбы, бутыли. Высокие окна, с которых сняли шторы, казались огромными, как проломы в стенах.
К Вале подбежала Вика Добровольская, торопливо сказала:
– Иди скорее к замдиректора. Надо зарегистрироваться на эвакуацию.
Валя пошла к заместителю.
– Вы уезжаете с ними, – сказал заместитель, мужчина со строгим лицом и небрежно спущенными на лоб волосами. – Завтра должны быть здесь ровно в шесть утра.
Валя еще ничего не решила, но, вспомнив о госпитале, о Викторе, сказала:
– Я уеду… – она запнулась, – с госпиталем, вместе с родителями.
– А как же с окончанием курса?
Валя смутилась: действительно, как же быть с курсом?
– Я посоветуюсь… Я еще не решила…
– Плохо, что вы еще не решили, – сказал заместитель директора, недружелюбно оглядывая дымчато-серый костюм Вали с высокими плечиками, ее стройные открытые до колен ноги в изящных туфлях. – Вы – что? Не намерены продолжать учебу? Имейте в виду, мы можем исключить вас из института. В таком случае мы передаем броню в военкомат.
– Ну и что же? Пожалуйста, передавайте! – вырвалось у Вали, но она тут же испуганно вскинула ресницы. – Василий Георгиевич, я дам вам ответ сегодня… Я приду завтра, – окончательно запуталась Валя.
– Хорошо. Я уже внес вас в список, – сухо сказал заместитель. – Вы обязаны явиться завтра ровно в шесть.
Валя вышла из кабинета в большом смятении. Очень больно было расставаться с институтом. Ведь осталось закончить последний курс. Но куда она поедет без матери и отца? Без них, как ей казалось, она не могла прожить и одного часа.
И куда эвакуируется госпиталь? И как можно уехать завтра? Ведь это значит, что она больше не увидит Виктора? Мысли ее путались.
Вечером она пошла в госпиталь. У койки Виктора сидела Александра Михайловна и поила его чаем. Глаза ее с припухшими веками светились, умиленно смотрели на сына. Она, казалось, ловила каждую тень на заметно посвежевшем лице сына и старалась угадать каждое его желание.
Лежа на высоко взбитых подушках, Виктор смотрел на мать по-детски смущенно.
– Мама, ты не беспокойся, – медленно, как бы вслушиваясь в свой окрепший голос, говорил он. – Вот ты и обрадовалась, что я опять лежу, как маленький, и опять будешь меня манной кашкой кормить!..
Увидев Валю, он раскрыл губы в ясной улыбке.
– А-а, вот и Валя… Валя, уговорите, пожалуйста, маму, чтобы она отдохнула. Нельзя же так. Сама еле дышит, а собирается дежурить всю ночь.
По выражению лиц матери и сына Валя заключила, что они уже наговорились вдоволь и критический момент свидания миновал. Александра Михайловна вела себя с достойной твердостью.
Любопытные взгляды раненых с завистью тянулись к койке Виктора: не ко всякому в госпиталь могла прийти мать.
Как только принесли в палату этого героя-летчика, черноволосый майор и сероглазый лейтенант поняли, что положение изменилось не в их пользу: эта красивая девушка теперь почти не обращала на них внимания. Вот и сейчас: торопливо справившись об их здоровье, она поспешила к Виктору. Майор только горестно усмехнулся…
До полуночи Валя работала в перевязочной, была очень рассеянной, руки ее двигались без прежней ловкости. Она сделала какую-то ошибку, и Николай Яковлевич сердито прикрикнул:
– Придется мне прогнать тебя. Оказывается, ты еще ничему не научилась.
Она робко и жалобно взглянула на него, так и не спросив, следует ли ей эвакуироваться вместе с институтом или оставаться с госпиталем. Освободившись, она бегом кинулась в командирскую палату.
«Вот это и есть теперь мой институт», – с какой-то мучительной грустью и радостью подумала Валя, входя на цыпочках в палату. Свет в ней был притушен, под потолком мерцал единственный матовый колпачок. Раненые спали, и лишь немногие метались и стонали. К ним изредка подходила дежурная сестра, давала воды или лекарства и бесшумно уходила. Валя присела у койки Виктора, и глаза ее сразу же приковались к его лицу.
Виктор спал. Дыхание его было ровным. Валя осторожно взяла его руку, нащупывая пульс. Пульс размеренно-четкий, спокойный. Какое чувство наполняло ее? Жалость? Любовь? Она и сама не знала.
Она близко склонилась к нему, как бы пытаясь угадать, что заставило его пренебречь опасностью и пойти на таран, хотела понять, почему он стал для нее так дорог?
Когда-то он сказал ей о своей любви, и она ответила ему смехом. Помнит ли он об этом? Осталась ли у него хотя бы капля того былого чувства? А вдруг у него ничего не осталось, и он, вспомнив о старой обиде, теперь отвернется от нее? Ну и что же? Ну и пусть! Но где же ее гордость, самолюбие?
Виктор пошевелился, открыл глаза. Взгляд его был спокойным и ясным, повидимому, боли отпустили его.
– Мама ушла? – спросил он, ничуть не удивившись тому, что Валя сидела у его койки.
Она склонилась к нему.
– Она в ординаторской. Спит.
– Оказывается, я уже не так плох, Валя, – зашептал он, тая в уголках губ знакомую мальчишескую улыбку. – Николай Яковлевич сказал: ноги у меня в порядке. Вот только с головой что-то неладное. Кажется, я ушибся, когда упал с парашютом. И подумать только: пуля расколола в ноге маленькую косточку, разорвала какую-то жилу, а сколько хлопот… Но месяц лежать я не согласен, даю честное слово.
– Не говори много, – попросила Валя и, боязливо оглянувшись, прикрыла его губы рукой.
Он ощутил знакомый запах ее шелковистой кожи, прижался к ладони сухими губами. Валя почувствовала, как все, что начало пробуждаться в ней тогда, в январе, и не успело разгореться, теперь вновь стало охватывать ее, только с большей силой.
Он с любопытством смотрел на нее. Да, она стала еще лучше; в ней еще ярче развилось что-то неуловимое, усилившее прелесть и обаяние ее лица, волос, рук, всей фигуры.
В уголках губ Виктора опять появилось мальчишеское озорное выражение. «А помнишь?» – как будто, говорил его взгляд. Но Виктор так и не высказал свою сокровенную мысль, а только спросил:
– Город эвакуируется?
– Эвакуируется.
Лицо его исказилось, словно от боли. Он прошептал:
– А как же госпиталь? Тоже уедет?
– И госпиталь. Только неизвестно куда.
– А ты?
– Я уеду с госпиталем. С тобой…
– Ты – что? – не удержался Виктор: – А как же тот… профессор?
Валя вспыхнула, отвернулась.
– Не говори о нем… – Помолчав, тихо спросила: – Скажи, Витя, ты думал обо мне там? Хоть немножко?
– Мы же условились не думать, Валя… Помнишь?
Глаза его смотрели на нее с ласковой укоризной.
Валя вновь склонилась к его изголовью, тихо сказала:
– Я хочу, чтобы теперь все стало по-другому…
Виктор бережно взял ее руку и приложил к своим губам.
– Мне хочется, чтобы ты исполнила мою маленькую просьбу, – попросил он. – Напиши Тане о нашей встрече. Мне хочется, чтобы именно ты написала.
– Я напишу, – пообещала Валя.
Скрипнула дверь палаты. Вошла старшая сестра, погрозила Вале пальцем и, сделав что-то у постели черноволосого майора, вышла.
– Ты не уходи. Мне хорошо, – прошептал Виктор и закрыл глаза.
14
Трое суток, не выходя из госпиталя, дежурила Александра Михайловна у постели сына, на четвертые ее сменила тетка Анфиса. Прохор Матвеевич отвел жену домой. Александра Михайловна от усталости едва держалась на ногах. Введя ее в нахолодавшие комнаты, Прохор Матвеевич укоризненно вздохнул:
– Эх, мать, совсем не жалеешь ты себя. Что мне с тобой делать?
– А что делать? Ты-то хорошо знаешь, что тебе делать? Погляди-ка на себя, на кого ты стал похож.
Прохор Матвеевич ущипнул давно небритый колючий подбородок, смущенно крякнул; он тоже не особенно жалел себя в эти дни.
Александра Михайловна, как вошла в комнату, села в стариковское кресло, так и осталась сидеть, вытянув на коленях сморщенные желтые руки.
Шаркая ополченскими кирзовыми сапогами, Прохор Матвеевич прошелся по комнате раз, другой и, подойдя к жене, погладил ее вялое плечо.
– Ты посиди, отдохни, мать, а я сбегаю на фабрику. Я вернусь скоро. Ты же знаешь – завтра уходит последний эшелон с оборудованием и людьми. Ты тоже собери для себя на дорогу кое-какие вещички…
Александра Михайловна с недоумением взглянула на мужа.
– Значит, и мне ехать?
– Ничего не поделаешь, мать. Надо. Поедешь к Павлу.
– А ты?
– Ну, и я… Прохор Матвеевич с ожесточением потянул седом ус, подошел к комоду, зачем-то переставил семейные фотографии. – Хотя, мы, кажется, с Ларионычем останемся пока с ополченским полком. Ты, мать, не сомневайся. Ничего страшного не случится. Мне предложили ехать с нашим коллективом, но я подумал – стоит ли? Все-таки дом, квартира. Буду присматривать. Да и кое-кто из наших мебельщиков тут останется. – Прохор Матвеевич отвел в сторону смущенные, что-то утаивающие глаза. – Так ты, мать, того – подготовься.
– Я без тебя никуда не поеду, Проша, – тихо, но твердо сказала Александра Михайловна.
Оставшись одна, она долго сидела не двигаясь. Руки ее в ревматических узлах бессильно лежали на коленях, взгляд был уставлен в одну точку. Стойкая тишина, какая бывает только в опустелых, покинутых жильцами комнатах, казалось, вытекала из всех углов.
«Вот ты и одна, – вот и все кончено», – чудился в этой тишине чей-то беспощадный голос, и по телу Александры Михайловны пробегали холодные мурашки.
Прошел час, другой, Прохор Матвеевич не возвращался. Александра Михайловна продолжала сидеть с окаменелым лицом и остановившимися глазами. Желтый луч солнца, косо пробивавшийся в окно через матерчатые ленты, передвинулся в другой угол, потом незаметно исчез. На дворе вечерело. На улице послышались глухие крики, где-то далеко застучали зенитки, тоненько, чуть слышно задребезжали стекла. «Гость» опять кружил над городом.
Звуки далекой стрельбы вывели Александру Михайловну из оцепенения. Мысль, что ее все покинули, что она осталась одна в этих комнатах и никто никогда к ней не придет, ужаснула ее.
Медленно передвигая бесчувственные ноги, она прошлась по комнатам, зашла в спальню, потом в кабинет Алеши, где-до войны так часто звенел голос Тани. И всюду было пусто, всюду был холод. Сердце Александры Михайловны, казалось, падало в пустоту. Знакомое чувство противной слабости охватило ее.
«Что же делать? Что делать? – спрашивала она себя. – Была семья, и вот – никого».
Она подходила то к окну, то к комоду, на котором были расставлены фотографии, то снова возвращалась в комнату Тани, и с каждым шагом движения ее становились порывистее и слабее.
Присев на диван, она неимоверным усилием воли заставила себя превозмочь слабость, усмирить разбушевавшееся сердце…
Приступ отчаяния проходил… Она вспомнила о Викторе. Мысль о нем, о Тане, Алеше и Павле вернула ей силы. Ведь они живы, они еще вернутся к ней. И она должна жить, жизнь ждет ее впереди. Не может быть, чтобы война продолжалась вечно!
Эх, если бы не больное сердце, она не пала бы духом! Но сердце не возьмешь в руки. От него этот противный страх, это бессилие… Но она не поддастся! Надо же что-то делать, что-то собрать в дорогу. И, конечно, надо ехать к Павлу, только бы не оставаться в этих пустых комнатах.
Оранжевый свет заката уже проник в комнату, стены окрасились в огненный цвет, будто где-то близко за окном бушевал пожар.
Вещи плотнее придвинулись к Александре Михайловне, как бы умоляя взять их с собой… Каждая вещь была частью ее жизни, ее прошлого, ее семьи.
Боясь делать резкие движения, Александра Михайловна собрала фотографии, вынула из ящика письма Алеши, Тани, Виктора, завернула их в платок; достала из-под кровати запыленный чемодан, положила туда сверток с фотографиями, опять почувствовала сердцебиение и, присев на диван, передохнула, задумалась, что еще взять с собой.
Положив несколько пар белья, три платья – одно праздничное, шерстяное, и два старушечьих «расхожих», шалевый вязаный платок, ботинки, шерстяные чесанки с калошами (мало ли что случится в дороге, а может, и зазимовать придется у Павлуши?), она прошла в комнату Тани, уложила в другой чемодан все ее девичьи платья, ее шубку, туфли, ботики…
«Вернется же она когда-нибудь с фронта, моя доченька, и все это ей пригодится. Не будь я матерью, чтобы не сберегла для нее все, что нужно», – подумала Александра Михайловна.
Вещи, казалось, опять зашептали ей: «Возьми!», но она отмахнулась от них, как от мух: «Э, ну вас, ничего мне больше не нужно. Я бы землю с собой взяла ту, по какой ходят сейчас мои дети».
Она села на чемодан, подперла руками голову, прислушиваясь к неровным толчкам сердца.
Раздался слабый стук, и в комнату, заполненную сумерками, вошел Прохор Матвеевич.
– Где ты, мать? – тревожно спросил он, приглядываясь к потемкам. – Собралась? А я новость принес. Был сейчас в госпитале. Всех раненых приказано вывезти в глубокий тыл. Госпиталь эвакуируется. Витеньку, наверное, увезут завтра.
Синий луч скользнул за окном, на миг озарил стены. Где-то за Доном прокатился глухой удар, зазвенели стекла. Наступала ночь, по-осеннему долгая, тревожная…
15
Еле передвигая ноги, Александра Михайловна вышла из госпиталя. Ее вели под руки Анфиса и Прохор Матвеевич. Прощание с сыном отняло у нее много сил. Дневной свет казался ей то зеленым, то красным, то фиолетовым.
– Вот и увезли Витеньку, вот и увезли, – бормотала она.
Они медленно направились к трамвайной остановке. Прохор Матвеевич спохватился:
– Веди-ка ты ее, Анфиса Михайловна, а я живо смотаюсь на фабрику. Велели мне быть там к часу, а я уже опоздал. Ты уж, Саша, как-нибудь доползи.
– Ничего. Разойдусь. Одолею, – сказала Александра Михайловна.
Больше чем когда-либо она была недовольна своей слабостью. Ей хотелось отдохнуть, успокоиться. Но мысль о пустых комнатах вызывала страх. Она прикладывала к груди руку, как бы стараясь придержать срывающееся в пустоту сердце. Но оно совсем вышло из повиновения. Фиолетовые сумерки то и дело надвигались на глаза, заслоняли дома, волнующийся под ногами, как пароходная палуба, тротуар.
Они дошли до трамвайной остановки. Подкатил скрипучий вагон. Александра Михайловна с трудом взобралась на ступеньку. Нет, она еще не так беспомощна, как думают! Но когда она, задыхаясь, села на скамейку, женщины стали сочувственно смотреть на нее. Их удивил взгляд этой седой красивой старухи – тусклый и неподвижный, как у человека, недавно очнувшегося от обморока.
Тошнота мутящим комом подкатила к горлу Александры Михайловны, и уже знакомый ужас объял ее. Чтобы избавиться от него, ей захотелось поговорить.
«Так вот, люди добрые, – приготовилась она сказать сидевшим рядом с ней женщинам. – Проводила я сыночка, советского героя, и вот не знаю, когда же теперь увижу его. А увижу…»
Она хотела сказать это, но язык не повернулся. Из горла вырвался булькающий звук. Женщины с удивлением посмотрели на нее.
– У каждого свое горе, – сказал вдруг кто-то рядом.
«Да, у каждого… А у меня – свое», – согласилась про себя Александра Михайловна.
Трамвай заскрежетал колесами, остановился. Пассажиры, подталкивая друг друга, пошли к выходу. Кондуктор сказал.
– Тревога!
Александра Михайловна на этот раз совсем не испугалась. С помощью Анфисы и какого-то мужчины она вышла из вагона. Небо гремело, как железная крыша. Люди разбегались во все стороны.
«У каждого свое, у каждого свое», – стучала в голове мысль.
Медленно переступая, Александра Михайловна прошла еще несколько шагов.
– Потихоньку, потихоньку, – предупредила ее Анфиса и вдруг почувствовала, как тело сестры наваливается на нее.
Она еще успела подхватить Александру Михайловну, но не удержалась и повалилась вместе с ней на пыльный камень мостовой.
Анфисе показалось, – глубокий, облегченный вздох вырвался из груди сестры. Она нагнулась и увидела ее спокойное, строгое лицо, полузакрытые глаза.
Сердце Александры Михайловны остановилось.
16
С вокзала Валя возвращалась разбитая, грустная. Она села в трамвай с наполовину выбитыми взрывной волной стеклами, решив заехать сначала в институт, но по рассеянности, под еще неостывшим впечатлением разлуки с Виктором, проехала дна лишних квартала и возвращалась в институт пешком.
Словно матовая пелена заслоняла от нее весь мир. Она все еще видела, как носилки с Виктором засовывали на площадку санитарного вагона, как он пожимал ее руку и при этом испытующе смотрел на нее. Никогда не было Вале так грустно, как в эту минуту.
Виктора унесли в вагон, поезд тронулся, а она долго еще стояла на путях, пока кто-то не крикнул ей, чтобы она уходила.
Теперь ей хотелось как-то разрядить скопившуюся в душе тяжесть. Она зашла в опустелый, весь перекопанный на щели, осенний скверик, села на лавочку и дала волю слезам.
Старательно вытерев щеки, немного недовольная собой, что допустила на улице такую оплошность и испортила ресницы, она все же решила заглянуть в институт. Но там уже никого не было – ни директора, ни декана, ни студентов. В залах и аудиториях размещались красноармейцы-маршевики. Валю остановил часовой и, оглядев с ног до головы, предложил уйти.
Валя вышла из института, окончательно убитая. Еще какая-то часть ее души откололась от нее: «Может быть, я сделала ошибку, и мне надо было ехать с институтом?» – мелькнула в ее голове запоздалая мысль.
Мать встретила ее дома упреками:
– Ты же знаешь, мы уезжаем с госпиталем, а ты оставляешь меня одну. Где-то бродишь…
– Мы эвакуировали раненых, мама, – ответила Валя.
– Отец ничего не хочет брать с собой – ни посуды, ни постелей. Что за человек, – не понимаю. Как же мы будем жить?
– Ах, мама, так и будем жить, – с раздражением сказала Валя. – Будем жить, как все.
Валя не узнала комнат: все было сдвинуто с места, вещи разбросаны, пахло паленым сургучом, словно на почте, – какие-то люди опечатывали книжные шкафы.
– Мама, я не спала две ночи. Пойду отдохну, – сказала Валя и добавила совершенно разбитым голосом: – Немцы уже под Таганрогом. И мы не уезжаем, а уплываем на барже. По Дону до Калача, а оттуда поездом на Ташкент.
– На барже?! – всплеснула руками Юлия Сергеевна. – Хотя это, может быть, даже лучше. На поездах теперь страшнее…
Валя легла на диван, не раздеваясь, и быстро уснула. Ее разбудил шум передвигаемой мебели. Она открыла глаза и по звукам поняла: выносили вещи.
Пасмурный вечер угасал за окном. Ощущение чего-то непоправимого, навсегда утраченного давило Валю. Она вышла в столовую.
Юлия Сергеевна сидела на корзине, закрыв лицо руками. Валя почувствовала жалость к матери, опустилась на колени, прижалась к ее мокрому лицу щекой. Юлия Сергеевна взглянула на дочь опухшими от слез глазами.
– Все-таки мы уезжаем поездом, – сказала она. – Звонил отец, велел привезти в госпиталь вещи и ехать самим. Сегодня мы уже не будем ночевать дома.
– Мы сейчас должны идти? – спросила Валя.
– Да, он сказал – сейчас.
Юлия Сергеевна зарыдала.
– Мамочка, ну полно Успокойся же. Родная мамочка, – стала уговаривать ее Валя.
Они заплакали в один голос, прижавшись друг к другу.
– Куда? Куда мы едем? – глухо вскрикивала Юлия Сергеевна. – Когда вернемся? Бедный, милый наш Ростов!
Мягко стукнула дверь. Вошел Горбов. Одет он был подорожному – в темносиний костюм военного покроя и высокие сапоги.
При его появлении Валя быстро юркнула в свою комнату: она не хотела видеть Ивана Аркадьевича.
Горбов подошел к Юлии Сергеевне, сказал:
– Не волнуйтесь. Самое позднее через два месяца мы вернемся в Ростов.
Юлия Сергеевна жалобно смотрела на него, готовая опять заплакать.
– Все уезжают, все… Рассыпается наша жизнь, – вздохнула она. – Доживем ли мы до того часа, когда снова можно будет вернуться сюда?
– Надо дожить. Надо, – заговорил Горбов, прохаживаясь между корзин и стуча сапогами. – Я вот отправил свою лабораторию и результаты своих трехлетних опытов в Куйбышев, и мне кажется, – государство спрятало от фашизма какую-то часть моей жизни, самую ценную часть меня самого, мой мозг, мою идею. И мне не страшно теперь… Даже если что со мной случится, найдутся люди, которые будут продолжать начатое мной дело. Да и я не так уж прост. Я тоже живым в руки не дамся. Зачем думать о смерти? Я еду продолжать свою работу. И придет время – вернусь на старое место. Все мы вернемся. Верьте этому, Юлия Сергеевна.
– Я слабая, больная женщина, – развела руками Юлия Сергеевна. – Но я согласна с вами: надо верить. Иначе зачем же жить?
– Вот и отлично. Извините, я должен идти, я пришел попрощаться. Через два часа уезжаю.
Иван Аркадьевич поцеловал Юлии Сергеевне руку, попросил передать Валентине Николаевне свои добрые пожелания, глубоко вздохнул и вышел из комнаты.
17
На другой день перед закатом солнца Прохор Матвеевич хоронил жену. Надо было торопиться. Он сам сделал ей гроб, покрыл лаком, обил красным коленкором. На фабрике нашлась подвода, чтобы отвезти покойницу на кладбище. Ларионыч стал было хлопотать об оркестре – в городе нашелся бы и оркестр, – но Прохор Матвеевич решительно воспротивился. Церемония с оркестром казалось ему почему-то лишней для скромной памяти покойной.
Людей, чтобы проводить Александру Михайловну на кладбище, оказалось не много. Почти все родственники Волгиных уже выехали. За гробом шли только Прохор Матвеевич, тетка Анфиса, Ларионыч, несколько старых рабочих с фабрики да какие-то незнакомые, всегда примыкающие к похоронным шествиям старухи.
Подвода въехала в железные ворота кладбища и остановилась: дальше – до могилы гроб надо было нести на руках.
Прохор Матвеевич, не поднимая обнаженной, остриженной под машинку седой головы, и Ларионыч взялись за концы свернутого жгутом полотенца и, покачиваясь на неровностях тропинки, двинулись в глубь кладбища. Нести гроб помогали трое рабочих фабрики. В их движениях чувствовалась торопливая деловитость, она лишала и без того скромные похороны какой бы то ни было торжественности.
Обычной тишины, напоминающей о неизбежном для всех людей покое, на кладбище тоже не было. С его окраины, из поредевших зарослей акации, доносилось позвякиванье лопат, сердитые голоса:
– Хобот доверни! Колесо поддай! Есть! Встала! – послышался резкий мужской голос.
– Зенитчики свои пушки оборудуют, – тихо заметил Ларионыч.
– А тут и ополченские позиции недалеко, – сообщил один из рабочих и мрачно пошутил: – Воевать будет хорошо: ежели что – кладбище под боком…
Сердце Прохора Матвеевича билось неровно. Он чувствовал сильную одышку, по лицу стекал пот. Полотенце больно врезалось в плечо. Кося глазом на странно побелевшее, ставшее миловидным лицо Александры Михайловны, Прохор Матвеевич старался поймать непрочную нитку мыслей, но та путалась и обрывалась. То слова врача: «Если бы не пережитые волнения, она могла еще пожить» вспоминались ему, то смерть казалась неизбежным и лучшим исходом: «Нелегко было бы пережить Саше такое трудное время», то обида вновь сжимала сердце Прохора Матвеевича.
Косые солнечные лучи пронизывали сильно поредевшие кроны акаций и дикой маслины. Желтые мелкие листья осыпались медленно и бесшумно. На высохшем газончике, на острых стеблях «кочетков», торчавших на могильных холмиках, блестели не успевшие высохнуть капли прошумевшего ночью дождя.
А вот и чернеющая влажной насыпью могила. Какие-то люди с небритыми лицами стоят с лопатами наготове.
Прохор Матвеевич и Ларионыч опускают гроб на насыпь. Услужливые могильщики продергивают под него веревки. Они действуют привычно и ловко. Слышится царапающий звук туго сплетенной пеньки о дерево. Прохор Матвеевич испытывает отвращение и к этому звуку, и к испитым лицам кладбищенских рабочих, и к водочному перегару, идущему от их дыхания.
Он опустился на колени и прижался усами ко лбу жены. На мгновение ему стало трудно дышать, к глазам подступили стариковские скупые слезы.
– Прощай, Саша, – сказал он тихо и внятно.
Плач Анфисы заглушил его слова.
Прохор Матвеевич наложил на гроб крышку. Застучали молотки.
– Товарищи… – спохватившись, начал было речь Ларионыч, но старик сердито остановил его:
– Оставь… Не надо.
– Почтить бы память, Проша… Все-таки жизнь ее – твоя жизнь.
– Не надо, – отрубил Прохор Матвеевич.
– Опускай! – скомандовал один из рабочих. – Осторожнее, а то соскользнет веревка!
Гроб ровно и очень ладно лег на дно ямы. Прохор Матвеевич отметил и это добровольное усердие незнакомых ему людей с лопатами.
Листья акации медленно осыпали могилу. Солнце грело все слабее. Близился вечер. Внезапная мысль пришла в голову Прохора Матвеевича.
«Вот Саша ушла от меня, и ей теперь все равно, что будет дальше… А для меня – что же осталось? Дети? Фабрика? Дом? Ясно одно: мне надо… жить…»
Прохор Матвеевич бросил несколько комьев земли на крышку гроба, выхватил у рабочего лопату и стал быстро зарывать могилу, будто торопясь спрятать свою старую подругу от всех земных бурь и людских скорбей.
Анфиса, излившая в причитаниях все свое горе, в тот же вечер собралась в дорогу, завязала в узелок пожитки, а наутро, посылая проклятия анафеме Гитлеру, уехала в станицу к своим многочисленным родственникам.
Оставшись один, Прохор Матвеевич просидел в опустевшей квартире еще одну долгую ночь, а наутро торопливо оделся, поглубже засунул в карман партийный билет, запер квартиру и ушел…
18
Ночь на тринадцатое октября Валя и Юлия Сергеевна ночевали в госпитале. Наутро ожидалась погрузка имущества, и как теперь окончательно стало известно, отъезд все-таки должен был совершиться на барже вверх по Дону.
Палата была набита женщинами и детьми, родственниками врачей и госпитальных служащих. От чемоданов, корзин и узлов повернуться было негде. Коридоры и палаты госпиталя походили на переполненный пассажирами вокзал. На госпитальных койках и прямо на полу, кое-как примостившись на узлах и свернутых вдвое матрацах, спали дети. Матери сидели возле них, подперев руками низко склоненные головы. Мало кто мог спать в эту печальную ночь.
Валя пристроила мать в ординаторской, а сама спустилась на первый этаж в общую палату, присев на чемодан, вслушивалась в полусонный печальный говор. Ее угнетали неясность далекого пути, пошатнувшееся здоровье матери. Несмотря на уговоры Николая Яковлевича, Юлия Сергеевна наотрез отказывалась пить свои лекарства и все время повторяла:
– Не все ли равно теперь? Оставь меня в покое.
Валя услышала, как в палату вошла старшая сестра Лида и сказала кому-то:
– А вы знаете, мать этого летчика, которого мы вчера эвакуировали, скоропостижно умерла.
У Вали похолодело в груди. Она быстро вышла из палаты, остановила уходившую по коридору Лиду.
– Когда она умерла?
– Да вчера же. Представьте себе, прямо на улице. Вышла из трамвая и упала. А он, бедняга, едет теперь в тыл и ничего не знает, и вряд ли скоро узнает.
Валя вышла в неосвещенный вестибюль, потом на улицу. Она даже не вспомнила, что не имеет пропуска, – так ей захотелось пойти на Береговую, побыть там вместо Виктора. С черного неба сыпался дождь. Нигде ни проблеска света, ни тука. Громады домов словно растворились в море непроницаемо-черной туши. Вале стало жутко. Ей показалось – смерть неслышно бродит в потемках по городу.
Она вернулась в ординаторскую. Там сидел отец. За все дни он, повидимому, впервые присел отдохнуть; откинувшись на спинку стула, курил папиросу, медленно выпуская дым.
– Ну, эскулапка, – сказал он, отбрасывая недокуренную папиросу, – как ты себя чувствуешь?
– Хорошо, папа. Ты знаешь, умерла мать Виктора Волгина…
– Да, я знаю, – вздохнул Якутов.
Они помолчали. Кивнув на лежавшую на диванчике, накрытую пледом Юлию Сергеевну, он сказал:
– Вот тоже насилу уснула. Как только госпиталь развернется на новом месте, мне предстоит поднять ее на ноги. Работа исцеляет… Охать да нежничать теперь вряд ли будет время. А больным астмой иногда помогает перемена климата, обстановки. Самый лучший режим для дыхания – это работа. Так-то, Валентина. Иди спать. Завтра тебе найдется дело.
Валя пошла в палату, прилегла на туго набитый узел, но уснуть долго не могла. Голову давил чайник, ногам, лежавшим на корзине, тоже было больно. Она думала о Викторе, об Александре Михайловне, о страданиях людей, чьи судьбы за такой короткий срок перевернула и безжалостно растоптала война…
Утомленная, она забылась только под утро.
Весь день грузовики и подводы возили на пристань госпитальное имущество. Медицинские сестры, санитары и все эвакуируемые впихивали ящики, узлы, тюки в огромную хлебную баржу, окованную стальными листами. Баржа походила на линейный корабль, с палубы которого сняли все надстройки, трубы и орудийные башни. В ее гудящие, пахнущие зерном и ржавчиной отсеки засовывали горы матрацев, мешки с продовольствием, домашние пожитки эвакуируемых. В отсекая было темно и душно, гомонили голоса, плакали дети. Баржа, казалось, вобрала в себя целый район города; на палубе вплотную сидели на чемоданах и стояли люди.