290 890 произведений, 24 000 авторов.

» » Моя пятнадцатая сказка (СИ) » Текст книги (страница 31)
Моя пятнадцатая сказка (СИ)
  • Текст добавлен: 24 ноября 2019, 03:02

Текст книги "Моя пятнадцатая сказка (СИ)"


Автор книги: Елена Свительская






сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 48 страниц)

– Один попался, – усмехнулась жутко красавица в цветных кимоно. И лицо ее прекрасное ужасающе исказилось – вместо зубов обнажились клыки неровные.

Задрожал отрок, но с места не сдвинулся. Убегать уже поздно. Убегать некуда.

А она нежным пальчиком приласкала катаны лезвие. И смахнула ему в лицо каплю кровавую, обжигающую.

Он не дрогнул. Хотя, вжимаясь спиною в ворота, в ужасе смотрел на нее. Как она подходит к нему. Все ближе и ближе.

Долго, пугающе долго она к нему приближалась. Соскользнула по щеке его капля чужой крови, безумно горячая. Говоря, что та девушка – из плоти – и что резать будет по-настоящему. А потом из лезвие катаны медленно к шее его потянулось.

Он сжался весь. Бешено-бешено стучало сердце.

«Но я ведь воин! – подумал, – Сын воина!» – и с места не сдвинулся.

Медленно протекло лезвие к голове его, шеи около – он лишь в ужасе следил за ним – но с места не сдвинулся. Вот, конец уперся в деревянные ворота. Выдохнули отрок и оборотень одновременно:

– Знаешь…

– Знаете…

– Что? – брови подняла насмешливо: у нее свои были, не выбритые, не нарисованные точками выше на лбу.

Что, впрочем, ее еще больше красило. Хотя от улыбки клыков белоснежных, не черненных, ему стало совсем жутко.

– Простите! Мы потревожили ваш покой!

– Думаешь, я тебя прощу?

– Нет, – головою мотнул.

И дернулся – в сторону от хищно блеснувшего лезвия.

– Может, встанешь передо мной на колени, юнец дерзкий? Да извинишься за весь род людской? За всех мужчин, когда-либо мучавших женщин, извинишься? – усмехнулась хищно, зверской улыбкой, – Может, я тогда и прощу? Впрочем, не уверена.

– Нет! – гордо вскинул голову, – За чужие ошибки отвечать не намерен!

– Да мне плевать на мнение твое, если честно.

Лезвие выскользнуло из деревянной поверхности, сдвинулось к шее.

Он глазами одними следил за ним – сердце, казалось, совсем уже не билось – но не сдвинулся.

«Я же воин! Сын воина»

И не сдвинулся.

Лезвие перевернулось, шею царапав ему. Он уж думал, что все, но унижаться перед мерзким, тьфу, божественно прекрасным чудовищем, не намерен был.

Но холодный металл приподнял деревянный засов, сдвинул. Распахнулись створки – и спиною на улицу наружу выпал детеныш человеческий.

Девушка-кицунэ к нему шагнула – сжался, садясь, но не пустился ни в извинения жалкие, ни в позорное бегство, как еще недавно его приятель – и, склонившись, сказала тихо, голосом чарующе красивым:

– Ты как будто не слишком подлый. Так уж быть, на первый раз отпущу. Но чтоб больше тебя не видела.

И ушла.

Он вскочил. Дыхание сбилось, ноги дрожали предательски. Невольно в ворота открытые посмотрел – и увидел как призрак и кицунэ уходят к зданию. Ступают за угол, в тень, места не освещенного светом полной луны.

Потом только, дрожа, спотыкаясь пошел прочь.

Не сразу опомнился. Вернулся, дрожащий. Робко, руками трясущимися, сдвинул половины ворот. Чтоб не потревожил чудовище и душу погибшей больше никто в эту ночь. Только потом ушел.

Дня через два вышел только к чайной, где собрались его приятели. Они уже и не чаяли увидеть его живым. Хотя предатель, как выяснилось, молебен о покое его души в мире загробном все-таки заказал. На накопления свои. Сплюнул друг обиженный – и смолчал, что хотел ему прежде сказать. Рассказал ту историю, но не слишком ему поверили.

Слухи, впрочем, дети слуг и стражи разнесли. И с тех пор усадьбу ту обходили стороной. Родственники дальние нашлись – продать пробовали, но никто не покупал.

Император молодому сироте хотел в награду за особо красивый стих и участие достойное в турнире поэтическом поместье пустующее столичное пожаловать, но тот вместо благодарности бухнулся на колени и молил пощадить. Рассказал все истории, что ходили о жутком месте. Те, которые успел. Их уже много ползло по Столице мира и спокойствия. Вздохнув, император милостиво разрешил беспрепятственно отказаться. И в награду пожаловал чин и семь рулонов шелка.

Лет через пять воин молодой, да приятеля два молодых и мальчишка совсем перелезли через ограду. То есть, сначала прогуливались мимо стен усадьбы, начинающих разрушаться местами – устрашая прибившегося к ним мальчишку, что хотел работу поскорее найти, чтобы кормить сестру младшую и мать больную. И вдруг услышали из глубины женский смех. Легкий, красивый.

Вспомнил тут воин молодой красивую кицунэ, что там видал. Он, признаться честно если, частенько вспоминал ее. И невесты себе до сих пор не нашел. А тут – услышал смех – и не выдержал. Первым полез за забор. Приятелей, смущенно переглянувшихся и все-таки последовавших за ним, обогнал. Пробежал прямо к зданию. К повороту коридора открытого, уходившего в темноту – туда свет полной луны не проникал. И оттуда смех доносился женский. На несколько голосов. И как будто шуршали одеяния. И на несколько мгновений заструилась мелодия флейты.

Он шагнул в темноту, завороженный. А приятели притихли напугано, сбившись в кучу. Нет, предавший в прошлом, катану достал. Спутник свою за ним. А мальчишка – деревянный нож вынул из-за пояса.

Долго ждали они, напряженные. Он не вышел.

А когда разлился по Хэйану солнечный свет, они, все еще стоявшие на месте и озиравшиеся, вслушивающиеся, но слышавшие лишь темноту, рискнули пойти вперед. К той террасе, за которой он скрылся.

Крови не нашли. Ни его, ни следов борьбы. Разбрелись, обежали все здание. Да мальчишка, мечтавший выделиться храбростью, даже седзи отодвинул, внутрь вошел. Ожидали его юноши, повторяя молитву.

– Наму Амида буцу!

– Наму Амида буцу!

Но милосердный будда Амида, восхваляли кого, который поклялся в рай забрать даже женщин, разумеется, только благодетельных, не явился им.

Мальчик вышел растерянно. В другое помещение пошел. Они следовали за ним по двору, жавшиеся друг к другу. Мальчик дом обошел весь. Но не нашел следов. Вернулся смущенный. Он же двум воинам предложил внимательнее сад обойти, к сорным травам, во множестве росшим по заброшенному поместью, присмотреться. Мол, если упал где, если волокли его чудовища – то остаться должен был след на траве. Хотя бы от ног и тела человеческого.

Но следов не нашли. Совсем.

Он вроде зашел в ночной темноте на проход, крытый, прошел между столбов. И будто исчез. И мальчишка, хотя и смышленым был, вроде верно предположил, что по примятой траве могли след найти к логову оборотней, но, однако же, увы, ничем помочь не смог.

За полдень собралась толпа народу. Монахов, воинов самых смелых. С оружием, камнями, факелами горящими, свитками сутр, да молитвой многоголосой на устах. Все поместье запущенное обошли – не нашли даже обрывков одежды пропавшего.

Кто-то предложил сжечь все совсем. Может, там, под зданием логово?

Но монах седовласый предложил чудовищей не злить. А вдруг под домом проход в ад? Вдруг черти полезут? Как их гнев остановить?

Проворчал в толпе кто-то, что от столкновения монахов и воинов тоже было разрушение, вот ведь, есть воинственный один клан… Но хама молодого не нашли. Никто не признавался, где был. Хотя рядом стоящие видели наверняка. Просто… что уж злить чертей и нелюдей? И пошто злить смельчака?

Так и не сожгли усадьбу.

Рано утром мальчишка смышленый получил от друга-предателя пропавшего связку медных дзэни – аж девяносто шесть – и небольшой мешок зерна. Совесть замучила то юношу, что опять он струсил, не кинулся следом за другом да упустил, к чудовищам в лапы отдал. И хотя бы за бедняка юнца заступиться надумал.

И лет десять в усадьбу никто не заходил.

То есть, говорили, что приходил как-то раз молодой воин – пил сакэ и чашу полную у ворот оставил, да побеги молодого бамбука – и хвалил, благодарил «чудищ за устройство брака его сестры». Но вроде он пьяный был. Да два свидетеля тоже были пьяными. Короче, не поверили никому.

Лет через десять некая принцесса надумала усадьбу сжечь. Император уж воспротивился: нечего беспокоить чертей, пусть живут. Может, гнев тогда их столицу и обойдет? А то казнили, говорят, ученого одного, то ли за дело, то по клевете – и заболел потом император.

И стихия неиствовала. Успокоилась лишь, когда храм построили убитому. После обрядов святых и примиряющих духов только-только вроде наладилось все. А тут еще усадьба эта, неладная. Да почто уж трогать ее?!

Но принцесса не успокоилась. Или дочь ее, овдовевшая вскоре после свадьбы, не успокоилась?.. Или то была племянница? Говорят, слугам троим отрезали языки – и точно столичным болтунам узнать ничего не получилось, что за принцесса и чья вдова?..

В общем, в поместье нагрянуло целое войско монахов, всех возрастов. Вооруженные факелами, светильниками и священными сутрами, расположились они вне жуткого дома. День и ночь читали сутры, много-много дней.

Денег на еду и светильники, разумеется, ушло немерянно. Император, кажется, злился, но стерпел. Вроде молитвы читать прилично? Ну, не должны же чудовища сильно злиться на людей напуганных и ведущих себя… ну, может, благопристойно? И… и вдруг подействует?.. На крайний случай… но ведь люди уже не первый век уж как вздумали молиться – и чудовища молчали о том обычае людей. Значит, вроде можно?..

В одну из ночей молебнов полная стала луна. Кто-то из монахов – старый и несколько молодых – невольно залюбовались. То есть, сначала один голову поднял, вспомнив, что, кажется, шестнадцатый лунный день нынче. А потом и другой. И третий.

А луна была необыкновенно чарующей.

И один наглец с места поднялся, забыв про свиток священного текста, в сторону прошел, чтобы крыло усадьбы небо не загораживало, в самой важной части. И, любуясь ночным светилом, грустно улыбнулся, сказание вспомнив о Кагуя-хэмэ.

И напрягся вдруг, повернувшись в сторону. В ту часть здания, на которую не падал лунный свет, посмотрел. И докуда светильников и факелов не доходил свет. Монахи сидели почти у стен. Да, хоть и не всем у ворот сидеть повезло, но хоть подальше от жуткого здания! Чтоб в два ряда сидеть, цепью неразрывной, чтобы все у всех на виду.

А он посмотрел туда, где никого не было. Руку растерянно поднял:

– Там… смех женский! – вскричал.

Все, кто рядом был и видел его, близко от темноты тени, обернулся. Дернулись и заоборачивались почти все, кто не видел. Лишь старики почтенные и опытные да два юноши продолжали молиться, внимания не обращая ни на что – и взлетал над поместьем кое-где голос монотонный, несколько голосов, слившихся в одно.

А тот, глупее, пошел к зданию медленно. Нет, он шагу прибавил. Быстрее, быстрее… быстро-быстро… и до сумраком затянутого перехода уже совсем бежал!

Скрылся – и тихо стало. Тихо-тихо было внутри. Бубнили молитвы снаружи.

А потом его окликнул сосед по келье напугано.

А он не отвечал.

К стыду признаться… или к чести их? Но только десятков пять монахов и четверо слуг рискнули схватить факелы – и к зданиям кинулись. Все осветили. И место жуткое, скрытое прежде в тени, где не попадал даже свет полной луны.

Крытый переход был пустынен. Ни на колоннах, ни на полу не было ни обрывков одежды, ни следов борьбы. Но, как ни кричали отчаянно – никто не отозвался. То есть, не отозвался тот. И двенадцать – монахов восемь и те слуги – решились войти внутрь, по двум, освещая нутро поместья. Но ничего не нашли.

Никого.

Лишь старые ширмы. Сундуки старые.

Рискнули двое слуг покопаться в вещах. Дерзнули татами приподнимать.

Пол был целый везде. В шкатулках и сундуках – много старых вещей. И не сказать, чтоб роскошных. На третьем хранилище тихо вздохнул один из нищих смельчаков.

И в кладовой не нашли никого. Только мешки прогрызенные – а зерно уж мыши подъели давным-давно.

Так исчез монах молодой словно его и не было.

Три жутких дня службу монахи несли. А потом старик, настоятель храма менее известного, добился визита к императору и вымолил величайшее дозволение им из места страшного уйти.

С той пор к усадьбе на Пятой линии не подходил никто. Деревья и кусты разросшиеся скрыли за собою почти все здания, лишь крыши виднелись вверху, державшиеся еще.

Да люди ночью шли мимо стен поместья чудовищ бегом, забыв про чин. Кто-то, шутили, до любовницы так и не дошел, потому что жила на следующей, Шестой линии, и путь лежал хоть и в стороне, но вроде мимо того жуткого поместья.

Особенно боялись люди шестнадцатых лунных дней. Да, честно если, уже с тринадцатого по восемнадцатый – а кто и по двадцать пятый – боялись идти мимо жутких стен. Хотя сложно было идти извилисто – на несколько часов порою больше идти.

И в холод жуткий, и в зной упрямо шли люди в обход. Лишь только б гулякам ночным – хоть под дурманом кто-то порой и забывал о жутком месте – и любовникам, и слугам-посыльным, и даже грабителям… короче, кто мог и кто шлялся по ночным улицам столицы – все предпочитали обходить стороной.

Но, впрочем, ответственные за охрану императора и столицы, раз семь вторгались в поместье запущенное, вырывали травы, заходили в здание – при свете дневном лишь – проверяя, не прячутся ли там банды грабителей? Да после пары особо нашумевших убийств, днем, разумеется, обошли и проверили поместье запущенное. И ничего не нашли. Запустение одно. И кладовое помещенье, полуобрушившееся. Дом-то, творение мастеров усердных, все еще стоял как был. Хотя между бумагой, прорвавшейся меж перегородок в седзи, ходил и шуршал теперь ветер…

Лет через тридцать к бесчисленным историям, которые тайком, тихо-тихо – и лишь днем – передавались в столице, добавилась одна.

Что дня два, зимой, бродил по Киото монах, поседевший. Он славил богов и проклинал: благодарил за любовь к красавице, чарующей нечеловечески, да кричал обиженно, что жестоки были боги, подарив это слабое тело, так быстро одряхлевшее.

Никто не слушал его. Боялись, что сумасшедший.

Нашли мертвым у храма стен. Отощавший. От голода, может. Или дряхлое тело зимнего ветра не перенесло. И откуда он только вышел?

Дня через два старый-старый настоятель храма, у которого нашли тело неподвижное, припомнил, что лет тридцать назад один из молодых послушников пропал. На молебне большом в той жуткой усадьбе. Но, разумеется, на вопрос его, кинувшегося разыскивать тело, ответить не мог уж никто.

* * *

Улыбка скользнула по тонким губам страшного лица худого, с глазами запавшими. Кровь показалась на губах, потрескавшихся от улыбки той, но мальчик не заметил ее. Боли не заметил. Уперся как-то руками худыми в подстеленное кимоно, даже вдруг сел – брат и сестра отшатнулись напугано – и жутко радостно горели черные-черные глаза его.

– Вот бы увидеть ее! Ту усадьбу! Может, живут там кицунэ?.. Или вход в мир другой? Только вход открывается в ночи полной луны? Может, на несколько мгновений всего?!

– Ох, ты что! – Фудзиюмэ страшно перепугалась, – И думать не смей! Зачем ходить в такое страшно место?! – в запястье руки костлявой вцепилась, напугав порывом своим больного – хотя тот руки не отнял, – Я тебя ни за что не отпущу!

– Да разве я смогу дойти? – брат ухмыльнулся горько – и рукою свободною у лица ее, замершей, провел, – Посмотри какие страшные стали мои руки! Ноги, верно, даже не поднимут тело мое. Холод вокруг. Куда я пойду?

И, вздохнув тяжко, снова улегся. Или даже упал обратно в постель? И сказал уже тихо-тихо, когда брат с сестрой переглянулись:

– Я, наверное, до конца зимы и не доживу.

Расплакалась Фудзиюмэ. И в глазах Сюэмиро появились слезы.

– Ах, брат! – всхлипнула девочка, – Да что ты такое говоришь?! Жуткое такое!

– А что… – Синдзигаку поднял над одеяниями дрожащие руки, – Я стал таким ужасным… мне страшно смотреть на мои руки… во что они превратились. А мое лицо? И лицо мое теперь стало ужасным! Да, говорят, после тяжелых болезней, меняется и лицо. Люди становятся страшными. И никому я не буду нужен такой!

– Брат! – Фудзиюмэ упала на постель, на худую-худую грудь, прикрытую двумя слоями кимоно, и разрыдалась.

Разрыдалась совсем страшно. И огорчивший ее беспомощно на брата своего посмотрел. Тот вздохнул лишь: как успокоить сестру не знал. Лечить брата не мог: не умел. Да молитвы оставались без ответа его.

– А что… – дрожащим голосом сказал больной позже, когда слезы утихли и, обжигающие ткань промокшую и грудь промокшую, остудились уже, – Ты хочешь, чтобы я жил… такой? Да ни одна женщина на меня не посмотрит! Не подарит подарка никто!

– Я! – подскочила сестра, напугав его.

И, руками изящными в грудь уткнувшись, ощущая ребра под кожей и, о ужас, промокшие одежды его… зимой! И вскричала сердито:

– Я буду твоей женщиной! Я сделаю тебе подарок! Такой, какого не получат красавцы! Такой, которого больше не получит от меня никто! – сжала руками дрожащими ткань промокшую, всхлипнула, – Брат, переоденься! Переоденься в сухое! – строго на брата зыркнула родного, – Помоги ему, Сюэмиро! Что застыл?! Я… – вскочила, к выходу бросилась, – Я принесу еще одеяний. Из покоев своих!

Распахнула седзи – и утонула во вьюге. Громко распахнулись седзи, лопнула бумага в двух краях. Подскочил Сюэмиро – сдвигать ширму, чтобы ветру было сложнее до постели на татами в глубине проникать. Потом подхватил свиток – на нем стихи начертал недавно подслушанные, брату чтоб прочесть – и дерзко отодрав кусок от бумаги дорогой, кинулся пропихивать под перегородки. Нет, бросился на двор, затолкнуть с другой стороны. Заслонить чтоб брата от холода и сквозняка.

«Мать ведь его умерла. Рано ушла. Нам его доверила. Я защищу его! – и расплакался от бессилия, – Я защищу его хоть так!»

Пальцы дрожали озябшие. Пальцы не слушались. Но отчаянно старался дырки в перегородках закрыть.

«А сестра скрылась на открытом переходе. Спать ей станет ночами холодней. Но я ей свои одеяния принесу!»

Впрочем, сказалась кровь отца-ученого и деда-ученого. Он додумался ширмами вокруг постели шестиугольник установить. Притащил из покоев своих одеяния, завесил ширмы. И сверху завесил.

– Как логово дикого зверя, – пошутил Синдзигаку из глубины и темноты.

– Так теплее будет! – проворчал Сюэмиро.

И двумя другими кимоно стал закладывать щели между полом и ширмами.

– И, правда, так стало теплей, – сказал больной растерянно, – Спасибо, брат!

– Я еще подумаю, как залезть к тебе со светильником, – серьезно сказал Сюэмиро.

– Но, брат… – чуть слышно сказал больной чуть погодя, – Ты… откуда ты взял эти кимоно?

– От мамы. Лишние.

Помолчав, соврал.

– От твоей. Ведь вряд ли она возражала бы от возможности укрыть сына хоть чем-то еще?

– От мамы… – отозвался больной глухо.

И немного погодя, спросил:

– А мама… была красивая?..

– Я не видел ее, – брат вздохнул, – А то бы рассказал. Но, говорят, она была божественно хороша. Что такой красоты как у вас редко увидишь у людей. То есть… – запнулся, вспомнив о изможденном теле.

– Была красота! – горько отозвался больной.

Но, всхлипы услышав приглушенные, добавил:

– А малышка… хороша… сделает мне подарок. Увидеть бы!

– Она будет стараться! – не выдержав, Сюэмиро зарыдал уже во весь голос.

Рукава одеяний широкие все-все промочил.

– Я уверен, – сказал спустя время больной.

И, когда вернулась сестра – вместе с порывом ветра холодного и сладостями, пирожками рисовыми – мальчик уже спал. Брат и сестра, в ограждение проскользнув, светильники прижимая к себе, чтоб не бил свет прямо спящему в глаза, долго-долго вглядывались в грудь его. Точно ли спит? Спит еще?.. А потом, обнаружив, что просто спал, отставили светильники и обнялись. Расплакались.

Та зима в Киото была страшная. И шептались, переглядываясь, лекари и монахи – из Нары вызванные, умелые – из покоев молодого господина выходя. Мол, силы у тела уже нет – и мать, отец названные рыдали от их слов. Но, говорили, странно, что мальчик еще живой. Кажется, держит забота близких, молитвы особенно искреннего сердца или тайная какая мечта его?..

И от деда вестей не было. Вот, как ушел в дальний монастырь. Пешком. Только с одним слугой. О, только бы с главой семейства ничего бы не случилось! Он, увы, в спешке ушел, рано слишком, никому не сказал, где будет молиться.

На пятый день после того разговора, оживившего его, больной снова поднялся, сел. Брата, сонно зевающего у ширм из стен то ли крепости новой, то ли тюрьмы души его, спросил:

– А где Фудзиюмэ? Почему сегодня сестра не пришла совсем?

– А, это… – брат зевнул.

Потом приблизился, сжал исхудавшую руку, страшную, но твердо в лицо жуткое посмотрел:

– Спит она. Ты не злись только, братец! Не обижайся! Каждую ночь делает она тебе подарок. А теперь, кажется, уснула, измученная. Как проснется – придет. Прибежит тебя проведать. Сразу.

– Делает… подарок… – больной вздохнул.

Но все же улыбнулся. Счастливо.

«Он улыбнулся наконец!»

Сюэмиро помог ему улечься, закутал в многочисленные кимоно. Дал воды отпить – уловив привкус лекарства, больной поморщился – погладил брата по тусклым волосам.

– А чего она делает? – спросил больной чуть погодя.

– Она просила не говорить, – нахмурился брат.

Помолчав, умный Синдзигаку прибавил:

– Я, может, до дня, когда подарок увижу ее, не доживу.

Вздохнув, мальчик с доводами его согласился. Признался, что сестра тайком вышивает по белому нежному тонкому-тонкому шелку глицинии.

– Полрукава уже вышила.

Больной долго молчал, прикрыв глаза. Потом выскользнула наружу страшная худая рука, брата ухватила за край рукава.

– Принеси мне белого шелка и белых шелковых ниток, Сюэмиро. И фонарь посветлей. А, нож и иглу.

– Зачем? – брат дернулся.

– Я тоже буду делать ей подарок по ночам.

– Нельзя! – брат едва не плакал, поняв, какую жуткую идею ему навеял случайно.

Нет, чтоб сказать, что сестра мелочь вышивает еще! Признался, что кимоно! Не сказал, к счастью, что кимоно шьет на взрослого, в слезах и молитвах, чтобы брат дожил до старшего более возраста. И, каким бы он не был после болезни, в кимоно он ходить будет красивом. Даже если только для дома хватит мастерства на одеяниях ее!

– Ты только пообещай… – голос больного звучал глухо. Он расплакался уже сам, еще крепче сжал брата рукав, чаще всех его навещавшего, ну, сравниться мог только с заботой их младшей сестры, – Пообещай, что сестре не скажешь… что я тоже… и, знаешь… – всхлипнул, – Если я не успею – ты вышей ткань сам. Я хочу, чтобы было… кимоно… как на взрослую! Белое… с цветами белой сливы.

Тут несчастный Сюэмиро разрыдался, поняв, как близки мысли у брата и сестры.

– Ты скажешь ей… что я вышил сам… просто… не успел отдать… и ты, по мне тоскуя, сразу не вспомнил отдать, – улыбка скользнула по бледным губам, снова треснувшим и окрасившимся в ярко алый, – Да… так у тебя будет время… – и заснул, ослабевший.

Ночью очнулся. В тусклом свете, поодаль от него в ограждении из ширм и одежд развешанных, сидел Сюэмиро с куском шелка, белым-белым, цветами покрытым алыми, в порядке странном и, плача беззвучно, учился нитками белыми вышивать.

– Ты… ты же поранил пальцы! – дернулся Синдзигаку, – О, брат, зачем!

– Если… если ты подарок не вышьешь – то его закончу я! – всхлипывая, поклялся мальчик, самый верный из всех его братьев, самый смелый, дерзавший так часто сидеть в покоях больного, да стихами, песнями и разговорами развлекать его, – А сестре… сестре я скажу, что ты все вышил сам. Как ты и просил.

Снова всхлипнул. Нет, отпихнув иглу и вышивку, заляпанную кровью, разрыдался.

– О, брат! Почему жизнь так несправедлива к тебе?! За какие грехи в прошлых жизнях это случилось с тобой?! За какие мои грехи я теперь ничем не могу помочь тебе?!

Приподнявшись с трудом, больной посмотрел в кривые цветы сливы на кусочке шелка. Понял, что ради него и просьбы его, может статься, последней, добрый Сюэмиро учится сам вышивать!

– Я не знаю, чем я согрешил прежде, – тихо сказал Синдзигаку, – Но, кажется, я не только грешил: потому что боги подарили мне таких хороших сестру и брата.

И, потянувшись, до пол одеяний брата едва дотянуться смог, притянул к себе.

Долго лежали братья, обнявшись. Плача от бессилия. Потом, вздохнув, Сюэмиро поднялся. И сел в стороне снова учиться шить.

Синдзигаку велел принести фонарь поярче. И несколько светильников. И отрез красивого шелка белого. Ниток еще. И иглу.

– Вместе начнем! – сказал преувеличенно бодро.

Хоть и ночь была, брат вернулся быстро. И с ножом, и с рулоном шелка прекрасного, белого-белого. С нитками в шкатулке.

– Кажется, матушка тоже посвящена в заговор, – улыбнулся краем губ заболевший.

– Но она поклялась ничего ей не говорить! – торопливо сказал Сюэмиро.

– Хорошо, – только и сказал брат.

Он уснул часа через два, в середине Часа мыши. И, робко вытащив ткань из его рук и осторожно забрав иглу, отодвинув нож, долго, завистливо смотрел Сюэмиро на три великолепных соцветия сливовых цветов, белым вышитых по белому.

«Он и так умеет!» – подумал он растерянно.

И до Часа зайца не могла уснуть сестра, та, что вышивала нежно-сиреневыми нитками по нежному, белому-белому шелку.

Зима в Киото в том году была страшная. Долгой-долгой казалась.

А когда на темных ветках распустился новый снег, белый-белый, душистый, сидя у открытого седзи плечом к плечу, любовались им Фудзиюмэ, похудевшая, и страшно худой Синдзигаку. Плечи брата укутывало сверху белое кимоно, так густо вышитое мелкими-мелкими гроздьями глициний, что издалека казалось сиреневым. А поверх одежд сестры лежало белое кимоно, порытое белыми восхитительными цветами слив, кое-где – из хлопковой нити, кое-где – из шелковой, от того под солнечными лучами оно кое-где как будто даже сияло, а где-то было мягко-белым.

Лекари ничего не понимали. Вроде прежде зимы здоровьем Синдзигаку был как все. А монахи говорили:

– То сила чьих-то молитв.

– Или сила чьей-то любви.

А один сказал:

– А бывает любовь вся как одна молитва.

Но сходились, что иногда пред человеческими устремлениями, глубокими, чистыми, искренними, отступают даже стихия и демоны.

Лето прошло. Расцвели и отцвели цветы. Склоны гор покрылись бардовым оби кленовых листьев. Снова ярким стал сад, только иначе, чем весной.

Фудзиюмэ сидела у ручья, любуясь изгибами воды между камней. Камни и поток воды символизировали реку и горы. Но как выглядят настоящие – девушка не знала. Не приходилось ей покидать город. Да, впрочем, и не хотелось. Разве может быть что-то лучше блистательной Столицы мира и спокойствия? То есть, может, интересною была прежняя столица. Но там не было его.

Она не знала почему, но взгляды ее тянулись часто к сыну деда от другой женщины, той, что умерла молодой. К тому, кого она братом звала своим. И, хотя кто-то уже ей прислал два письма со стихами, сердце не билось как-то особенно от них.

Говорили, что Синдзигаку очень повезло. Что ему непередаваемо везет! Прошла весна, как он уже начал подниматься с постели, ослабевший, худой, но сил нашел уже ходить. Аппетит прорезался. Прошло лето – и он снова окреп. Снова похорошел. Даже волос как будто не потерял за время страшной болезни и затянувшегося то ли умирания, то ли выздоровления. Снова округлилось лицо, исчезла вся болезненная худоба. Снова заблестели серьезной задумчивостью и интересом при виде чего-то красивого черные глаза.

Он снова мог ходить: по саду и на прогулки по городу. Снова мог танцевать с веерами и цветущими ветвями – и мать по просьбе его нашла ему учителя танцев. Снова рисовал. Цитировал стихи. Он все делал великолепно. Даже братьев – сыновей дочери отца – обходил во всем. Ну, как тут не залюбоваться?! Тем более, что с отроками чужих семей Фудзиюмэ совсем не общалась – лишь с родными, иногда, пряча лицо за рукавом, веером или ширмой, как всякая приличная девушка, ведь начала уже вырастать. И родственников прочих Синдзикагу всех обходил. Да, честно признаться, сестры, служанки, старые и молодые, все бесстыдно любовались им, лишь мимо проходил неспешно, раскачивая веером, или если случайно заставали его в саду, смотрящим на небо или цветы. Когда в своем доме есть драгоценный камень, есть ли дело до других?.. А людям свойственно любоваться красивым.

Ветра порыв сильный подул. Швырнул в ручей бардовый кленовый лист, закрутил в потоке воды, утопил в водовороте. Отчего-то Фудзиюмэ вскочила. Сердце отчего-то забилось напугано.

И весь день была сама не своя. Очень хотелось к брату пойти. Тому самому. Поговорить еще чуток. Словно он был глотком воздуха, а она тонула. Но они уже виделись в саду с утра. Синдзигаку серьезно говорил, что сегодня намерен слагать стихи о мироустройстве. Он не любил, когда ему мешали творить. А творил на загляденье, за что бы ни брался.

Отказавшись от еды и от компании младших сестер, что репетировали музыку, Фудзиюмэ ушла к себе. Достала из тайника белое кимоно, накинула на плечи. Швы на нем были ровные-ровные, а уж какая сказочная вышивка, белая по белому! С самого первого мига, как брат, смущенно улыбаясь, протянул ей белый сверток из рукава, в ответ на ее подарок, казавшейся вдалеке сиреневым из-за многочисленных цветов глицинии. Разве можно поверить, что Сидзигаку впервые взялся за иглу? Да он просто шутил! Врал безжалостно! Даже боги, наверное, вынуждены учиться вышивать. Сердце замирало горестно у девочки, когда думала, сколько же ночей не спал бедный больной братец, чтобы ей подарок смастерить! Сам! И вот ведь… тоже додумался сделать для нее кимоно. Как и она подумала одарить его. Или, верно, коварный брат Сюэмиро соврал? И он все рассказал ему? Выдал, что подарок сестра готовит, и какой.

И сидела, закутавшись в белое одеяние с дивной вышивкой, обнимая себя за плечи. Служанка старая, что приносила поднос с едой и унесла, ворча на молодежь, еду расточающе использующую, матушке нажаловалась.

– Кажется, ей то одеяние подарил молодой господин. Хоть и родня, а кабы не случилось чего! – и вздохнула.

Якобы вспомнила госпожу Южных покоев. А на деле помнила, что госпожа и вторая жена отца дружили, потому предпочла мнение свое не распространять.

– Надо бы поискать ей жениха, – мать задумчиво веером качнула.

– Вот, на Второй линии…

– Нет, – вдруг сказала женщина резко, так, что служанка сжалась и отодвинулась, – Слухов не надо мне. Я спрошу у отца и моего господина. Что знают они? Им, пожалуй, лучше знать нынешних молодых людей. А люди много всего говорят.

– Им, пожалуй, видней, – торопливо служанка согласилась.

Ночь Фудзиюмэ провела беспокойную, то и дело просыпаясь. Снилась ей старая-старая усадьба и полуразвалившийся дом кугэ. Как бегом, подхватив штаны широкие, праздничные, вбегает туда брат Синдзигаку. Смотрит, как на небе горит шар полной луны. И уходит в тень. Как он тонет в тени.

Много раз просыпалась, пропотевшая, залитая слезами. Сердце билось бешено-бешено.

«Может, пойти к нему сейчас? – думала отчаянно. Но потом сама же себе мешала: – Нельзя. Неприлично»

Но нарастало ощущение беды.

«Не поймут, – говорила себе, – Мне уже тринадцать. Взрослая уже. Да и как бы слуги не подумали чего! Мы же родственники»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю