355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Роберт Фаулз » Дневники Фаулз » Текст книги (страница 43)
Дневники Фаулз
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:19

Текст книги "Дневники Фаулз"


Автор книги: Джон Роберт Фаулз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 58 страниц)

В Ли Элиз поселилась с 16-го, и письмо, которое она мне прислала, красноречиво показывает, что такое жизнь в шестьдесят три года и как она влияет на нас (и на любого другого нормального человека). Фигурирующее в письме чудовище – моя мать, чье вечное неприятие внутреннего мира любого (не считая ее собственного – бесконечно узкого) становится все ожесточеннее. Бедняга О. придерживается позиции respectez-la-mère[654]654
  3д.: почтения к родителям (фр.).


[Закрыть]
(«Она не поймет, если сделают не по-ее», – но говорит, не делая ударения на «она» или «по-ее», лишь мрачно покачивая головой.) Впрочем, Элиз замечает, что бывают дни, когда они огрызаются друг на друга. М. – клинический случай. Готовит она, по-моему, все лучше и лучше, делает все больше и больше, и подчас я вижу, как ее накрывает злое облако мелочных забот и тревог. Иными словами, она и впрямь искренне переживает, что кому-то может не хватить еды; думает, что тот или иной пустяк непременно требуется в энный раз обсудить. Ну уж слишком часто ее заботливость приобретает злонамеренный характер. Ей хочется разорвать все связи с внешним миром.

Есть у ее монологов излюбленные темы. Алкоголь, особенно в связи с моим отцом. Искусство: она регулярно посылает открытку своему учителю рисования (тому, что с вечерних курсов) и подписывает ее: «Миссис Пикассо». И мой отец: при каждом удобном случае она над ним подсмеивается.

Ничего не скажешь, его разглагольствования нелепы. Выпады против мира больших денег, лейбористов и всего, от чего стоимость его драгоценных акций может покатиться вниз. Его мир – мир оставшегося в прошлом круга кадровых военных, «Опекунство над барсуками»[655]655
  Отсылка к сатирическому роману Найджела Денниса (1912–1989) «Удостоверения личности» (1955), годом позже инсценированного и поставленного на сцене театра «Ройял корт». На заседании тайного общества, носящего название «Клуб выдающихся личностей», проводимом в загородном поместье, один из членов общества зачитывает доклад о культе барсучьего племени, озаглавленный «Дело об опекунстве над барсуками».


[Закрыть]
Найджела Денниса. В Ли невероятно тоскуют по орденам, регалиям, возможности пройтись по улице в парадной форме. И у кого поднимется рука винить его жителей? Они скучены в этом вонючем городке с серыми улицами, застроенными серыми домами, полными серых людей, и потихоньку вымирают; даже молодежь здесь не обнаруживает никаких признаков молодости. Из нее созревают юные консерваторы. Одна из них – Хейзел. На самом деле безмозглая. Веселая, доброжелательная, но безмозглая. Чуждая культуры.

В этот приезд я приобрел тут несколько хороших изделий из фарфора. Вот еще одна тема привычных маминых шуток. Подчас мне кажется, она жалеет, что внешне я не в О.; однако поскольку в моих жилах течет и кровь Ричардсов, у нее язык не поворачивается вышучивать меня так, как бы ей втайне того ни хотелось.

Фарфор – единственное, что делает Ли терпимым. В городе есть три-четыре магазинчика, где еще можно по дешевке (по лондонским меркам) купить кое-что из фарфора довикторианского периода; увидеть же в этих лавках что-нибудь действительно замечательное не легче, чем заприметить цветок в пустыне. Сильнее всего я испытал это чувство, увидев в витрине разбитый и склеенный бокал XVIII века с синим донышком и нанесенными эмалью цветочками и фигурками по краям (возможно, вывезенный с Востока, но, не исключено, изготовленный в Плимуте или Бристоле). Вещь, над которой работали с тщанием и любовью. Красивую. Носящую на себе отпечаток человеческого гения. В Ли мне особенно претит второсортностъ жизни, заурядность воцарившихся в каждом доме норм, неприятие всего, что не исходит от Ли и не отвечает местным понятиям.

Фарфор и природа. С оживленного в Рождество местного Бродвея мы с Элиз свернули в церковный дворик, просвечивающий сквозь черные безлистные ветви вязов жемчужно-серым и янтарно-розовым, и холодно синеющий в семи милях по ту сторону вечернего залива сизый Кент. Было пронизывающе холодно. Отделенные от толпы зданием старой церкви, мы стояли, глядя на реку: такие же потусторонние (и в то же время – принадлежащие этому миру), как пришельцы на картине Ватто «Прибытие на Киферу», только на зимнем фоне.

А на третий день Рождества двинулись по Саутенд-Хай-стрит к морю, очень тихому и холодному, неслышно перекатывавшему гальку. Несколько обрывков огненно-золотого облака повисли над серо-голубым горизонтом реки на закате. Стая казарок пролетела над пирсом. И какая-то болотная птица, которую я не смог опознать, приземлилась у наших ног, затем, как кулик, взмыла в воздух и вновь беззвучно опустилась. В этом Богом забытом местечке есть чем полюбоваться; надо только оставаться абсолютно чуждым ему. Элиз и мне удастся это сделать, просто переехав с Филбрук-авеню. Но в шестьдесят три года с места не снимешься. На тебя давит целый город бездарно прожитых жизней.

И вот мы лежим в постели, нагишом, страшась любого скрипа проклятой кровати и пола.

Бэзил Гловер[656]656
  Сосед семьи Фаулз, чуть старше годами, чем Дж. Ф.


[Закрыть]
; на прошлой неделе фондовая биржа объявила его фирму банкротом. Ветхозаветная радость О. Не так давно дядя С.[657]657
  То есть дядя Стенли.


[Закрыть]
вложил в это предприятие 750 фунтов.

– Ему очень повезет, если он хоть когда-нибудь их увидит.

Я возразил, что фондовая биржа располагает набором компенсационных средств и никогда не допускает разорения инвесторов.

– Если их потери и впрямь таковы, как они говорят, – замечает О., – то, помяни мое слово, в этом замешаны банки.

Финансовые просчеты восхищают его не меньше, чем меня плохой английский или неверная логика. Бедняга Бэзил Г. зашел к нам пропустить стаканчик и опять попал под удар (на этот раз словесный) О.

– Наберитесь терпения. Об этом долго будут помнить.

– Мне уже предложили два места работы, – говорит Б.

– Об этом долго будут помнить, – повторяет О.

Б. Г. – типичный обитатель Ли: окончил самую паршивую из частных школ, в войну дослужился до капитана, этакий рубаха-парень, вышедший из недр сословного менталитета. До тошноты пустопорожний, как надетая на руку кукла-перчатка. К тому же безмозглый, абсолютно бескультурный. Жалкая, ничтожная пешка в крысиной гонке большого бизнеса. Один из тех, кто в Первую мировую миллионами гибли по милости посылавших их на смерть тупых генералов – в точности таких же Бэзилов Гловеров, только с красными лычками на мундирах и в медных касках. Кстати, отец Б. Г. действительно погиб в ту войну, так что не исключено, что над их родом все еще тяготеет проклятие. Только воплощающееся не в подсознательной жажде смерти, а в не менее сильном стремлении быть пешкой.

Ну вот. Я еще раз попытался разобраться в природе своих чувств. На треть это чувство вины (в свою очередь, наполовину обусловленное ощущением стыда от того, что я не тот сын, какого им хотелось бы иметь: богатый, с машиной, знаменитый, продолжающий род; и наполовину – ощущением, что они не те родители, которых мне хотелось бы видеть. Первое и второе нерасторжимо связаны: будь я тем сыном, о котором они мечтали, я смог бы, вероятно, принимать их как должное – то есть как смешных пожилых детей, коими они и являются). Еще на треть – чистое раздражение несносной болтливостью моей матери и до тошноты демонстративным – как инициированная мэрией публичная церемония – консерватизмом О. А еще на треть – любовь.

* * *

Ювенал. Еще один человек, победивший свое время[658]658
  Децим Юний Ювенал (60—136) – друг и современник Марциала. Его шестнадцать сатир, воплощающие точку зрения непримиримого стоика, бичуют пороки, нищету и убожество Рима эпохи упадка.


[Закрыть]
. Высокий, суровый, настоящий (не в пример тем, кого он бичует) стоик; Марциал же, напротив, низкоросл и вертляв. Два типа сатириков. Тип Вуатюра – Вольтера – маленькие, острые на язык; самые крупные из них – Вольтер, Марциал – не чужды сердечной боли, но она глубоко затаена. И тип Ювенала – Джонсона: эти более величественны, более серьезны, не столь подвижны, не столь язвительны, но их стрелы ранят сильнее, ибо летят от людей, внешне менее предубежденных.

Одна особенность, которая мне импонирует в Ювенале («импонирует»? Вернее, «вызывает сочувствие»): его привязанность к городу, который он ненавидит. Ощущение «odi et amo»[659]659
  «Люблю и ненавижу» (лат.).


[Закрыть]
. Такое же чувство я испытываю к современной Англии. Столь многое в ней презираю и в то же время так глубоко к ней привязан, что не допускаю и мысли о том, чтобы покинуть ее – во всяком случае, навсегда.

30 декабря

Почему все великие сатирики – консерваторы? Само собой, их не уподобишь краснолицым реакционерам из Баллингдон-ского клуба[660]660
  Баллингдонский клуб – снискавший известность принадлежностью своих членов к высшим кругам общества и шумными обедами клуб студентов выпускного курса Оксфордского университета. В сатирическом свете выведен Ивлином Во в романе «Упадок и крах» под названием Боллинджер-клуба.


[Закрыть]
, но они вечно апеллируют к былым добродетелям: Ювенал и Марциал оглядываются на Республику. Что мешает им обратиться мыслью вперед, к эпохе более благоприятной? Возможно, сатира – своего рода патриархальный жанр: сатирик принимает на себя бремя общего греха, он ненавидит свое время, и эта ненависть застит ему глаза; ныне таких слишком много.

Пенелопа Мортимер «Воскресный обед с Браунингами». Отличный пример преобладающей в середине века манеры письма. Абсолютная чистота языка; строгая функциональность. Короткие фразы, тщательный отбор нефункциональных слов (существительных, прилагательных, глаголов). И – глаз камеры, полное самоустранение художника с холста. Ни сердца, ни индивидуальности: creator absconditus[661]661
  Отсутствующий творец (лат.).


[Закрыть]
.


* * *

Рассказ Элиз о пережитых ею испытаниях:

Проснувшись, удивляюсь, что не лежу без движения, не смея пошевелиться от страха. Накануне я была как натянутый лук: не подавала вида, но была готова в любой момент распрямиться и сорваться. Не исключено, напоминала себе, что завтра в операционную пойду не своими ногами, а меня повезут – повезут куда-то на каталке, как тюфяк. Ничего, так и должно быть. Где-то в середине ночи невидимый механизм заработал, как в таких ситуациях и положено. Большая часть моего существа отключена; с этого момента все происходящее будет регистрироваться на табло, а мне, то есть важнейшей части моего «я», доверено считывать показания. Итак, констатирую проезд на метро, затем в такси, даже толику внимания к новым районам Лондона. Ворота, приемный покой, передача сопутствующих поступлению бумаг. И вдруг ток отключается, правда, очень ненадолго. Собранно, не давая себе расслабиться, прохожу все детали оформления, Дж. уходит, все показания пока как нельзя лучше. Сижу жду. Замечаю: они вот-вот пустят в ход свои мерзкие медицинские инструменты. Начнут копаться и что-то нащупывать в самом центре моего существа. Чувствую: сейчас мне впору взять и рассмеяться прямо в лицо Д.Г. Лоуренсу, с нелепой претенциозностью описывавшему так называемую «пытку» медосмотра призывной комиссии. Спешно прерываю эту линию размышлений: расслабляться нельзя, ток и вправду перестанет течь, стоит лишь позволить одержать над собой верх досужим ассоциациям.

Возвращаюсь на землю: рядом со мной сидит еще одна женщина, мы обе ждем, чтобы нас разместили на ночь. Прошло не меньше часа; нам принесли кофе. Вяжу; десять раз улыбнулась в ответ на улыбки медсестер, снующих взад и вперед по палате, обслуживая лежачих больных. Ох уж эти лежачие. Я не одна из них. В конце концов делаю то, чего давала себе зарок никогда не делать: вступаю в разговор с незнакомкой. Осведомляюсь:

– Как вы думаете, успеют они нас разместить до ночи?

С этого момента все меняется: мы пускаемся друг с другом в нормальную беседу живых людей, мы чувствуем себя чужими в этом мире недужных. Касаемся всех тем, как нельзя более отдаленных от мук и страданий. Обнаруживаем между собой массу точек соприкосновения. Обедаем, сидя за столом, холодно поглядывая на жалкие фигурки в кроватях. Раздражаемся, когда нас прерывают разного рода приготовления к замкнутому больничному существованию. Нудные расспросы докторов, студентов-медиков, анализ крови. Наконец для нас находят постели, но мы тут же выбираемся из них и продолжаем сидя разговаривать – разговаривать, будто вся наша жизнь кончится, едва прервется беседа.

Так прошел первый день. Второй прошел так же, не считая того, что моя соседка начала клясть больничный персонал за то, что уже пошел процесс размягчения мозгов пациентов. Мы дольше пролежали в постелях. Как, собственно, и должны были. Все вокруг ощутимо меняло очертания.

На второй день я начинаю контактировать с обитателями. Постепенно включаюсь в ритм жизни палаты; чувствую, что во мне еще жив дух ретивого добровольца ЖВК ВВФ[662]662
  Во время Второй мировой войны Элизабет служила в Женском вспомогательном корпусе Военно-воздушных сил.


[Закрыть]
. Говорю с десятком пациенток. Похоже, меня начинают принимать как свою. На полдня оставляю без внимания вчерашнюю свою подругу; она притащила с собой целую библиотечку детективных романов и без устали поглощает один за другим. По-моему, она втайне презирает мою способность «сближаться» с окружением. Ее зовут Перселл; завидую этому имени. Мне не нравится ее акцент; думаю, пора бы уж ей от него избавиться. Она родом из Ньюкасла и уже вечность живет в Лондоне; вообще говоря, в ее облике нет ничего провинциального. Все остальные в палате – безнадежно приземленные женщины. До крайности глупые, абсолютно не представляющие, что с ними происходит или уже произошло. Но по большей части такие веселые и доброжелательные, что я тянусь к ним за поддержкой. Те, кто после операции, – чистый кладезь информации о том, чего ждать, как себя вести, что самое невыносимое и когда это невыносимое проходит. Послушать их, так все это в порядке вещей и каждому через это придется пройти, ничего не попишешь. Их настроение заражает, я узнаю в нем что-то определенно сходное с моим собственным, давно забытым, из времен ЖВК, но не важно: главное – оно срабатывает. Стараюсь помогать сиделкам. Они считают, что я – своя в доску. У них складывается впечатление, что больничный порядок вещей для меня чуть ли не вторая натура; по крайней мере мне так кажется. Время от времени чувствую, что в выстроенном мной невозмутимо-благополучном фасаде проглядывают трещины. Особенно когда принимаются стонать и плакать молодая круглолицая негритянка или дряхлая старушонка мисс Лоример – гувернантка девяносто одного года; у нее вырезали все пораженные раком внутренности. Слишком уж близко я лежу от мисс Лоример, чтобы сохранять спокойствие. От молитв, с которыми она обращается к Богу, меня всю выворачивает. Вот в девять тридцать нас укладывают спать, я льщу себя надеждой, что высплюсь как следует; недаром же мне дали снотворное. И тут с ее стороны вновь и вновь доносится: «Господи, дай мне умереть». И это не стон впавшей в маразм неграмотной старухи. Нет, ее голос – голос культурного человека, в ней еще живо сознание, поддерживающее невыносимо страждущее тело. За что? За что? Кто допускает этот ужас? Ужас существования, принудительно длящегося существования. Словно в этом одряхлевшем теле сосредоточен ужас существования каждой из нас, запертых в палатных стенах.

Просыпаюсь в день «Ч». Прооперированные доброхотки советуют нам доесть завтрак до последней крошки: ведь в этот день кормить нас больше не будут. Есть в этом что-то пугающее. Едва удерживаюсь от того, чтобы заявить им, что есть в пять часов утра яичницу с беконом превыше моих сил, пусть даже это последняя трапеза в моей жизни. После завтрака шестерым из нас, готовящимся к операции, предстоит принять ванну. Следуем в ванную пара за парой. Моются здесь по двое в комнате; благопристойности ради между ними протянута занавеска. Весело предлагаю своей позавчерашней подруге отправиться туда вместе. Но, похоже, что-то в нашем плане дает сбой. Оказываюсь последней – в компании семидесятипятилетней женщины. Внезапно чувствую себя рядом с ней спокойной и защищенной. Она – простая и незлобивая старушка; помывшись, присаживаюсь к ней на кровать и вступаю с ней в разговор. Тихая, растерянная, она и понятия не имеет о больничном распорядке. По другую сторону от нее лежит только что поступившая женщина восьмидесяти шести лет. Я делюсь с ней своим апельсином и выслушиваю ее историю. Добрый старый воробышек, уборщица из Ист-Энда. Просидев между ними час с лишним, совершенно забываю о себе; меня без остатка поглощает их полное тяжкой работы существование; буквально растворяюсь в нем и его проблемах. Чувствую к ним лишь жалость и симпатию. Отделившись от них, вернувшись на свое место, ощущаю себя неувереннее. Теперь меня волнует очередность. Кого будут оперировать первой? Сестры не знают. Вот пришли выслушивать сердца и легкие. Меня записывают на рентген. Предвижу: меня оставят на потом. Решат, что мои легкие недостаточно чистые. Меня спешно облачают в операционный халат. Похоже, их не удовлетворяет первый снимок; делают еще один. Ну вот, так я и думала, проносится в голове. Но нет: второй показывает, что все в норме. Возвращаюсь и снова нервничаю из-за очередности. Замечаю, что сестра с сиделкой выверяют какие-то имена на листке бумаге; когда они удаляются, не спеша подхожу к столу и заглядываю в список. Загибаю пальцы и про себя повторяю номера и фамилии, словно это выигрышные числа в лотерее. Я под номером третьим. Мадам Перселл все еще погружена в свой детектив. Время идет, а ее, видимо, это ничуть не волнует. Не то что меня. Внезапно ощущаю потребность обрести контакт с внешним миром и нервно звоню Дж. Предчувствую, что вызову его раздражение. Выжидаю, пока пройдет полчаса, чтобы поговорить, когда он наверняка будет у себя в кабинете. Не знаю, какой тон взять в разговоре, так что призываю на помощь приобретенную в ЖВК бодрость: знаешь ли, все мы через это проходим – в таком духе. Кладя трубку, чувствую себя отвратительно, будто должна была напоследок сказать ему что-то всерьез, раз в жизни сказать то, что действительно имеет смысл и значение. Сижу, вяжу, поглядываю на часы. В палату входят расстелить постели. Их надо расстелить не как обычно, а так, чтоб на них можно было перегрузить бесчувственные тела. Помогаю сиделке расстелить таким образом и мою. Она говорит «спасибо», и мне приятно, что она признательна. В палату вносят шесть наборов одежды для операции, аккуратно раскладывают их на столе; пока мы готовимся, остальным разносят завтрак. Искоса поглядываю на еду – она выглядит прекрасно; досадую на то, что мне ничего не полагается. Злюсь на мадам Перселл, спрашиваю, отчего она ни на что не реагирует, углубившись в свои проклятые детективы.

– Вы что, не понимаете, номер первый и второй уже надевают эти безобразные халаты, а я – номер третий? – говорю.

Моя вспышка ее озадачивает, она извиняется и поднимает голову, но тут сиделки просят ее и всех прочих не выглядывать из-за своих занавесок. Ну, теперь, думаю, мы все заперты в собственных клетках, и ничего с этим не поделаешь. В палате мертвая тишина. Остальные заняты едой. Затем из-за голубых занавесок возникает операционная медсестра. Ей не нравится, как меня накануне побрили, и она снова берется за это. Пытается помочь мне натянуть длинные чулки, настаивает, чтобы я надела чистый халат, хотя и этот я ношу лишь пару последних часов. Я не даю ей себя одевать, это кажется таким смешным, все напяливаю сама, обвязываю голову косынкой. Снимаю обручальное кольцо. Это ее шокирует: здесь требуется снимать только бриллианты. Снимать обручальные кольца не принято, и она настаивает, чтобы я вынула его из сумки и надела обратно на палец, обвязав, как положено, липкой лентой. Меня тщательно смазывают эфиром, соскребая маленькие черные пятнышки с пупка. Чувствую себя восхитительно, неземно чистой. Теперь я просто хорошо отлаженное изделие, готовая к работе машина. Почти утратившая любые эмоции. Лежу поверх постели. Потому что в детстве мне говорили, что постель – не то место, куда следует забираться. Я укрыта простынями. Подо мною – постель, в которую уложат другую меня, бессознательную. Отключаюсь. Не вижу часов, не вижу ничего, кроме голубых занавесок. Жду Она приходит со шприцем. Инъекция в ягодицу, и сразу же лекарство начинает действовать на позвоночник. Чувствую, как меня медленно парализует.

– Скоро вам захочется спать, – говорит она мягко.

Слышу, как каталка прибывает за номером первым. Удивляюсь, когда они подходят ко мне. Два медбрата в белых шапочках и масках у высокой длинной тележки. Чувствую, как они напрягаются, поднимая меня с постели. Сестра улыбается и помогает им обернуть меня бесчисленными красными простынями. Пытаюсь что-то сказать и улыбнуться. Трогаемся с места. Смотрю на часы: уже почти три. Мне приятно, что в меру сил я помогла им. Резкий холодный воздух, когда мы выезжаем из палаты и оказываемся в открытом пространстве; по пути они обмениваются репликами над моей головой, придерживая мою карту и историю болезни, лежащие у меня на груди, и следя, чтобы не сползли простыни, укрывающие меня до самого подбородка.

Холодный как лед воздух обжигает мое лицо; всерьез опасаюсь, как бы не свалиться с тележки, на которой меня везут.

Потом проезжаем через вращающиеся двери. Быстро поднимаю голову, чтобы понять, где я оказалась; один из мужчин резко тянет ее вниз, приговаривая:

– Нечего любопытствовать.

Место кажется довольно людным и загроможденным, кругом голоса и непрерывное движение, как на кухне большого отеля. Ощущаю, что сыта всем этим по горло, и в то же время не могу пошевельнуться. Какое-то время ничего не происходит, затем рядом возникают люди, сестра представляет их, произносит мое имя, говорит, что оперировать меня будут они. Молодой человек очень симпатичен, огромные зеленоватые глаза над маской, девушки темноглазые. Стоят рядом, переговариваясь с сестрой. Он в это время очень дружелюбно и приятно пожимает мне плечо. Соединенное действие лекарства и такого человечного отношения внезапно рождает во мне ощущение, что предстоит что-то действительно необыкновенное, а эти люди – самые большие друзья, какие у меня есть на земле. Перестав мять мое плечо, он проявляет неожиданный интерес к моему предплечью, которое нежно обхватывает и тоже начинает мять. Я испытываю несказанную привязанность к этому человеку и чувствую, что он, судя по всему, так же относится ко мне. Затем острый укол в предплечье. Игла входит в вену, но я не ощущаю, как ее вынимают.

Чувствую, как меня роняют на что-то мягкое. Слышу: «Все кончено. Вы опять в своей кровати». Кровать мягкая и теплая. На мгновение чувствую себя ребенком. Затем вдруг спрашиваю себя: «И это все? Я правда сделала это?» Страшное ноющее оцепенение там, где когда-то был мой живот, подтверждает: да. Чувство блаженного облегчения и несколько слов самой себе вроде: «Ты через это прошла, ты это сделала, в это невозможно поверить». Засыпаю, погружаюсь в безбрежное море сна. Ощущаю, что неподвижно лежу на спине, руки аккуратно сложены на груди. Я – статуя из камня, я больше никогда не пошевелюсь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю