355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Роберт Фаулз » Дневники Фаулз » Текст книги (страница 15)
Дневники Фаулз
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:19

Текст книги "Дневники Фаулз"


Автор книги: Джон Роберт Фаулз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 58 страниц)

Я начинаю чувствовать своеобразную прелесть существования на острове. Никаких контактов с внешним миром; со времени своего приезда я не прочел ни одной газеты. Можно, конечно, узнать новости по радио, но у меня нет ни малейшего желания его слушать. Как-то попался в руки «Нью стейтсмен», который вдруг загадочным образом стал выглядеть в новых обстоятельствах фальшиво интеллектуальным; а критика вообще показалась плодом усилий молодых неуравновешенных всезнаек из недоучек. Мир «НС», который совсем недавно я не без удовольствия считал доступным лишь посвященным, почти тайным обществом – крикетной командой графства, чьи уроки я усваивал, – теперь представлялся мне чем-то незначительным, чуть ли не шаржем, крохотным центром небольшой группы людей, обосновавшихся в северном Лондоне, Оксфорде и Кембридже – и больше нигде. По моему мнению, географическая отдаленность не могла повлиять на мою систему ценностей. Я полагал, что она устойчива к физическим переменам. Однако человека создает окружение[290]290
  Девиз Нью-Колледжа, где учился в Оксфорде Дж. Ф., звучал так: «Человека делают манеры».


[Закрыть]
.

Неудовлетворенность тюремным существованием. В этой тюрьме нет даже такого блага, как одиночные камеры: ведь здесь отдельная комната – весьма ненадежное убежище, оно доступно для учителей, звонков, криков мальчишек и голосов; кроме того, ее меблировка и местоположение невыносимо казенные. Однако тюрьма – только видимость: ведь вокруг прелестный остров и всего в минуте от дома – дивное море. И все же школа (когда находишься внутри здания) может отравить всю красоту. Но стоит выйти наружу – и все тут же меняется. Впрочем, мало кто из преподавателей часто ее покидает – иногда кто-нибудь идет в город, но в пихтовые леса – никогда. Никаких попыток вырваться из заточения.

Возможности уединиться здесь мало – особенно в помещениях учеников, где царит такая же атмосфера, как в тех частях, где офицер питается за одним столом со своими людьми.

Чувство абсурда и нелепостей обострилось до крайности. Мы с Шарроксом большую часть дня проводим вдвоем и хохочем до колик. Остальные педагоги так необразованны, ребячливы, мотивы их поведения настолько ясны и убоги, что остается только смеяться. Однако некоторые вещи, которые вызывают у нас смех, вовсе не забавны, они кажутся такими только на Спеце. Главное – смехотворно само существование огромной и нелепой английской школы на этом райском острове, жемчужине Эгейского моря. Как тут не смеяться! А то, что мы – англичане, дает нам исключительно объективную позицию, с нее очень удобно насмехаться над иностранцами. Мы неинтересны, но непоколебимы. У иностранцев нет такой прочной позиции – или она зиждется на чисто личных интересах. Они мечутся, ездят с места на место, меняются. Мы же застыли на одних и тех же принципах, мы, нравственные, демократические, мудрые, управляющие и управляемые, взрослые и снисходительные, – остальной же мир пребывает в состоянии юношеской незрелости.

Арапангис, класс 6 «А»: «Я мог бы рассказывать и дальше, но звонит колокол». По ком звонит…

18 января

Сегодня я пошел с Гиппо в город узнать, как мне получить permis de séjour[291]291
  Вид на жительство (фр.).


[Закрыть]
. Гиппо обычно нудит всю дорогу, и, признаться, путь до полицейского участка дался мне с трудом. День выдался пасмурный, материк и острова на востоке затянуты прелестной безмятежной серо-голубой дымкой. Море спокойное, цвета серого шелка. Гиппо услаждал мой слух анекдотами – в основном непристойными вроде того, как он ехал на ослице и вдруг на нее стал карабкаться осел.

– Я поскорее спрыгнул и пустился наутек – испугался ужасно. – Потом начал подробно расписывать, как насильственно спаривают жеребца и кобылу. – Очень любопытное зрелище.

Все это он рассказывает очень серьезно, его лицо прямо молит о доверии, так что стоит большого труда удержаться от смеха, И в перерывах поет – из итальянских опер, из «Веселой вдовы» и так далее. Клоун, Кандид.

Мы провели уморительные полчаса в кабинете шефа полиции, с невероятными муками заполнявшего необходимые бланки. Английские фамилии давались ему с большим трудом. Грустный человек с прилизанными черными волосами и брюзгливым лицом ищейки; две большие серебряные звезды горели на эполетах мундира старой Британской армии цвета хаки. Он с трудом волочил по бумаге скрипучее перо, обмакнутое в красные чернила. Когда мы подошли к вопросу о религии, я быстро ответил (довольно нелепо – а как еще отвечать в стране абсурда):

– Религии нет.

– Должна же быть какая-то религия! – сказал Гиппо.

– Нет, – упорствовал я.

– У него нет религии, – сказал Гиппо по-гречески начальнику полиции. Этот достойный человек бросил на меня испытующий взгляд, потом перевел его на Гиппо и что-то с раздражением произнес.

– Послушай, – сказал Гиппо, – он говорит, что такого не бывает.

– Вот и бывает.

– Но у тебя ведь христианское имя?

– Да.

– Значит, ты христианин.

Я не сумел ничего противопоставить этому триумфу логики. Только пожал плечами и упрямо произнес:

– Я не исповедую никакой религии.

Гиппо что-то сказал начальнику полиции, тот посмотрел на меня, почесал голову и неожиданно расхохотался.

– Какого черта он смеется? – спросил я.

– Он говорит, что никогда ничего подобного не слышал. Находит это очень забавным.

Я никак не ожидал вызвать своим заявлением смех – скорее провинциальный ужас перед заклятым атеистом.

– Скажите ему, что раньше я был протестантом, – покорно признал я. – Пусть запишет «протестант в прошлом».

Так и записали. Когда форму заполнили, лейтенант попросил дать ему шесть или восемь моих фотографий.

– Так шесть или восемь? – спросил я. Гиппо обсудил этот вопрос с полицейским.

– Он говорит семь или шесть, но шести хватит, он сам уладит это с фотографом.

Греки сумасшедшие.

В тот же вечер Шаррокс и Египтиадис выпили бутылку моего бренди. Греческий коньяк слабее и мягче французского и, соответственно, пьется быстрее. И все же бутылка бренди – небольшая цена, учитывая, сколько церковных гимнов проорал Египтиадис, сколько спел турецких и греческих песен, всяческих новинок, национальных гимнов, сколько прочитал отрывков из «Илиады», не говоря уже об отдельных цитатах и поговорках. Он немного перевозбудился, и его голос гремел по всему дому. Директор жил как раз надо мной. Он, должно быть, испытывал нестерпимые муки. Египтиадис пел то басом, то тенором, очень энергично, а в этих стенах даже шепот отдается гулким эхом.

Бренди он не разбавляет и пьет залпом. В ответ он угостил нас рахат-лукумом, изготовленным в Сиросе, и еще турецким пирогом, который зовется ката, – песочное тесто с начинкой из измельченных грецких орехов.

Египтиадис считает, что ему очень повезло с работой, и немного робеет. Постоянно говорит, как гордится быть нашим коллегой; все записывает, чтобы не забыть; добросовестно отзывается на каждый звонок – в то время как большинство из нас опаздывают или вообще не приходят на трапезу. Однажды, когда он был у меня, пришел ученик и сказал, что его ждут – он должен проводить урок. Оказывается, Египтиадис спутал время. Он выскочил из комнаты как ошпаренный, и я видел из окна, как он, испуганный, несся во всю прыть, чтобы быстрее попасть в учебный корпус. Это выглядело смешно, потому что по природе он тучный представительный мужчина, движения которого в обычном состоянии неторопливы и полны достоинства, однако в этом его беспокойстве было и что-то трогательное. И трогательного было больше.

Работа составляет всю его жизнь – добросовестный труд и учеба. Он не курит и, по его словам, может воздерживаться от всех прочих излишеств. Сдержанный, умеренный, лишенный всех пороков, кроме излишней болтливости (почти пасторской), что вступает в противоречие с его могучим физическим обликом.

На следующее утро после незабываемой беседы с шефом полиции я вновь вышел из дома с Гиппо – на этот раз чтобы сфотографироваться. Свежее, сияющее утро; горы и равнина весело нежатся в ярких солнечных лучах. Придя к фотографу, мы стали торговаться о цене. За услугу он заломил больше, чем берут в афинских ателье, что не лезло ни в какие ворота. Наконец пришли к более-менее приемлемому компромиссу. Мы вышли на площадь, и я принял красивую позу. Тут вдруг фотографа одолели сомнения.

– Он боится, что эти фотографии окажутся слишком маленькими для полиции, – объяснил Гиппо. – Могут потребовать большие, а они дороже.

– Бог мой, – проговорил я со смехом, – не сомневаюсь, что он знает, какие именно нужны в полиции.

Гиппо вступил в переговоры с фотографом.

– Все зависит от того, какую форму заполняют, – сказал Гиппо.

– Тогда пойдем к шефу полиции, – предложил я.

Мы вышли через дверь с выцветшей надписью, пересекли сад с небольшими апельсинными деревьями, с них свисали маленькие апельсины, и поднялись по ступенькам в полицейский участок. Казалось, шефу полиции приятно нас видеть. Опять пошли споры и торговля. Я только коварно улыбался в сторонке, не взрывая пока бомбу.

– Скажите им, чтобы послали счет в школу, – сказал я наконец.

– В школу!

Шеф полиции и фотограф переглянулись, пожали плечами и на удивление легко с этим согласились. Мы вышли на площадь, и меня сфотографировали.

Потом мы с Гиппо сидели за столиком, стоявшим прямо на гальке, у небольшой уютной гавани. Столик стоял под сосной, у линии древних укреплений; мы грелись на солнышке и ели пирожные. Море было темно-синего цвета, Идра и другие острова – розового, коричневато-желтого и оливкового. Большая шлюпка – каик, – выйдя из-под укрытия острова, покачивалась на волнах.

У меня было легкое похмелье.

Славная попойка в городке. Мы с Шарроксом пошли в местный кинотеатр на фильм об аборигенах Австралии – «Горькие весны». Аборигены хороши. Народу в кинотеатре мало – всего шесть человек. Звуковая дорожка на английском, хотя я осознал это не сразу. Долгие паузы, когда меняли бобины, портили впечатление.

Затем направились к Ламбрису, где было еще четверо официантов. Один из них, сидевший в задней комнате с учителем музыки Докосом, отмечал свои именины. В центре стола стояло огромное блюдо с жареной печенкой и еще какими-то внутренностями, тонкими ломтиками апельсина и сырными шариками, оттуда каждый из нас – на арабский манер – брал то, что ему по вкусу. Нам с Шарроксом из уважения к нашему иностранному происхождению подцепляли лучшие куски и подносили на вилке, надо было только открывать рот – очаровательный обычай. Любезность греков не знает границ, но между собой они могут быть и жадными и эгоистичными. Ученики за моим столом хватают что хотят, при случае всегда берут лучший кусок, а если приносят добавку, тот, кто сидит ближе, берет себе больше, чем приличествует. Может и вообще все забрать, и это, похоже, никого не удивляет. В греческом характере есть что-то грубое, нехристианское. Они своего не упустят и уважают удачливых людей. Если вам что-то перепало, держите это крепко, если нет, вы заслуживаете презрения, а не жалости.

Однако с иностранцами они вежливы, милы и по-своему терпеливы. Кроме того, в насмешках над несчастьем другого нет того лицемерия, какое есть в привычном выражении участия у англичан; думаю, эти насмешки – более надежное оружие против неудач. Ведь все, что ты можешь сделать, – это пожать плечами, рассмеяться, молча страдая и стараясь выпутаться из беды как можно скорее.

Звон бокалов не прекращался. Все пьянели и добрели. Пришел гитарист Евангелакис, он уклонился от ответа на вопрос До-коса, не хотел бы он вести занятия в школе. Докос расхвастался, стал пускать пыль в глаза, заговорил об истории музыки и как глубоко он ее знает. Коротышка гитарист, в одном мизинце которого больше музыки – пусть и не столь высокой, – чем у тысячи таких, как Докос, слушал его откровения с мрачным видом. Мы с официантами упросили гитариста сыграть (если он начинал играть, то уже не останавливался) известную песню, фривольную, грустную, сентиментальную, по ходу дела он импровизировал, и от этих остроумных импровизаций официанты и Шаррокс покатывались со смеху. Стихи рождались у него мгновенно. Докос тоже раза два пытался импровизировать, но довольно неудачно – гитарист ответил ему мгновенно и гораздо лучшими стихами. Казалось, для него нет ничего невозможного. Докоса слегка расстроили успехи гитариста, да и наши тоже. Шаррокс великолепно держится в компании, искусно подыгрывает, когда нужно, – его не назовешь душой общества, но это человек, с которым хочется быть рядом. Спокойный, дипломатичный, любящий шутки, он и сам не прочь пошутить; социально гибкий и податливый, как все они здесь – преподаватели, слуги, ученики… Я не могу поддерживать такой высокий уровень – подчас сникаю, становлюсь вялым, молчу, выпадаю из разговора.

Они пели греческие песни, пели с закрытыми глазами, раскачиваясь, со страстью. Некоторые ломаные ритмы глубоко действуют на меня – как каталонская музыка. В половине второго мы покинули кафе и пошли по дороге у моря; волны тяжело бились о скалы. Сквозь водяную пыль и мелкие брызги – в постель и забвение.

Прошлой ночью я сказал себе: еще два таких вечера, и мне конец. Два таких похмелья я просто не переживу. Рецина бьет по голове – как же она раскалывается у меня сегодня утром! Свет слепит, в ушах звон. С час я промаялся, пытаясь как-то ослабить головную боль, и только проглотив таблетку веганина, почувствовал себя лучше. Вышел на морской берег и там стоял, глядя, как грозно бьются о берег волны. В море присутствовали все оттенки сине-зеленого цвета; солнце играло на воде; волны кудрявились белыми барашками.

Днем отправился на длительную прогулку к дальней оконечности острова, путь мой пролегал по пастушьим тропам вдоль крутого склона. День был ветреный, но ясный; народу ни души. На склонах – пихты, заросли дрока и отполированные разными стихиями скалы. На каждом шагу, стоит только взглянуть вниз, ярко сверкает изумрудом море. На открытых участках земли кучно растут ярко-синие гиацинты – и темных и светлых оттенков. В одном месте я увидел большое количество паучьих орхидей – крупнее и плотнее тех, что видел раньше. На этих склонах живет мало птиц. Северная сторона острова холоднее, пустыннее и более зловещая. Берег высокий и крутой, с закрытыми бухточками. Одна бухта в окружении кипарисовой рощи особенно красива.

Запомнился один момент, наполнивший меня восхищением и восторгом. Я уже несколько часов шел по лесу над морем и никого за это время не встретил, из-за волн в море тоже не вышла ни одна шлюпка – и вдруг, словно яркая вспышка, ко мне пришло ощущение чего-то удивительного, поэтического; все смешалось – легендарный, волшебный лес и духи этого места, нимфы в рощах, наделенные французскими, средневековыми, чертами и классическими, греческими, и вдобавок окрашенные моим воображением. Я стоял на опушке и глядел вверх на темную стену пихт, почти ощущая присутствие иного мира.

Потом пошел домой, пошел быстро через лес, и хотя возвращался уже по дороге, а не по тропе, но опять никого не встретил. Правда, я слышал странный крик и сначала подумал, что кричит пастух, но потом крик раздался рядом, из кроны высокого кипариса. Я запустил туда камнем, и оттуда в густеющие сумерки вылетела небольшая сова. Вот он, певец, сказал я себе. Одиночество взбодрило меня, и похмелье прошло.

Папириу, преподаватель физкультуры, чемпион Греции по метанию молота – самодовольный мускулистый атлет с начальными признаками тучности. О своем теле он не забывает, постоянно выбрасывает вперед грудь, играет мышцами и тому подобное. Любит хлопать коллег по спине, и в этом всегда, помимо задиристости, есть что-то похотливое. Сексуально озабочен, и еще ему ужасно не хватает такта и savoir faire[292]292
  Сноровки (фр.).


[Закрыть]
. Возможно, он ведет себя так бесцеремонно, потому что не сомневается: никто не захочет вступить с ним в драку. У него жутко волосатая грудь и нет левого глаза, что не очень-то его красит. Сам он этого очень стесняется и обычно носит темные очки. Воплощение грубого животного начала; он действует мне на нервы.

Старшеклассники говорили сегодня о коммунистах. Они рассказывали ужасные истории о Гражданской войне[293]293
  Реставрация в сентябре 1946 г. монархии в Греции разделила страну на враждующие лагери. В декабре 1946 г. из членов военного сопротивления ЭЛ АС была сформирована Демократическая армия Греции (ДАГ), возглавляемая коммунистами. Она действовала преимущественно в горных районах, развернув партизанскую войну против правительственных войск. Обе стороны проявили в борьбе чудовищную жестокость, многие деревни были разрушены, а мирные граждане убиты. В августе 1949 г. ДАГ потерпела поражение, но к этому времени погибло уже более 80 тысяч человек. Это поражение привело к запрету Коммунистической партии Греции (КПГ).


[Закрыть]
. Стамманоятис сказал, что коммунисты выкалывали глаза пленным, складывали их в железные банки и посылали в Москву; заключенных казнили, отрубая конечности – одну за другой. Он сам видел, как матери обнимали разложившиеся трупы детей. Я не очень верил этим рассказам, но нельзя отрицать – в греческой натуре есть грубое начало. Возможно, это идет от турок, но христианство в числе прочего привнесло в философию Древней Греции отсутствие сострадания. Юноши были такими ярыми антикоммунистами, что это меня испугало. Они даже умеренно левого Пластираса считают коммунистом[294]294
  Тогдашний греческий премьер-министр генерал Николаос Пластирас (1883–1953) был лидером Национальной прогрессивной партии, вступившей в союз с либералами.


[Закрыть]
. Когда я попросил назвать имена четырех людей, которых они хотели бы уничтожить, ответ последовал: Сталина, Мао Цзэдуна, Вышинского[295]295
  Андрей Вышинский (1883–1954) известен как верховный прокурор на процессах 1930-х гг., когда проходила «чистка партии»; с 1949 г. – советский министр иностранных дел.


[Закрыть]
, Пластираса.

Ужас в том, что эти юнцы не умеют взглянуть на предмет со всех сторон. Они знают о случаях проявления насилия и жестокости только коммунистами. Потому и боятся всяких реформ, а Греция нуждается в реформировании. В будущем крестьяне снова взбунтуются, и тогда опять развяжется кровавая война. Такая же ситуация в Испании, Ираке, Персии, Италии, Египте, там тоже крестьянские массы угнетены, их положение не облегчили мирным, демократическим путем, а напротив, только усугубили его, проявив жестокость и безумие. А на нынешнее молодое поколение, так называемые сливки нации, которые показывают себя махровыми реакционерами, вообще нет никакой надежды.

Паучьи орхидеи. Они растут по всему острову. Надменные, причудливые растения с полной коричневой губой, приобретающей на солнце золотистый и пурпурный оттенки, и нежными желто-зелеными лепестками. Они растут по одному, иногда по два или по три, на одном растении редко бывает больше двух цветков. Одно растение я держал в воде больше десяти дней, рисовая его и часто любовался. Вид этого цветка доставляет мне большое удовольствие. Перевернутый, он странным, экспрессионистским образом напоминает человеческое лицо – невротического клоуна.

За столом любимые темы для разговора – те, что граничат с непристойностью. Ученики, особенно жирный Кабелла – коротышка с Крита, постоянно хихикают и, бормоча, говорят мне такое, за что их немедленно исключили бы из английской школы. Если видят, что я сержусь, переходят на греческий; если я выгляжу смущенным, поддразнивают меня, так что мне остается только смеяться. Вчера за столом староста, сын бывшего министра труда, вручил мне листок с анекдотом, который он собственноручно записал.

Владелец гостиницы (новобрачному после первой брачной ночи): «Ну и как все прошло?»

Муж: «Прошло, не застрял, размеры подошли».

– Не правда ли, смешно? – крикнул он с другого конца стола.

– Очень, – ответил я.

– Этот анекдот рассказал мне мистер Потамианос, – сказал староста.

Я постарался изобразить на своем лице некое подобие радостного изумления.

Мой сосед слева – Асимакос, высокий красивый юноша с оливковым цветом лица, блестящими глазами, длиннющими ресницами и несколько женственными манерами. Большую часть времени он смотрит на меня, хлопая ресницами, и спрашивает, какие оценки я ему поставлю. Они с критянином соревнуются по части порочных поступков. По словам критянина, Асимакос в прошлом году совратил дома служанку – глядя на этого красавца, трудно винить девушку. Последний же утверждает, что юноша с Крита (ему шестнадцать) проводит все свободное время в Афинах с «дурными женщинами». Кабелла великодушно предложил познакомить меня с ночной жизнью Афин, а староста пригласил погостить у него дома в Салониках, там есть «бьюик», джип и много готовых на все девушек.

Посещение парикмахерской. Здесь клиент – король; ради меня был совершен полный ритуал стрижки. Мне то и дело помадили волосы; все инструменты несколько раз продезинфицировали; постоянно смахивали волоски; три раза смазывали волосы бриллиантином. Артистически щелкали ножницами. Рядом с парикмахером стоял помощник, юноша в короткой куртке, и вручал мастеру поочередно ножницы, расчески, пульверизаторы – так медсестра помогает усталому хирургу. Раз он ошибся и дал не ту вещь, и от него с раздражением отмахнулись. Вскоре я уже с трудом сдерживался от неудержимого желания расхохотаться. Хорошее обслуживание здесь превращается в культовое поклонение. А боги должны смеяться. Какое отличие от равнодушного отношения демократической Англии, где парикмахер работает как машина! Не рабское начало лежит в основе желания сделать эту услугу приятной. Никто не думает, что мастер занимает низшее положение по отношению к клиенту. А последний расплачивается от избытка чувств, а не потому, что того требует закон.

Гитарист Евангелакис. Он подошел к нашему столику поговорить. Скромный, застенчивый, немного подозрительный человек. Под конец спел одну или две песни, а на прощание еще одну, которую, по его словам, пел нечасто. Песня пронзительная, мучительная, напряженная, что-то между испанской погребальной песнью и негритянским блюзом. После он рассказал мне, что эта песня ассоциировалась у него со смертью матери, там упоминались больницы и врачи в белых халатах. Гитарное сопровождение было яростным, резким и гневным; он пел с закрытыми глазами, в его голосе была спокойная, почти экстатическая сила, он звучал протяжно, выводя трели. Один из школьных официантов, Дионисос – он сидел с нами, – вдруг зевнул, и не на нервной почве, а просто от непонимания. Это было ужасно. Дионисос – хороший человек, с легким веселым характером, но он – олицетворение равнодушной, невозмутимой, закостеневшей глупости, слепоты простого народа перед подлинной искренностью и красотой. Бедный коротышка гитарист заметил, что Дионисос подавляет зевоту, вновь закрыл глаза и запел, обнажая перед нами по-прежнему свое сердце.

3 февраля

Ветер свирепствует все воскресенье; небо почти безоблачное; море великолепно – оттенки от голубовато-стального до желто-зеленого, ветер яростно набрасывается на воду и заставляет ее бушевать. Волны с бешеной скоростью несутся по проливу и разбиваются о берег или проносятся мимо по направлению к Идре, Докосу и Трикере[296]296
  Три острова в заливе Сароникос к северо-востоку от Спеце.


[Закрыть]
, теряясь в густом тумане. Было холодно, ветер дул с Пелопоннесских снежных вершин. Кипарисы лишь слегка наклонили верхушки, стволы же стояли прямо – эти аристократы кланяются с элегантностью старых придворных. Утром я два часа занимался с учениками в комнате на верхнем этаже, окна ее выходили на пролив, на Арголис напротив и на Дидиму в короне из облаков. За окном завывал ветер, ставни стучали, а снаружи, наперекор ветру, все заливал яркий солнечный свет. Бедные, лишенные свободы невинные души.

После полудня я пошел на прогулку по подветренной стороне одной из возделанных долин, она шла в глубь острова. В широкой долине много идущих волнами террас, вызывающих представление о женском платье; узкими лентами вилась зеленая поросль пшеницы; по вершинам росли пихты. Под солнцем, овеваемый ветром, брел пастух со своим стадом; цвели фруктовые деревья; террасы покрывала бело-розовая пыль; черные черенки скрывались под цветами. Я вышел на приподнятую середину долины и встал на ветру. Ветер дул точно с Пелопоннесских гор, их накрыли штормовые облака; море ярко сверкало. Я постоял под лучами солнца у разрушенного дома, потом пошел по центральной тропе, откуда хорошо видны обе стороны, и вскоре набрел на еще одну развалившуюся постройку, окруженную забором. Я вскарабкался на него и посмотрел вниз. Там росли огромные кроваво-красные анемоны, ветер пригнул их к земле. Возвращался я по этой тропе мимо коттеджей, окна которых выходили на извивы террас и цветущие деревья, впереди виднелись снежно-белые дома Спеце и синие воды пролива, золотисто-зеленый берег Арголиса и темные очертания Дидимы[297]297
  Гора на материке примерно в тридцати пяти километрах от Спеце.


[Закрыть]
. Я прошел краем городка – прижатые друг к другу коттеджи, все в цвету, живые изгороди из опунции, на белоснежных домах – ни пятнышка, чистые улицы. Закончил я свое путешествие в гавани. Солнце скрылось, над Идрой и Докосом, мрачно синевшими вдали, плыли легкие, пушистые облака – белые, розовые и оранжевые. Я пошел к школе, не удаляясь от моря, оно же по-прежнему яростно билось о дамбу.

Реализм. Пытаюсь написать рассказ в стиле Моэма; такие вещи необходимо уметь делать – как художнику подражать великим, овладевая искусством рисования.

6 февраля

Смерть короля Георга VI. Люди подходят ко мне и с веселым видом сообщают печальную новость. За обедом ученики радостно пялились на меня, а староста, широко улыбаясь, объявил:

– Умер король Англии.

Думаю, их слегка удивило, что я не в трауре и не заливаюсь слезами.

Смерть королей теперь уже не так волнует подданных, к этому событию относишься как к одной из вех, концу одной эпохи и началу другой. В скончавшемся короле не было ничего выдающегося – ни ярких качеств, ни энергии. В наши дни король по конституции – никто, он может остаться в истории только благодаря своей личности.

Теперь в изобилии польются некрологи и приветствия блистательной новой королеве, непременно проведут параллели – к всеобщему самодовольству. Но елизаветинские эпохи и условия, при которых они возникают, канули в прошлое, теперь царит политика, а наша Елизавета – консерватор и педант, она – вторая Виктория.

Почему первое неожиданное известие о смерти обычно вызывает улыбку?

* * *

Египтиадис. Он учит меня греческому языку. Днем я постучался к нему. Ответа не было. Я ушел. Позже, встретив коллегу, стал подшучивать над его привычкой долго спать. Это его задело. Часа через два он ворвался в мою комнату.

– Мистер Фаулз, я знаю, почему меня не было в комнате, когда вы приходили. – Он всегда решительно и точно выражает свои мысли, не терпит возражений и не делает пауз. В предложения непременно вставляет глагол – у него профессиональное отвращение к односложным репликам. – Теперь мне понятно. Я выходил испражняться. – «Испражняться» прозвучало у него так же громко и твердо, как и остальные слова.

Он оригинал. У него быстрая пружинящая походка, как у полной дамы атлетического сложения, – шажки мелкие, но частые. Крупной фигурой, длинными руками и огромным животом он отдаленно напоминает гориллу, а бритая голова, бычья шея и опухшие глаза делают его похожим на опустившегося старого борца. Бреется он вечером, и потому весь день ходит с серебристо-седой щетиной на подбородке и шее. Всегда носит один и тот же галстук – шелковый, в красно-серую полоску. У него две рубашки, которые еле застегиваются на шее – это видно из-за свободно завязанного галстука, – и два костюма, старый и новый; последний, по его словам, он приобрел, когда получил назначение на остров.

Вся его жизнь – сплошное самоограничение. Он аскетичнее многих монахов, скромный, бережливый, добродетельный, трудолюбивый. Родился он в Анкаре, получил образование при американской миссии, потом эмигрировал в Америку и девятнадцать лет кем только там не работал – бухгалтером, государственным служащим, помощником аптекаря, сменным механиком. По его словам, он не завел там друзей, не курил, даже не пил кофе. Вернувшись с работы, садился за книги. Учил языки – у него феноменальная память. Он говорит свободно на трех языках – греческом, турецком и английском. Неплохо знает французский. Знаком с немецким, испанским, арабским и итальянским. Перед войной решил уехать на родину. За это время он скопил какие-то деньги и собрался жениться. Предварительная договоренность была достигнута. Он вернулся домой, купил дом и женился. Говорит об этом так, словно женитьба – тоже бизнес. Теперь у него есть жена, дочка и дом в Неа-Ионии, пригороде Афин. Во время войны он тайно преподавал английский; когда же война закончилась, стал давать частные уроки, и еще – как он утверждает – был лучшим переводчиком в Британской полицейской миссии.

Он идеальный преподаватель – послушный, не задающий лишних вопросов, полный идей и энтузиазма, до крайности пунктуальный. Только раздастся звонок, он уже мчится исполнять свои обязанности. В столовую приходит из вежливости на десять минут раньше. И на все встречи тоже является на десять минут раньше. Все его разговоры – о грамматике, учебной методике, о том, что он собирается делать в будущем.

Кроме того, он любит цитировать, – ведь в его памяти хранится про запас множество отрывков на многих языках. Его познания и интересы в литературе практически нулевые. Большую часть свободного времени он проводит, читая учебник по английскому языку. Ему нравятся беседы, преимущественно в форме викторины – происхождение имен, трудные места в грамматике, редкие слова. Если вы знаете ответ, он расстраивается. Знает много песен, и если поет, лучше его не перебивать.

Нельзя сказать, чтоб мы не подвергали сомнению это воплощение добродетелей. Своим достоинствам и особенно умеренности он отдает должное, но без хвастовства, а скорее с мудростью, подобной Сократовой, скромно признает их наличие. Каждого он оценивает по себе.

– Почему здесь ученики разговаривают на уроках? – спрашивает он. – Когда я учился, все мои мысли были только о том, чтобы усвоить слова учителя. Мне не хотелось все время болтать с соседом. О чем таком важном можно болтать?

Он много говорит о себе – не так, как это делают экстраверты, душевный эксгибиционизм которых – осознанное поведение, а как интроверт, который мало что видел, кроме повседневного труда и жизни, полной самоограничения. С ним о многом не поговоришь. У него смышленая улыбка; иногда он прямо заходится визгливым смехом, и тогда его физиономия становится похожей на сморщенное от плача младенческое личико. Иногда он кажется туповатым; он не понимает новую методику. В классе строгий, серьезный; пылкость, с которой он демонстрирует подчеркнуто правильное английское произношение, так преувеличена, что я почти перестаю его понимать. Когда он говорит по-немецки, кажется, что чихает испорченный двигатель; его арабский слишком глотализованный, а французский, хотя и безупречен, лишен музыкальности – как если бы симфонию Моцарта играл Духовой оркестр.

Но человек не бывает без недостатков. Египтиадис любит бренди, ни с чем его не смешивает, пьет большими глотками знатока, и тогда на какое-то время привычное беспечное выражение покидает его лицо, а глаза затуманиваются. В такие моменты он больше всего напоминает жабу, которая только что проглотила муху. Он щурится, и по лицу его расплывается некое подобие удовлетворения.

Он замечательно непоследователен в разговоре, обычно перебивает собеседника совершенно неуместными вопросами или вдруг начинает предаваться воспоминаниям. Сегодня я в сумерки шел с ним из школы. На тропу перед нами села малиновка.

– Взгляни, малиновка, – сказал я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю