Текст книги "Дневники Фаулз"
Автор книги: Джон Роберт Фаулз
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 58 страниц)
Я. Не их суждения; их отношение ко мне. Во всех моих книгах есть нечто вроде самораздевания. Если оно увенчается успехом, я не стану возражать. Если нет, чувство стыда возрастет вдвое.
С. Почему во всех ваших книгах есть что-то вроде самораздевания?
Я. Потому что я чувствую, что мое «я» – единственное, что я на самом деле знаю. О собственном «я» я размышляю как о чем-то в третьем лице – настолько оно отделено от меня. Когда я пишу стихи о себе, случается, что глагол, следующий за этим местоимением, я ставлю в третьем лице. «Я любит или ненавидит…» – в таком роде.
С. Что это: результат поэтического выбора или реальное раздвоение вашей личности?
Я. Раздвоение. Я часто думаю о своем «я» как о «другом». Знаю, что это плохо, это ведет человека к наблюдательности, к созерцательности – то есть к бездействию; налицо опять умственный запор.
С. А как обстоит с вашей нынешней работой в Св. Г.?
Я. Я не в восторге от Св. Е и не в восторге от того, что работаю там. Но это имеет свои преимущества.
С. Расскажите.
Я. Я сам себе хозяин, могу преподавать как считаю нужным. В педагогическом плане мне решительно никто не мешает. Меня не устраивает ни одна работа, делать которую приходится из материальной необходимости, – но уж поскольку ее не избежать, я преподаю, и мне это нравится.
С. А как насчет ее издержек?
Я. Мне не нравится работать в школе, не имеющей сколь-нибудь заметного статуса в академических кругах; по сути, она не более чем конвейер, ориентированный на выпуск определенного числа учащихся. Мне хотелось бы преподавать лучше, чем я это делаю. Добиться этого в моих силах, но каждая лишняя минута, проведенная в присутствии, для меня нож острый. Я имею в виду, что мог бы читать больше пособий по педагогике и так далее. Как преподаватель я отнюдь не бездарен, но работаю не на пределе своих возможностей.
С. Стыдитесь ли вы говорить людям – скажем, друзьям, которых долго не видели, и прочим в таком роде, – где вы работаете? И что у вас за работа?
Я. Работы как таковой я ничуть не стыжусь. Что касается места, где я работаю, – да. Но в то же время мне стыдно этого стыдиться. Хочу сказать, я считаю себя выше всего этого и с ужасом сознаю, что краснею, говоря: «В женском колледже, готовящем секретарей». Я не всегда чувствую, что мне повезло с работой, ибо преподавание английского считается чем-то, что может делать каждый, но я-то знаю, что это не так.
С. Почему вы не найдете себе работу, которой могли бы нисколько не стыдиться?
Я. Не могу представить себе никакой работы, которая не побуждала бы меня так или иначе стыдиться, кроме писательской.
С. А более престижной преподавательской работы?
Я. Возможно, я мог бы найти более высокооплачиваемую. Но режим, в котором мне приходится преподавать, лучший из возможных. Главная причина заключается в том, что я неизбежно потеряю уйму времени, пытаясь приспособиться к новому окружению, новой работе, возможно, новому языку. Понимаете ли, время, его недостаток – вот что довлеет надо мной. Я знаю, какой минимум времени могу отдать своей теперешней работе, не причиняя ущерба учащимся или моему работодателю.
С. Вас не терзают угрызения совести?
Я. Только уколы – не больше того. Мне недоплачивают. Мой работодатель и я – мы оба выработали определенный modus vivendi[617]617
Систему (лат.).
[Закрыть]: он недоплачивает мне, но не заставляет работать сверх меры. Не слишком сытно кормит своих лошадей, но и не пускает их в галоп.
С. Можно ли заключить, что условия вашего теперешнего труда способствуют отмеченному выше раздвоению вашей личности?
Я. В огромной мере. В одном измерении я чувствую себя рабочей лошадью; в другом – сам себе хозяин. Вот почему я не стремлюсь к тому, что многие именуют «работой получше»: она почти неизбежно потребует более тесного сближения обоих моих «я». В каком-то смысле я принуждаю себя выполнять эту работу – для того чтобы побудить себя ее же возненавидеть; я панически боюсь работ, которые накрывают с головой, превращая средство в цель. Как правило, мне удается выкинуть учительские заботы из головы, едва я закрываю дверь, вернувшись домой. Я чувствую, что буквально все – против того человека, которым я хочу быть; мне приходится действовать руками и ногами, чтобы сохранить этот имидж. И в моих глазах это отнюдь не иллюзия. Родители издавна видели во мне лишь не лишенную способностей рабочую лошадь; мои немногие друзья – тоже. Я даже Э. не до конца доверяю; подобно всем женщинам она питает исконное уважение к рабочим лошадям. К примеру, я не раз предлагал ей бросить работу; разумеется, в этом случае нам пришлось бы очень на многом экономить: бросить курить, одеваться в магазинах подержанного платья, на отпуск выбирать самые дешевые маршруты, покупать меньше тряпок и так далее. Однако она отказывается. Мне это непонятно. Что до меня, то я пошел бы на любые жертвы (разумеется, кроме того, чтобы ее бросить), дабы избежать такой конвейерной «работы». Если хотите, назовите это вялотекущей шизофренией. Но для меня это – символ защиты осажденного города моего настоящего «я». Две его разделенные половины, образно выражаясь, его стены.
С. Мне думается, слабым местом вашей обороны является страх перед публикацией. Понимаю, у вас находятся аргументы в защиту сложившегося хода вашей жизни. Но напечататься – это, вне всякого сомнения, самый легкий способ снять осаду. Если вас как писателя ждет всеобщее осуждение, значит, вы защищаете город, который едва ли того заслуживает. Если вас поднимут на щит, с осадой будет покончено раз и навсегда; если – и это наверняка самое вероятное – вас не презрят и не канонизируют, вам придется и впредь держать оборону, но при этом зная, что вам есть что защищать. Вы не согласны?
(Участвовавший в диалоге шизофреник испускает дух.)
Часть восьмая
БЕЗДЕТНОСТЬ
19 ноября 1960
Прощаемся с Д. и М. Они отбывают в Лаос. Э. завидует им: их деньгам, их отправке, открывающемуся перед ними новому миру Обсуждал это сегодня с Д. за обедом в «Короле Богемии». Иными словами, выуживал из него, сколько нормального времени поглощает такого рода работа. Он подтвердил все, что инстинктивно восставало во мне против работы в Азии или еще где бы то ни было, куда едешь преподавать по методике новой лингвистики. Что означает: сорокачасовая рабочая неделя плюс прием учащихся; а когда этим не занят, выходишь наружу, осматриваешь окрестности, встречаешься с кем-либо, будь то каникулы, уик-энд или просто свободный вечер. Такая работа просто пожирает время: либо преподаешь, а потом приходишь в себя, либо расслабляешься, либо исполняешь обязанности образцового европейца: осматриваешь достопримечательности, общаешься с местным населением. Во всех случаях мой подход к проблеме – даже не тот, что у Дениса. Он по натуре не творец и, когда я говорю ему о своей одержимости временем, не способен по-настоящему ощутить, что оно для меня значит.
– Отчего бы нет, писать можно, – замечает он, но я-то уподоблюсь ему и, значит, писать не буду.
К тому же, в отличие от меня, он не фанат живой природы, меня встреча с новым растительным и животным миром, безусловно, поглотит без остатка. Просто убьет.
Мы четверо не ладим между собой. Э. язвительна и раздражительна, М. поглядывает то на одного, то на другого, будто мы все свихнулись, а Д. и я разрываемся на части, пытаясь примирить непримиримое. И все-таки ему и мне удалось сегодня провести вместе три или четыре тихих, умиротворенных часа. Он – единственный мужчина, с кем мне не скучно и кто меня не раздражает, с кем мне действительно нравится общаться.
24 ноября
Поэзия – это управляемая шизофрения.
Большинство современных поэтов пишут, адресуясь к своим стихам, а не апеллируют ими к внешнему миру. Многие пишут стихотворение и вовсе не контактируют с ним – пусть оно родилось и помимо их собственной воли. Они создают артефакт: пишут и пускают его по воле волн. Подлинные же поэты – это те, что живут в своих стихах: обживаются в них после того, как стихи созданы. Навечно.
2 декабря
Маколей (о письмах жены сэра У. Темпла Дороти Осборн): из такого ряда любовных писем черпаешь больше истории, больше жизни, больше знаний об обществе, чем из целых баулов дипломатических депеш[618]618
Дороти Осборн (1627–1695) познакомилась с сэром Уильямом Темплом (1628 1699), дипломатом и эссеистом, в 1648 г. на острове Уайт и, вопреки сильному сопротивлению со стороны своей семьи, вышла за него замуж в 1654 г. «Любовные письма» писались на протяжении двух лет, предшествовавших этому браку. Впервые были опубликованы как приложение к биографии Темпла, написанной Т.П. Кортни, а позднее, в 1888 г., напечатаны отдельно.
[Закрыть]. Везет же Маколею!
«Коллекционер». Начал это неделю назад. Не писать о себе – освежает. Коллекционер – это само по себе призвано символизировать заурядность нынешнего общества; стреноженный по рукам и ногам, чьи надежды и подлинная жизненная сила бессмысленно и зловеще затухают.
Заискивание вот главное ремесло этого века. В Англии воцарился Век заискивания. Особенно заметно это на Би-би-си: все и каждый пытаются нравиться, нравиться, нравиться.
С'est ou l'art ou l'amour[619]619
Это или искусство, или любовь (фр.).
[Закрыть] строка, всплывшая в моей памяти, когда Э. мыла мне голову.
17 декабря
Э. уходила счастливой, вернулась расстроенной. Рой не позволил ей повидаться с Анной перед Рождеством. По ее словам, он был пьян и в самом мерзком из своих настроений: его мелочность достигает поистине космических масштабов.
23 декабря
Записываю новые стихи. Странно, какая грустная у них интонация. Мне невесело, грусть у меня в крови, однако когда я говорю, мой голос не кажется мне грустным. Чтение стихов – хорошая терапия; так проверяется внутренний слух. Правда, я не так уж о нем думаю, когда пишу: меня больше заботит, как фразы разместятся на странице. Но эти стихи кажутся достаточно ритмичными. Некоторые даже подозрительно нравятся. Не доверяю нарциссистическому благозвучию, обеспечиваемому магнитной лентой. На ней даже моя игра на гитаре кажется недурной – а ведь я знаю, что бренчу безнадежно плохо.
Римляне, одержимые темой Орфея, играющего на арфе в аду. прекращением страданий, покоем и умиротворением, приходящими с его мелодией. Целительная мощь искусства. Можно, разумеется, пожалеть, что античным интеллектуалам неведомо было многое из того, что известно нам; однако будь это так, Древний Рим превратился бы в ад несравнимо более страшный, нежели тот, что им было под силу вообразить. К тому же мы забываем, что незнание двусторонне – я не имею в виду то незнание мелких деталей, на которое от века жалуются историки (о, будь я в силах провести хоть час в древних Афинах), но то глубочайшее незнание, какого не развеют и десять лет, прожитые в древних Афинах. Незнание того, чем была жизнь в те времена – жизнь, постичь которую можно было лишь проникшись античным умом и ничем другим.
Мы часто заблуждаемся, полагая, что тонко чувствующие люди – принадлежность наших дней. Но такие индивидуумы, как Катулл, или Гораций, или Марциал, не менее чувствительны, нежели любой современный интеллектуал; просто износилась – не без постоянного вмешательства с нашей стороны – сама образность их чувствительности, даже оболочка этой образности, иными словами, эта образность перестала быть зеркалом их чувствительности. В итоге Катулл временами кажется простоватым, Гораций – слишком академичным, Марциал – чуть колючим. Я хочу сказать, их стихи напоминают выцветшие страницы – нет, тронутые ветрами времени статуи. Конечно, в этом и определенная доля их привлекательности: очарование древности, но прежнее воздействие утрачено навсегда. И огромная часть этого воздействия апеллирует к сферам (или образам), кажущимся нам наивными – вроде Орфея, играющего в аду. К необъятному, таинственному, не нашедшему объяснения миру, предстающему – даже самому утонченному интеллектуалу – волшебным, неуправляемым, диким, новым; в Древнем Риме не было уличных фонарей. А то, что в нем упорядочено: меры веса, ведомая грекам соразмерность архитектурных пропорций, – должно быть, представало его обитателям (даже такому относительно утонченному уму, как Гораций) со столь значимым отпечатком божественного промысла, какой нам не под силу вообразить. С нашей точки зрения, «amatilis insania» всего лишь невнятный звук – «приятное безумие», как подсказывает мой шифровальный ключ; но, по сути, это сочетание непереводимо, ибо к самой магии вдохновения современный мир относится не иначе как с презрением. Вся эта ода (3.4) – хороший пример того, сколь недоступен нам древний ум[620]620
В оде 3.4 Гораций взывает к музам наделить его вдохновением и мудростью.
[Закрыть]. Тщетно пытаться постичь его тайны, прибегая к инструментарию английского языка, к посредству елизаветинских и более поздних переводчиков. Это то же самое, что исполнять произведения западных композиторов на восточных музыкальных инструментах.
(Читаю сейчас много латинских стихов. Если бы только кто-нибудь объяснил мне, как должны были читать и декламировать римляне! Учебники никуда не годятся!)
2 января 1961
Рождество отметили в Ли. Я так этого боялся, что на поверку все оказалось не столь уж тягостным (может быть, мы всегда чего-то чрезмерно опасаемся?). Стряпня М. хороша и сверхобильна, как обычно. Однако портвейн 1920 года и сигара 1933-го доставили мне несомненное удовольствие; где-то я прочел, что век сигары краток – спустя восемнадцать месяцев они портятся, – но эта оказалась еще очень душистой. Бездна аромата. М. по-прежнему безраздельно господствует в застольной беседе; я отмалчиваюсь, а Э. тактично и послушно ее поддерживает. Мы оба испытываем нечто вроде симпатии к О. – человеку во многих отношениях предсказуемому, но не чуждому неких романтических глубин. Говорим с ним о яблоках, вспоминаем названия забытых сортов, разыскиваем их в его книжках; это целый волшебный мир, мир яблок, чьи разновидности можно проследить вплоть до конкретных мест и людей, подчас даже до одного определенного дерева. Самая амбициозная из моих фантазий (похоже, и О.) – однажды проснуться обладателем огромного плодового сада, настоящего музея всевозможных сортов яблок, чего-то вроде новоявленного сада Гесперид. Яблоко – магический плод: поедая один из отцовских «коксов» и поздний «джеймс грив», чувствуешь, что поглощаешь нечто среднее между отличной дыней и спелым персиком, и начинаешь мечтать еще об одной волшебной субстанции – вине. Иными словами, и лучшим сортам яблок, и лучшим винам присуще нечто общее – гармония.
6 января
Эшкрофт в «Герцогине Амальфи»: возможно, не самая идеальная кандидатура на роль, но исполнение идеально[621]621
15 декабря 1960 года Шекспировский мемориальный театр, который вскоре переименуют в Королевский Шекспировский театр, переехал в новое лондонское помещение – «Олд Вик». В открывшей сезон постановке Пегги Эшкрофт сыграла главную роль.
[Закрыть]. В 53 года выглядит на 33, не больше, порой на 23; и в очередной раз демонстрирует, что ей – единственной из всех ныне живущих английских исполнительниц – присуща необыкновенная очищающая сила. Каждый раз, когда ее вижу, убеждаюсь, что она великая актриса – в том смысле, в каком великими были Сиддонс, Кембл и Дузе. Она не уступает им в величии, ибо величие актерской игры оцениваешь, целиком отдавшись впечатлению; увы, в наше время мы так не реагируем (это не принято): нас подавляет избыток эмоций. Ну, я говорю «нас»; единственное, что удержало меня от того, чтобы громко всхлипнуть или разразиться слезами в момент, когда она произносила большой предсмертный монолог («геометрические петли»), – страх нарушить гробовое молчание (в одном месте я закрыл глаза: с таким же успехом я мог бы сидеть в пустом зрительном зале один на один с ее голосом). Помню, однажды, читая лекцию о театре, я цитировал байроновское описание игры Кина в «Макбете», его судороги, голоса актеров, тонувшие в рыданиях потрясенной театральной публики. Но, разумеется, великая актерская игра должна производить именно такое впечатление – в любом другом случае исполнитель (или его аудитория) подавляет нечто важное. В профессиональном смысле Эшкрофт – в высшей степени изощренная актриса, у нее прекрасный чистый голос; в моменты наивысшего подъема он становится человеческим голосом; конкретной эмоции, обусловленной конкретной ситуацией – даже столь неестественной, как уэбстеровская, – она сообщает интонацию всеобщности.
Отнюдь не стремлюсь критиковать Уэбстера: эта пьеса не хуже шекспировских, и, к чести Уэбстера, Ш. вряд ли смог бы осилить ее интригу и реплики. Образность Уэбстера тоньше, мрачнее, напряженнее шекспировской. Э. говорит, что не может проникнуться духом пьесы: «ведь она ее не знает». Временами думаешь: хорошо было бы Ш. не существовать вовсе.
Диккенс «Наш общий друг». Почему этому роману придают так мало значения? Первые пятнадцать глав или около того – великолепный пример полифонии (забывая, какой кладезь чудес Диккенс). Да мог ли все это сотворить один-единственный человек? Сравнивая, опять находишь только Шекспира. Инстинктивное диккенсовское умение нащупать архетипичную ситуацию (глава 1): труп, поднимаемый из Темзы[622]622
В главе 1 «На ловле» папаша Хэксем и его дочь Лиззи, плывущие по Темзе, обнаруживают труп.
[Закрыть], фантастические контрасты между миром Венирингов, рекой и миром помойных ям. Способность объять все богатство Лондона, без исключений.
И как ему удается варьировать стиль: убийственное и беспощадное в своем блеске развенчание недалеких Венирингов, безжалостный сарказм, адресуемый тугодумным викторианцам Подснепам[623]623
В образах Венирингов и Подснепов Диккенс сатирически показывает представителей новой формации дельцов из среднего класса, разбогатевших на спекуляциях и по большому счету глухих к социальным проблемам своего времени.
[Закрыть]. Неудивительно, что его боготворят коммунисты: его ненависть глубока, но выражает он ее революционно. Он не просто осмеивает Венирингов и Подснепов – он буквально подвешивает их на фонарных столбах своего блестящего остроумия.
Дженни Рен[624]624
Хромая молодая портниха, настоящее имя которой Фанни Кливер. Она заботится о своем пьющем отце и сдает комнату Лиззи Хэксем, к которой относится с неизменной преданностью.
[Закрыть]: «Вернись и умри!»
15 января
Весь день читал «Наш общий друг». Будто в бездну провалился. По-прежнему одно из величайших эстетических наслаждений – с головой уйти в великий роман. Отдаться ему целиком, чтобы воскреснуть лишь в его персонажах, в их веке и в уме автора. «Наш общий друг» отнюдь не без дефектов: там слишком громко звучит vox humana[625]625
Человеческий голос (лат.).
[Закрыть], но звучит с такой открытостью, с такой фантастической решимостью силой затолкать бесчеловечный век в русло человечности, что сетовать на это – значит приносить мораль в жертву эстетике. Пожалуй, Рэйберну стоило погибнуть, чтобы затянувшаяся четвертая книга наконец кончилась[626]626
Юджин Рэйберн – досужий юрист из высшего сословия, влюбляющийся и в конечном счете сочетающийся браком с Лиззи Хэксем. Он едва не погибает, когда его сталкивает в реку Брэдли Хэдстон, другой претендент на руку девушки, но Лиззи спасает его и роман приближается к традиционному, счастливому для его героев финалу.
[Закрыть].
21 января
Шутка. Что случилось с парой обрученных эскимосов? Однажды ночью она сбежала.
Из сочинения ученицы-исландки об «Эмме»: «Мистер Элтон полез на Эмму, и ей пришлось отбиваться».
Симпатичная девушка эта исландка. В прошлом семестре ее соблазнил грек, сделал ей ребенка, а потом заявил, что его мать не хочет, чтобы он женился на гулящей. Она попыталась сделать аборт, потерпела неудачу и загремела в больницу, где сделали все как положено. Теперь она чиста, как дождевая вода.
«Элмер Гентри». Издевательская пародия на роман. Стандартный омерзительный компромисс с коммерцией: все острые углы сглажены[627]627
В фильме Ричарда Брукса, снятом в I960 г., Берт Ланкастер сыграл роль коммивояжера с темным прошлым, становящегося религиозным проповедником. Оказавшись в приходе сестры Шарон Фалконер (Джин Симмонс), он посредством своих зажигательных проповедей помогает ей осуществить давнюю мечту – основать собственное вероучение. В сценарии фильма нашла отражение лишь первая половина романа Синклера Льюиса (1927). В фильме также появился Джордж Бэббит – жаждущий более увлекательной жизни бизнесмен со Среднего Запада, фигурирующий в одноименном романе того же автора (1922).
[Закрыть]. Это голливудское обыкновение вульгаризировать высокие (как «Илиада») или честные (как роман Синклера Льюиса) произведения – одна из наиболее отталкивающих черт США. Складывается впечатление, что все искусство продажно. В фильме появляется Бэббит, он, как и полагается, осмеян. Однако начинаешь подозревать, что в действительности фильм снят Бэббитом. Какой смысл обрушиваться на ханжество, коль скоро весь фильм основан на ханжеском убеждении в святости слова и художника? Гвоздь проблемы, разумеется, в том, что эгалитарная составляющая американского характера – не что иное, как бумеранг: каждому дозволено нести что ему взбредет, свобода слова – абсолют. В конце концов возникает столько свободного слова, что никому уже невдомек, что такое правдивое слово. Такие прилагательные, как «откровенный», «прямой», «нелицеприятный», воспринимаются как синонимы «правдивого».
Девушка в кинозале. С рыжими волосами и занятным плоским курносым личиком. Тонкая, высокая, очень подтянутая, soignée[628]628
Ухоженная (фр.).
[Закрыть]. Одна. Я сел между нею и Э. Оказаться между ними двумя – глубоко поэтичное и волнующее переживание: что передо мною, как не два полюса (со всем невысказанным, что из них вытекает, разумеется). Из-за какой-то мелочи я был сердит на Э. Между этой неизвестной девушкой и моим сознанием возникло таинственное биополе. Я мог видеть ее лишь краешком глаза; однако в ее плоском лице было что-то невинное и в то же время необузданно сексуальное, элегантное и замкнутое, хрупкое. Есть какая-то нездешняя красота в этих полусексуальных, полумифологических («жрица в темной роще») нечаянных встречах. Позднее я увидел, как она сидит за столиком в пустом ресторане в ожидании, опустив глаза на белую скатерть. Рыжеволосая девушка с почти негроидным лицом. Само собой, ничуть не догадывающаяся о своем могуществе. Но оно так же реально, как одежда, облекающая ее плоть.
1 марта
Хронически не хватает времени: слишком мало сплю, полчаса делаю одно, полчаса другое и так далее до бесконечности. Существую.
Опять перечитываю Монтеня – покой и свет в потоке серых будней[629]629
Изучив право, Мишель Эйкем Монтень (1533–1592) стал советником парламента в Бордо, а в 1571 г. удалился в свое поместье в Мон-тене в провинции Периге, где и написал «Essais» («Опыты»). Ему принадлежит и само это слово: эссе – не что иное, как assay, испытание на прочность мысли или идеи. «Опыты» являют собой попытку обрести мудрость, анализируя собственные привычки, мысли и чувства, равно как и те, что бытуют в обществе; попытку, все более неуклонно подводящую к выводу, что подобная мудрость недостижима. Недаром с 1576 г. его девизом стало «Que sais-je?» («Как знать?»). Монтеневские бескомпромиссные поиски истины стали для Дж. Ф. источником вдохновения в процессе создания дневников.
[Закрыть]. Монтень рафинированный европеец, рафинированная индивидуальность, уничтожающая время с такой легкостью, что чтение его книги превращается в чудо, которому не перестаешь дивиться. Сквозь пелену столетий он проскакивает как сквозь сутки. Не то чтобы это было главным его достоинством. Он пребывает вне времени. Он поразительно реален, человечен. До конца реализовавшая себя личность.
Его coq-à-l'ane – что за восхитительная привычка[630]630
Дж. Ф. имеет в виду обыкновение Монтеня перескакивать с одной темы на другую (sauter de coq à l’âne).
[Закрыть]. Такая по-человечески понятная. А чего стоит его рассуждение о том, как он не может облегчаться на людях (глава 3).
Если бы требовалось спасти от костра одну-единственную книгу – полагаю, это был бы Шекспир. А следом за ним – Монтень.
Стихи. Внезапно нахлынувшее отвращение – отвращение от их риторичности, словесных засоров, неспособности стать моим голосом. Стал вновь пересматривать их. Одну толстую стопу приберегу до того дня – далекого-далекого, когда, думается, начну диктовать это какой-нибудь секретарше, и тогда уж все придет в подобающий порядок. А рядом – тоненькая стопочка тех, какие не вызывают у меня такого отвращения. Странные нынче времена. Я удерживаюсь на плаву потому, что сегодняшний мир до краев переполнен дурным искусством – дурным искусством и тупостью. Когда испытываешь соблазн утешить кровоточащее сердце сравнением, это удается без труда.
Э. побывала в клинике по лечению бесплодия. Судя по заключению врачей, вся проблема в ней (анатомически). Если у нас не будет детей, меня это не слишком огорчит. В конце концов, это всего лишь еще один шаг к отторженности от мира; а любовь, подпитываемая потомством, отнюдь не для меня. Возможно, Э. пережить это тяжелее: ей приходится проходить через все тяготы. Работа, бездетность, крушение честолюбивых замыслов. Подчас сквозь завесу всех этих невзгод, лежащих на нашем пути, она не видит любви. Я чересчур погружен в мой собственный мир, а у нее – у нее нет ноосферы, где можно дышать. Когда она сидит на месте, вздыхает, ничего не делает, я моментально выхожу из себя, раздражаюсь. Для меня день всегда слишком короток (сейчас она в постели, и ей не нравится, что меня нет рядом); а у нее нет необходимого баланса между жизненным успехом и потребностью существовать в рамках предписанных норм. Она вечно обвиняет меня в том, что я ее ненавижу, что хочу, чтобы ее здесь не было, но мне нужно ее нытье. Покой – это иллюзия, с которой я еще не расстался, но истинная иллюзия – это ложная вера, о которой известно, что она ложная. Может показаться, что Солнце вращается вокруг Земли, но доподлинно известно: это не так. И в любом случае то ожесточенное напряжение, какое подчас возникает между нами, – не что иное, как любовь; только ее так не называют.
Торо «Уолден»[631]631
В 1845 г. американский литератор Генри Дэвид Торо (1817–1862), удалившись от общества, выстроил для себя бревенчатую хижину на берегу Уолденского озера в окрестностях Конкорда, штат Массачусетс. Эта попытка автономного существования запечатлена в его книге «Уолден, или Жизнь в лесу» (1854).
[Закрыть]. Совершенно замечательная фантазия. Ибо, как мне кажется, Торо вряд ли следует до конца доверяться. Слишком уж извилиста, слишком напоминает Шоу линия его рассуждений; ему непременно нужно всегда быть другим. Я хочу сказать, «Уолден» – произведение того же ряда, что «Утопия» или «Кандид». Стоит снять с него налет довольно приторной реальности, этакой американской прямолинейности, и видишь: оно полно поэзии, прозорливости и восхитительной человечности.
Еще одно обстоятельство: Торо исчерпывающе воплощает собою всеобщий архетипический миф – не глупый миф о Золотом веке, к которому никто никогда не относился всерьез (разве как к утешительной выдумке), но ту, о, столь поэтичную, теорию, согласно которой нет ничего легче, нежели отряхнуть пыль городов и развести на лоне природы сад и огород с аккуратными бобовыми грядками. Жить на ирландской похлебке и озерной водичке.
В глубине души и я ей не чужд.
А то, что у него «нет таланта к милосердию»? Как с Монте-нем, чувствуешь подчас, что и сам бы мог написать эти строки. Признаться вслух в запретном.
А его стремление жить на полную катушку? «Убивать время – значит утрачивать вечность».
31 марта
На день рождения Э. преподнесла мне маленькую бутылочку виски, бутылку мадеры, флакон одеколона, сигары, прекрасный галстук темно-оливкового цвета и пластинку Пегги Ли с ее безмятежно-солнечным голосом. А вчера часть подаренного ею чека я потратил на трехтомник Айзека Дизраэли «Всякая всячина» (1806), полный очаровательных издевок над нравами и интеллектуальными вывертами конца XVIII века. Напоминает Стерна, но читать его действительно смешно, чего о Стерне по большому счету не скажешь. Заплатил Норману 25 шиллингов. Хотел также купить «Janua Linguarum Trilinguis»[632]632
Комениус – латинизированная форма имени чешского литерато-ра-просветителя Яна Амоса Коменского (1592–1670), считавшего, что ключом к европейской культуре является знание латыни. В поисках «естественного метода» (в противоположность старым педантическим методикам) преподавания языка он написал сочинение «Janua Linguarum», в котором посредством параллельных текстов на латыни и чешском излагались сведения о мире. Эта работа была впоследствии переведена на шестнадцать европейских языков.
[Закрыть] Комениуса, но он буквально выхватил книжку из моих рук, приговаривая: «Это очень старый друг», – и добавив, что собирается заново отдать ее в переплет. Чем не детская зависть: сама возможность, что я могу покуситься на любимую игрушку, ввела его в транс.
Э. на днях прочла «Коллекционера» и напрочь отвергла его: слишком лично восприняла разоблачение необразованных[633]633
В романе «Коллекционер» не получивший образования клерк и собиратель бабочек Фредерик Клегг похищает и заточает в своем доме студентку художественного училища Миранду Грей.
[Закрыть]. Между тем в моих глазах роман был (и остается) книгой о том, что происходит за пределами нашего мирка; в нем нет ничего о нас, за вычетом нескольких случайных деталей. Никак не удается убедить Э. в том, сколь символичен его замысел. Сколь пронизан Платоном. Золото против свинца. Разумеется, ее симпатии, как и всех прочих сегодня, в полной мере на стороне свинцовых душ. В метафизическом плане этим людям можно посочувствовать. Ведь такими они сделались отнюдь не по собственному выбору. Однако цивилизация есть попытка рассудить, какая из двух противоборствующих концепций одержит верх: «Несправедливость сущего (то есть золотые и свинцовые души) требует абсолютной безупречности личной судьбы» – или: «Прогресс определяют золотые души». Если перевести это на мой язык, Аристос воплощен в Миранде, Поллой – в Клегге; и расползание, засилье, безнаказанность Поллоев обусловлены беспечностью Аристосов, не слишком заботящихся о том, чтобы остаться в живых.
1–3 апреля
В Ли. Наедине со всеми. Ангел во Франции. Почти все время шел дождь. Находиться с ними невыразимо скучно. Физически ощущается абсолютная выхолощенность подобного существования. Хватаемся за спасительные соломинки: кулинарный талант М., спорадические выплески культуры О. и доброжелательность старика. Но подо всем этим – мертвая пустыня. Они безвольно влачатся сквозь жизнь, насыщаясь телевизором и сплетнями; сплетни, бесконечно повторяемые пересуды, нищета духа. Быть может, появись у нас дети, они ожили бы. Впрямую об этом не говорится, но эта тема всплывает во всем, о чем говорит М. Машина, ребенок – вот все, что им требуется от нас двоих. А может, причиной тому, что они меня так раздражают, коренящееся во мне самом чувство вины? Их безнадежная отдаленность. Отчасти благодаря Ли, кажется, безысходно погрязшему в 1920—1930-х годах – не только архитектурно (какая была бы находка для Бедекера!), но и во всех других отношениях. Погрязшему настолько, что даже разговор о текущих событиях звучит на удивление старомодно. Ощущение минувшего времени; люди, закостеневшие в манерах, обычаях, привычках тридцати-сорокалетней давности, подобно улиткам, выставляют рожки в сегодняшний день. Но спокойнее им в собственных раковинах. Улиточные города, города вроде Ли.
9 мая
Месяц назад Элиз вынудила меня подать заявку на работу в Греции (в Британский институт в Афинах). Какой-то частью своего существа я был не против (то есть не против того, чтобы подать заявку); так что «вынудила» здесь – не то слово. Инстинкт же подсказывал другое. Финансовые соображения: во что выльется сняться с места, переехать и обустроить какое-нибудь жилье в Афинах. Неудобства, связанные с новым местом работы. Привычка к этому дому и вещам, которые в нем собраны. Ощущение, что в Св. Годрике я выбился на первые места, – хотя это– то уж наверняка достойно презрения. Причины, причины…
Но главное в том, что моя привязанность к Греции («к» – в данном случае симптоматично) эмоциональна. Греция в моем сознании – нечто чистое, утонченное, золотое, незамутненное; весь шлак и нечистоты, что я там видел (а во время поездки я навидался достаточно), за эти годы жизни в изгнании безвозвратно рассеялись. Реалист сказал бы: «Распростись с мечтой!» Но Греция, живущая в моем сознании, слишком важна. У меня и в мыслях нет расставаться с мечтой. А месяц в Афинах не оставит от нее и следа. Для меня все это символически воплощается в греческих стихах. Не хочу возвращаться в Грецию, пока их не опубликуют. Пока сам не почувствую, что они дописаны (завершены). Они, если можно так выразиться, содержат в себе оправдание прожитых в изгнании лет. Непременно вернусь в Грецию, но лишь тогда, когда до конца переварю последнее путешествие. А возвращаться туда сейчас – то же, что, едва позавтракав, увидеть перед собой тарелку с сытным обеденным блюдом.
Уже понятно, этой работы мне не видать. Полагаю, неприятности 1953 года сняли вопрос с повестки дня[634]634
Обоих уволили. В письме к Дж. Ф. от 24 июня 1953 г. президент комитета написал: «Директор школы… рекомендует не продлевать с вами контракт на следующий год; он считает, что вы недостаточно квалифицированно исполняете свои обязанности и не участвуете в школьной жизни, как это требуется по контракту».
[Закрыть]. Но, узнав об этом, я чувствую себя гораздо счастливее.
Чувство, что я должен здесь помериться со своей судьбой, всепоглощающе сильно.
Эти последние месяцы отравлены мыслью о том, сможет ли Э. зачать. Продувание и рентгеновское обследование дали отрицательные результаты (мы изучили все это по мрачной книжке «Женские болезни», позаимствованной из библиотеки Национального медицинского исследовательского института в Лондоне); следующий шаг – сальпингостомия; вероятность благополучного исхода из нее – 1:4 или 1:6 (после операции). В дневное время отсутствие детей не слишком меня заботит. По ночам, случается, я об этом задумываюсь, и тогда меня посещают мысли, достойные паши или султана Занзибара. Как бы то ни было, бездетность делает жизнь всего лишь чуточку печальнее, чем обычно. Внешне становишься чуть рассудительнее, циничнее в «панглосовском» смысле слова («должна же быть для этого какая-то причина»). Быть может, железобетоннее. Но я бы променял радость отцовства всех детей на свете на пять лет свободы от необходимости в поте лица зарабатывать на хлеб насущный.
В Св. Годрике потихоньку меняется к лучшему. Новая сетка окладов. Наконец-то мы начинаем получать приличные деньги. Мне причитаются 1445 фунтов в год. В итоге появилась уйма недовольства: каждому хочется зарабатывать больше, но одним платят больше, чем другим. Отсюда зависть, замешанные на почве денег капризы, истерия, объявшая мир в 1961 году. Секретарская комната являет собой отличный срез нашего среднего класса – от его нижних слоев до середины; интересно, что классовые проблемы там едва ли поднимаются и уж наверняка никого не волнуют. Зато все связанное с деньгами всплывает то и дело. Проявляя себя по-разному: то в умеренной показухе, то в грубой, а то и прямо от противного («деньги меня не волнуют»). Прямо-таки наваждение.