Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"
Автор книги: Александр Александров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 56 страниц)
Глава семнадцатая,
в которой лицеисты выясняют отношения, Броглио дерется с Пущиным, а Кюхельбекер брызжет слюной от бешенства и собирается в ополчение. – Лето 1812 года.
– Армия отступает! Барклай де Толли – предатель! – кричал Олосенька Илличевский. – Нет, вы мне скажите, сколько можно отступать?
К нему приблизился белый как мел Кюхельбекер на негнущихся длинных ногах.
– Господин Илличевский, – сказал он дрожащим от волнения голосом. – Извольте взять свои слова обратно. Это ложь! Наглая ложь!
– Барклай де Толли – предатель, – искренне удивился неведению Кюхли Олосенька. – Это знает вся Россия. А ты защищаешь его, потому что он твой родственник по матушке, сам не раз говорил…
– Во мне говорит высшая справедливость, а вовсе не те мелкие чувства, в которых ты меня подозреваешь…
– Кюхля, никто тебя ни в чем… – начал было как можно ласковей Илличевский, как вдруг Кюхельбекер, весь напрягшись, задрожал так, что жилы надулись у него на шее и на лбу, и закричал, размахивая руками и топая ногами:
– Стреляться! На трех шагах! В лоб!
– Сейчас дам тебе в лоб, и будет и тебе, и твоему Барклаю де Толли высшая справедливость! Успокойся, родственничек! Знаем, какая вы родня: твоя бабушка его дедушку из Царского Села за хуй вела!
– Бабушка? За хуй? – вскричал Кюхельбекер, и оттого, что он, может, впервые в жизни заговорил по-матерному, Малиновский нагло и весело расхохотался.
Он могучими лапами сграбастал Кюхлю и повернул к себе. Кюхля стал рваться, брызгать слюной от бешенства.
– Держать! Держать, Казак! – приговаривал Малиновский сам себе, и мало-помалу Кюхельбекер успокоился.
Дело происходило в газетной комнате, где воспитанники, по обыкновению, обсуждали последние новости. На стене висела большая карта земного шара с двумя полушариями, кругом на столах лежали иностранные и русские газеты и журналы.
– Во главе русских войск должен встать сам государь! – объяснял Горчаков среди других воспитанников, которые только посмотрели на назревавшую драку, но не встали и не подошли, отнеслись к ней как к делу обыденному. Все давно привыкли к штукам Кюхельбекера. – Для меня это несомненно. Отъезд из армии – это его ошибка.
– Только Суворов мог победить Наполеона, да еще Кутузов, – возразил Вольховский. – А его поставили во главе петербургского ополчения…
– Государь не любит Кутузова, – напомнил Вольховскому Горчаков.
– Да. Но его любит вся Россия! – в свою очередь напомнил Вольховский. – И с этим государь должен считаться.
Вдруг вскочил Пущин, читавший «Северную почту».
– Послушайте! Генерал-лейтенант Раевский для одушевления воинов вывел впереди колонны своих сыновей. Младшему всего одиннадцать лет! Это в бою у Салтановки!
– А где эта Салтановка? – Все бросились к карте с красными флажками, отмечавшими линию военных действий.
Кто-то подхватил брошенную Пущиным газету и добавил, глядя в нее:
– Это старое сообщение! Видите, газета от 31 июля, а сражение было одиннадцатого… Французы уже где-то под Смоленском…
Вдруг все замерли – в газетную комнату вошел косоглазый Броглио с огромным орденом на груди. Как ни в чем не бывало он, мурлыкая, расположился в кресле у стола и развернул газету.
Лицеисты приблизились к нему гурьбой. Один глаз Броглио смотрел в газету, другой – на них.
– Это что у тебя? – спросил Данзас, кивком указав на орден.
– Не видишь, что ли? Орден! Мне прислали орден.
– Чей? – поинтересовался Пущин.
– Как чей? – не сразу понял Броглио. – Мой, разумеется…
– Откуда?
– Это мальтийский орден, – пояснил Броглио. – Все мужчины в нашем древнем роде удостаиваются его… – Он посмотрел на ребят, какое впечатление произвело его сообщение.
– Это вражеский орден! – сказал уверенно Мясоедов, и его узкие глаза наполнились злобой. – А ну-ка сними!
– Я итальянский граф Сильверий Броглио Шевалье де Касальборгоне, и меня наградили орденом, – гордо, но дрожащими губами выговорил Броглио. – И я не позволю всякой…
– Оставьте его, – небрежно бросил Пущин.
– Но он же враг! – не понял Пущина Мясоедов. Он искренне не понимал, как можно оставить врага, которого надо уничтожать, в покое.
– Он не враг, он просто дурак! – поставил точку Пущин и развернулся, чтобы уйти, но тут вдруг страшно закричал Броглио.
Как снаряд, маленький Броглио вылетел из кресла и сбил верзилу Пущина с ног. Бросив его на пол, Броглио оказался сверху и продолжал тузить врага на полу.
– Перестаньте, перестаньте! – пытался растащить и успокоить дерущихся Ломоносов. – Государь Павел Первый был великим магистром мальтийского ордена!
А тем временем Кюхельбекер, до которого никому не было дела, покинул газетную комнату.
Драка продолжалась, не так просто было остановить разъяренного Броглио.
А Кюхля понуро побрел по коридору и увидел сидящего на подоконнике Пушкина. Тот что-то писал, а когда увидел Кюхлю, то спрятал.
Но Кюхельбекер не обратил на это внимания, настолько был поглощен своими горькими мыслями.
– Ты слышал, что они кричат про Барклая? Ведь это ложь! Я и сам чуть было не поддался ей. Матушка написала мне, чтобы я не верил подобному легкомыслию: Барклай де Толли – великий муж и приносит свою репутацию в жертву Отечеству.
– Чернь не способна оценить великих замыслов, – сказал ему Пушкин. – Одиночество – удел таких личностей, но придет время…
– А если не придет?
Пушкин ничего не ответил, задумался.
– Ты о чем пишешь? – поинтересовался Кюхельбекер.
– Так… – попытался отмахнуться от него Пушкин.
– А все же? – настаивал назойливый товарищ.
– Эпиграмму на тебя, – признался Пушкин.
– И ты туда же! – горько сказал Кюхля и, спрыгнув с подоконника, на который присел, хотел было двинуться дальше, но Пушкин его остановил:
– Не обижайся, Виля, я еще не закончил, закончу, тебе первому покажу.
– Спасибо, Саша, – сказал Кюхля. И снова присел рядом на подоконник. – Но, знаешь, эпиграммы на меня пишут все, кому не лень… Ты бы занялся чем-нибудь значительным, написал бы роман, а? – Кюхля посмотрел в смышленые глаза друга и не увидел там, за искорками, привычной насмешки.
– Напишу, еще напишу… – сказал ему тот.
Вдруг они услышали топот десятков ног, который приближался. Через мгновение мимо них мчались воспитанники.
– Бежим! – крикнул на ходу кто-то. – Ополчение идет!
Друзья сорвались с места.
В тот раз через Царское Село проходило шесть дружин петербургского ополчения. Нескончаемым потоком шли тысячи мужиков в серых русских кафтанах и серых фуражках с латунными крестами. Вереница их уже скрывалась за поворотом, но часть еще шла. За поясом у каждого ратника был заткнут топор. Топоры матово поблескивали в лучах заходящего солнца. Ополчение проходило московской дорогой.
Лицеисты сгрудились у решетки лицейского сада и криками приветствовали мужиков, идущих на ратный подвиг.
– Ура-а! Ура-а!
Мужики, проходя мимо придворной церкви, снимали на ходу фуражки и крестились на золотые купола, некоторые благословляли крестным знамением мальчишек.
За ними на лоснящихся отборных лошадях прошел эскадрон Уланского полка в темно-синих мундирах, у которых лацканы, обшлага и выпушки по швам спины были малинового приборного цвета, а гарусные эполеты белого приборного металла; вооружены они были саблями и пистолетами.
После темно-серого потока ополченцев при виде улан у всех взыграл ретивый патриотический восторг, снова выплеснулся в криках «ура!».
– Если в регулярные не возьмут, я пойду в ополчение! – стонал Кюхельбекер, провожая взглядом улан.
– Отрасти сначала такую бороду! – показал себе рукой по пояс Пушкин. – в ополчение без бороды не принимают! – привычно подтрунивал он над приятелем, но Кюхля этого не замечал.
– Нет ничего почетнее для мужчины, чем военная служба, – заключил князь Горчаков и, убрав одну руку за спину, приосанился, вообразив себя полководцем. Уже тогда он выбрал для себя дипломатическую карьеру, но иногда мечтал о военной службе, как и многие в Лицее. Впрочем, это была дань охватившему всех патриотическому восторгу, минутное.
– До пяти тысяч прошло: шесть дружин, – сказал Вольховский, все это время считавший мужиков на глаз десятками.
Глава восемнадцатая,
в которой император Александр I покидает армию, оставляя Бенигсена вроде дядьки при Барклае и Багратионе. – Барклай – изменник, а князь Михаила Илларионович Кутузов – строптивый царедворец, льстивый и развратный старик. Но свой брат, русский, до мозга костей. – Канцлер Николай Петрович Румянцев. – Английский бригадный генерал Вильсон. – Государь собирается отрастить бороду и питаться картофелем. – Назначение Кутузова главнокомандующим. – 8 августа 1812 года.
Сначала они убедили его покинуть армию, когда он сам собирался быть с ней до конца. Он даже составил приказ по армии со словами: я всегда буду с вами и никогда от вас не отлучусь. Шишков, его статс-секретарь, получивший черновик этого приказа, пришел в отчаянье и кинулся к Змию, так звали за глаза Аракчеева, прежде заручившись поддержкой Балашева. Почему эти трое? Государь сам сказал когда-то: «Если б вы, трое, иногда собирались и советовались…»
Теперь такая минута настала. А потом Аракчеев оставил ему на столе письмо, подписанное Балашевым, самим Аракчеевым и Шишковым, которым, как понял государь, оно и было написано.
Оставляя письмо на письменном столе у государя, потому что вручить его из-за присутствия великого князя Константина Павловича ему не удалось, Аракчеев все еще сомневался, надо ли так поступать, но преданность государю и беспокойство за его судьбу взяли верх. Когда Шишков предложил подписать это письмо, объясняя, что отъезд государя от войск в Москву представляется единственным средством спасти Отечество, Аракчеев воскликнул: «Что мне до Отечества! Скажите мне, не в опасности ли государь, оставаясь долее при армии?» Шишков и Балашов отвечали ему: «Конечно, ибо если Наполеон разобьет армию, что тогда будет с государем? А если он победит Барклая, то не так уж велика беда!»
Балашов хорошо помнил, что и Наполеон говорил об этом, советуя Александру не заниматься не своим делом. Иногда Балашову сдавалось, когда он вспоминал тот достопамятный разговор, что все-таки император французов благоволил к нашему императору, как к младшему брату. Ведь и называли они друг друга после Тильзита: государь, брат мой!
И Александр уехал из главной квартиры, предоставив воевать генералам. Генералы не только дрались с Наполеоном, но и передрались между собой. Багратион в письмах Александру Павловичу и Аракчееву поносил последними словами военного министра. «Мы обосрали границу и бежали», – это было далеко не самое сильное выражение его в адрес Барклая. «Подлец, мерзавец, тварь Барклай…» И постоянно грозился в случае дальнейшего отступления выйти в отставку. А он ведь был лучший в нашей армии воин, хотя и неуч. Так воевать дальше было нельзя, это понимали все. Понимал и государь.
Беннигсен, пока Александр был в главной квартире, находился при особе государя, как Аракчеев и прочие. Это был род военного совета, которого, впрочем, никто не слушался. Уезжая из армии, Александр Павлович повелел Барклаю и Багратиону во всем советоваться с Беннигсеном и действовать с его согласия, но не по его приказаниям; оставил его вроде дядьки при молодых, но без всякой власти. Дядька мог пожурить, да и только. Как при государе, так и без государя дядьку никто не слушался. После всех несчастий кампании, проигранных баталий, сданного Смоленска, бесконечного генеральского раздора государь просил генерала Беннигсена взять власть, но тот отвечал, что ни физически, ни морально не способен принять на себя столь великое бремя. Он первый и сказал государю: для русских войск надобно русского, и есть человек не только русский, но, по его разумению, и способней его, Беннигсена, это – Кутузов.
Генерал от инфантерии князь Михайла Илларионович Кутузов теперь начальствовал над мужиками петербургского ополчения. Дворянство в один день и в Москве, и в Петербурге, не сговариваясь, возвело его в это достоинство. Давно Россия не видела такого единодушия. Государь знал, что в обществе все в один голос кричат, что начальствовать он должен не над петербургскими мужиками, а над всей армией. К тому времени имя военного министра Барклая де Толли вследствие военных неудач сделалось ненавистным; никто из русских не произносил его хладнокровно; иные называли его изменником, другие сумасшедшим или дураком, но все соглашались в том, что он губит и предает Россию. Государь уважал Барклая, почитал за благороднейшего человека, но Россия хотела русского, и не просто русского, а наследника Суворова – Кутузова, и с Россией государь не мог не считаться. Александр помнил, как ответил ему дерзкий Ермолов после кульмской победы на его вопрос, чем же его наградить, как особо отличившегося: «Государь, произведите меня в немцы». Не мог же он, в самом деле, теперь произвести в русские Барклая.
А Кутузов был русский, но государь его не любил еще со времени Аустерлицкого сражения. Кутузов отговаривал государя от сражения, но тот настоял на своем и проиграл… Государь всегда помнил об этом и старался держать своевольного старика подальше от себя. Даже в Бухаресте он не выполнил просьбу государя и заключил мир с турками не на условиях, оговоренных государем, превысил свои полномочия. Он вообще был строптивый, неприятный старик. И что особенно неприятно, его строптивость была замешена на патоке лести, подобострастии и царедворстве. Царь воспринимал его строптивость как непослушание зарвавшегося холуя. К тому же всегда, когда он думал о Кутузове, тот всегда ему вспоминался в роковой день – 11 марта 1801 года, и на обеде у Павла Петровича в Михайловском дворце, и за вечерним столом… Когда сам он, наследник, дрожал от страха, только что приведенный к присяге государю и находящийся как бы под домашним арестом, а подобострастный, льстивый, все понимающий старик рассыпался за столом в любезностях императрице в то время, как император Павел шутил с дочерью военачальника, которая в качестве фрейлины тоже присутствовала на ужине. Помнил Александр, как после ужина отец уединился с Кутузовым, и помнил хитроватый взгляд генерала, который он бросил на наследника после аудиенции. О чем они говорили, никто никогда не узнал, но Пален подозревал и говорил впоследствии Александру Павловичу, что Павел не вполне ему доверял и готовил Кутузова ему на замену, только, к счастью заговорщиков, не успел этого сделать. Сколько раз ни вспоминал Александр Кутузова и за обеденным столом, и после прощальной аудиенции, столько раз в его хитрых глазах он видел понимание происходящего. Так оно и стояло между ними все эти годы. Первое время после убийства он выдвигал Кутузова, опасаясь его как свидетеля, потом отправил в отставку, поняв, что хитрый и льстивый царедворец всегда будет молчать, а потому ему не помеха.
Кроме того, государь искренне считал Кутузова развратным, ни на что не способным стариком, иногда говорил, смеясь, что не понимает, откуда взялась слава его как полководца, ибо он не выиграл ни одного сражения, а все за него решала судьба. Ставил ему в вину и то, что он возит с собой повсюду в армии девочку лет пятнадцати, одетую в форму казака, и по восемнадцати часов проводит с ней наедине. Почему-то он запомнил из донесения эти восемнадцать часов. Не десять, не двенадцать, сколько надобно для самого глубокого сна, а именно восемнадцать. Неужели он способен на это, ленивый, развратный, хитрый старик, раболепный и ничтожный, воплощение всех гадостей русского простолюдина. Впрочем, наверное, поэтому его и любят в России. Как своего до мозга костей.
Впрочем, фельдмаршал Румянцев-Задунайский, отец нынешнего канцлера, возил с собой по четыре девки. Кому какое дело, если это не мешало ему быть великим полководцем. Хотя, что он был за человек, кто теперь знает.
Неожиданно так вспомнив отца, стал думать государь и о сыне, Николае Петровиче Румянцеве. Нашествие Наполеона так потрясло его, что канцлер по дороге в столицу из Вильны, где было получено известие о начале войны, был сражен при короткой остановке в Великих Луках двумя апоплексическими ударами, почти лишившими его слуха и зрения.
Теперь государственный канцлер, приходя в себя после болезни, с искривленным ртом, гримасничая, все еще пытается воздействовать хоть как-то на происходящее, но его все меньше и меньше берут в расчет, как и всю его наполеоновскую партию; но государю жаль Николая Петровича: столько вокруг государя мерзавцев, толпящихся около трона, что искренно жаль единственного порядочного человека. Его считают чуть ли не наполеоновским шпионом только потому, что он был справедлив и отдавал должное врагу. Для своего времени его политика в отношении Наполеона была верная и сводилась к двум пунктам: выигрывать время и избегать войны. Теперь уж дело другое. Но он не отдаст канцлера всей этой своре, обдуманно решил государь.
Через некоторое время в своем просторном кабинете Зимнего дворца Александр Первый принимал приехавшего из главной квартиры русской армии английского генерала сэра Роберта Томаса Вильсона, одетого в темно-красный, шитый золотом английский мундир, что пока еще было непривычно для русского глаза. Со времен Тильзита здесь не видывали английских мундиров – государь знал, что, не успев приехать, генерал уже пользуется известностью в петербургских гостиных, а из частной жизни англичанина ему донесли, что он бродит по антикварам, скупая дорогие вещи. Видимо, в Англии они еще дороже.
Среди других орденов одним из украшений темно-красного мундира генерала Вильсона были алмазные знаки ордена Святой Анны 2-й степени, которые когда-то император сам возложил на него за бесстрашие и отвагу в сражении при Прейсиш-Эйлау в 1807 году, во время прусской кампании. Русские полюбили тогда отважного генерала как своего, а казачий атаман Платов называл его братом.
Бригадный генерал Вильсон был агентом англичан, посланный со специальной миссией от британского военного министерства к русской армии, а государь доверял ему и к тому же хотел иметь свежий, нелицеприятный взгляд на дела теперешней кампании.
У большого каминного зеркала горели свечи в пятисвечных шандалах, тикали каминные часы красного дерева. В кабинете стоял небольшой рабочий стол императора, кроме него были еще три стола, покрытых зеленым сукном, на которых лежали документы в папках, стояли чернильные приборы с перьями. У противоположной стены находился в точности такой же камин, с таким же зеркалом, на котором тикали часы и горели свечи.
Генерал Вильсон уже все доложил императору, обстоятельно ответил на его вопросы о положении в армии и теперь почтительно слушал императора, который в волнении ходил перед ним, рассуждая:
– Армия заблуждается относительно канцлера. Румянцев никогда не советовал мне покоряться Наполеону, его политикой было выжидание и избежание по мере возможности войны. Кроме того, я не могу не питать к нему особенного уважения: он один никогда ничего не просил у меня, между тем как все прочие, находящиеся на моей службе, беспрестанно добиваются почестей, денег или преследуют частную выгоду для себя и своих родных. К сожалению, немногие из окружающих меня лиц получили надлежащее воспитание и отличаются твердыми правилами; двор моей бабки испортил воспитание во всей империи, ограничив его изучением французского языка, французского ветрогонства и пороков, и в особенности азартных игр. Однако моя бабка называла Николая Петровича «Святым Николаем». А это что-то да значит в ее устах. У меня мало людей, на которых я могу положиться с уверенностью: канцлер и вы в их числе. – На некоторое время государь задумался. – Вы повезете в армию уверения в моей решимости продолжать войну с Наполеоном, пока хоть один вооруженный француз останется в пределах России.
Приняв одну из своих множество раз отрепетированных античных поз, он мимолетно взглянул в каминное зеркало, в котором отражался весь кабинет и другое зеркало и снова кабинет с Александром, но в другом повороте корпуса, и снова кабинет, горящие свечи, и так до бесконечности, с бесчисленными Александрами. У императора немного закружилась голова, и ему понадобилось какое-то время, чтобы восстановить нить своего монолога.
– Я уже не раз говорил об этом и мнения своего не переменю. И не будет никаких переговоров с Наполеоном, пока нога француза топчет русскую землю. Лучше отращу себе бороду и буду питаться картофелем в Сибири среди моих милых бородачей, которые меня не предадут. Что касается Главнокомандующего… – То, что он готовился сказать, сказать ему было тяжелее всего, поэтому он умолк и все-таки через некоторое время продолжил: – Я нашел, что настроение в Петербурге еще хуже, чем в Москве и провинции: сильное озлобление против военного министра. Барклай, нужно сказать, сам тому способствует своим нерешительным образом действий и беспорядочностью, с которой ведет свое дело. Ссора его с Багратионом так разрослась, что я был вынужден поручить особому комитету назначить Главнокомандующего всеми армиями… – Александр замолчал, прежде чем произнести следующие слова, но он все-таки преодолел себя. – Здесь я решил уступить голосу общественного мнения. Главнокомандующим назначен генерал от инфантерии князь Голенищев-Кутузов.
– Ваше величество, я думаю, армия с восторгом одобрит ваш выбор! – воскликнул генерал Вильсон.
Воодушевление этого англичанина было царю неприятно. «Вот еще говорят, что англичане сдержанны, – подумал самодержец, – правда, про сэра Роберта известно, что он храбрый малый и хлещет водку, как русский! Потому он запанибрата с Платовым, который, как известно, выпить не дурак. Может, отсюда, из этого винного корня, проистекает такая излишняя восторженность?» Государь не знал, что восторженность у англичанина деланная, что он тоже, как и государь, не любит Кутузова, этого двуличного царедворца, который, как полагал англичанин, поспешит выйти из этой роли, как только его провозгласят спасителем Отечества, но просто дипломатическая интуиция подсказывает ему, что Кутузова надо в теперешний момент поддерживать, хвалить, превозносить, потому что так выгодней Англии.
– Мы с императрицей были бы рады увидеть вас завтра у нас на обеде, – сказал император.
– Благодарю вас, ваше величество… – поклонился сэр Роберт Вильсон.
Аудиенция была закончена и генерал, еще раз поклонившись, отправился к дверям, думая о том, какой восторженный патриотический вой поднимется в гостиных после назначения Кутузова.