355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Александров » Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820 » Текст книги (страница 2)
Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
  • Текст добавлен: 11 апреля 2017, 09:00

Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"


Автор книги: Александр Александров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 56 страниц)

Идти было некуда, он почти не выходил из дому, к тому же погода не баловала, прогулки не предвиделось, и к нему никто не зван; даже ванны он сегодня не брал – лишен единственного развлечения. Может быть, очень кстати появился этот настойчивый лицеист с его бредовыми идеями, скрасит его одиночество. Мышь, мышь, растекается по древу… Кто такая? Почему явилась незвана? А может быть, все-таки мысль?

Князь позвонил, и появился его камердинер, нанятый, вышколенный при курорте немец, сухопарый, гладковыбритый, с водянистыми пустыми глазами.

– Он оставил свой адрес?

– Да, ваша светлость.

– Пошлите ему приглашение.

– Слушаюсь.

– Впрочем, подождите, я сам напишу ему несколько строк.

Слуга слегка поклонился и вышел.

Князь прилег на кровать и закрыл глаза. Ныли суставы, в левом предплечье дергало. Он осторожно искал удобную позу и, кажется, нашел ее. Боль утихала.

«Это водка помогла», – решил он. И вдруг вспомнил, что разговор о «Ироической песне о походе на половцев удельного князя Новгорода-Северского Игоря Святославича», именно под таким названием дед его пасынков и падчериц граф Мусин-Пушкин впервые издал «Слово о полку Игореве», так вот разговор о ней шел у него в гостиной (пасынки по праву прямого родства с известным археологом любили эту тему).

«Я прав, – отметил он про себя с улыбкой, – разговор шел среди умных людей. А белочку в псковских землях, где у дяди Пещурова было имение, крестьяне звали «мысь». Вот тебе и мысль! – усмехнулся старый князь. – Одна буковка лишняя. Опечатка. У Мусина-Пушкина. Наборщик не понял слова и прибавил букву. А должно быть: мысь! Мысию по древу, серым волком по земле, сизым орлом под облаками. А может быть, еще переписчик рукописи ошибся, теперь уже не узнаешь. Тю-тю!»

Глава третья,

в которой Иван Петрович Хитрово располагается в баденской гостинице и получает приглашение от князя. – Октябрь 1882 года.

В номере лежали распакованные чемоданы, а сам Иван Петрович сидел за туалетным столиком, за неимением другого в номере, и просматривал свои дневниковые записи.

Углубившись в них, он задумался, отвлекся, и вдруг перед ним явственно возникла не раз уже возникавшая в его памяти картинка; заснеженные царскосельские сады, каменные мостики, пустые зимою беседки, парки с голыми озябшими деревьями, посаженными еще при Екатерине, когда Царское Село, тогда еще Сарское, только начинало обретать свое лицо; уходящая вдаль аллея, далекие фигурки маленьких воспитанников Лицея в форменных шинелях, идущих попарно на прогулку в сопровождении двоих гувернеров…

Иван Петрович был почти уверен, что и сам находится среди этих воспитанников; он настолько сжился с тем временем, что уже стал забывать, что в его времена Лицей находился, да и посейчас находится, в столице, на Петербургской стороне.

Он был в Царском Селе, он шел в цепочке воспитанников и видел, как впереди маленький Пушкин задирал кого-то, стучал ему кулаком по спине, а потом на него ополчились разом Малиновский с Пущиным, два самых рослых молодца, к ним присоединился Олосенька Илличевский; с шутками и прибаутками они затолкали, затормошили его, а Казак Малиновский даже бил прутом по спине, отчего Пушкин чуть не заплакал, потом грязно, по-дворовому, выругался. Казак захохотал, похлопал Пушкина по плечу. А вот Олосенька поморщился – он не любил матерщины, а Пушкин все время ругался, как извозчик…

В дверь номера постучали.

– Войдите, – сказал Иван Петрович не сразу, потому что с трудом оторвался от видений.

Появился посыльный и молча протянул ему конверт. Иван Петрович дал ему маленький trinkild и, когда он вышел, раскрыл конверт. Там была записка от князя, которую он быстро пробежал глазами, – князь приглашал его к себе запросто. Почерк у князя был крупный и некрасивый, так пишут люди непривычные к письму.

Ивана Петровича порадовало, что князь откликнулся тотчас: значит, он был здоров и принимал. Только бы удалось князя разговорить, по предыдущему визиту в Москве он помнил, что князь был достаточно сдержан; ему даже показалось, что князю претит вся эта затея с торжествами, что в глубине души он ревнует к пушкинской славе, но старается, чтобы, не дай Боже, его в этом не заподозрили.

А торжества тогда удались, ничего подобного на своей памяти Иван Петрович не помнил. У него все впечатления того дня записаны в дневнике, но и так он помнит. Два года всего минуло.

…Уже с девяти часов утра 6 июня 1880 года многочисленные экипажи стали стекаться к площади Страстного монастыря. В одном из них прибыл и Иван Петрович с двумя своими лицейскими однокашниками, все они были с утра во фраках, с белыми бутоньерками в петлицах, на которых стояли золотые буквы «А.П.». Экипаж медленно тащился по Тверской, потому что она была запружена толпами народа. Лошади шли шагом, порой совсем останавливаясь.

– А кто таков? – вопрошал подвыпивший с утра мещанин.

Ему ответили:

– Пушкин. Сочинитель.

– Не слышал, – отвечал тот. – Матвея Комарова знаю, а Пушкина – нет. «Милорда» читал, «Ваньку-Каина» читал!

– Матвея Комарова все знают, – ответили ему. – А Пушкин – поэт! Деревня!

А мещанин снова приставал, однообразно, как всякий пьяный:

– Ну кто таков?! Скажи мне, друг милый…

– Как же! Поэт! – наконец возмутился собеседник. – Писал стихи… Убит на дуэли. Сражен! За честь жены дрался.

– А-а! – закричал пьяный. – Этот, с пистолетом… Любовник, говорят, женин его хлопнул. Пух – и вышел дух! Но ведь не генерал, – наклонился он к собеседнику. – Почему памятник? – недоумевал он.

Ответа на этот вопрос Иван Петрович не услышал. Но подумал, как в сущности прав в своем недоумении гуляка-мещанин, ведь торжество в честь частного человека, который знаменит только тем, что писал стихи, это для России совершенно в новинку. Это ведь еще переварить надо. Как можно поставить памятник писателю, когда писатель – это кто-то свой, Матвей Комаров, например: сидел себе в кабаке и катал книжки, которые потом можно было купить в ряду, в яркой литографической обложке.

– Почему памятник? – не унимался мещанин и добавил, как бы в подтверждение мысли Ивана Петровича: – Этак и мне памятник можно? Я тоже стишки пописываю… Или Балакиреву! Тоже был писатель! Хотя и шут.

На площадь, за канаты, которыми она была огорожена, пускали только пешком по приглашениям. Лишь особо почетных гостей пропустили в экипажах – они видели, как проехал мимо них седовласый красавец Иван Сергеевич Тургенев, придерживая свой венок. Им же пришлось покинуть экипаж. Взявшись втроем за свой огромный и неудобный венок, они поволокли его через толпу к памятнику. Поднимая голову, Иван Петрович видел, что в открытых окнах домов по всей Тверской торчали головы зрителей, на крышах же собрались праздные жители московские, в основном мужики и мальчишки.

Памятник стоял еще закрытый довольно грязной холстиной и обвязанный бечевой. Он напоминал спеленатую мумию. Депутации с венками располагались в некотором отдалении. Присоединились к ним и Иван Петрович со товарищи.

Небо было серенькое, с утра хмурилось. Около памятника колыхались многочисленные разноцветные значки и знамена различных корпораций, обществ и учреждений; вокруг площадки памятника на шестах были поставлены белые щиты, на которых были золотом вытеснены названия произведений поэта. Тверской бульвар был украшен гирляндами живой зелени, перекинутыми над дорожками; четыре громадные, очень изящные канделябра окружали памятник; сзади виднелись восемь яблочковских электрических фонарей.

Публика размещалась кто на возвышенных подмостках, устроенных как раз возле Страстного монастыря, кто вокруг памятника, как депутации, а исключительно для дам, по особым приглашениям, были устроены подмостки возле самого памятника, направо от него. Налево, против этих подмостков, была устроена трибуна, затянутая красным сукном и уставленная креслами, предназначенными для почетных гостей, среди которых Иван Петрович разглядел всего одного лицеиста первого призыва, оставшегося в живых к этому времени, кроме князя Горчакова, Сергея Дмитриевича Комовского, Лисичку, с опущенной головой, то ли читавшего что-то на коленях, то ли просто заснувшего.

В толпе рассказывали, что в церкви Страстного монастыря уже началась заупокойная обедня, которую совершал московский митрополит Макарий, за литургией последовала панихида и провозглашение вечной памяти болярину Александру…

В двенадцать часов, когда на площади все устали ждать, из церкви наконец показалась процессия присутствовавших там лиц и двинулась через Тверскую. Духовенство, впрочем, не вышло, однако певчие, шедшие вместе со всеми, пели. Но почти тут же их пение заглушили оркестры, разом заигравшие на нескольких эстрадах. Оркестры играли, разумеется, вразнобой, и сумбур был великий, однако почтительная толпа сняла шапки.

Потом памятник торжественно передали Москве, вручив акт городскому голове Сергею Михайловичу Третьякову, он сказал благодарственную ответную речь. По знаку спала пелена с памятника, и поэт предстал перед своими потомками, грустный, с опущенной головой, словно непричастный этой торжественной минуте, где тысячеустное «ура» заглушило все звуки. Среди других депутаций возложили свой венок и трое лицеистов, Иван Петрович почему-то запомнил рядом троих же мальчиков с венком, одетых одинаково, в простые рабочие блузы и в высоких смазных сапогах. «Вот ведь и мы одинаково одеты!» – подумал он тогда, глядя на мальчиков. Один из них, с удивительными ясными глазами, посмотрел на него, и Иван Петрович, сняв с фрака бутоньерку с пушкинскими инициалами, прикрепил мальчику на блузу. В этом он увидел знамение и остался доволен своим поступком. Мальчик, уходя от него, все трогал пальцами бутоньерку.

Когда они разъезжались вместе с другими депутациями, открыли канаты, преграждавшие проход на площадь, и толпа праздных гуляк ринулась к памятнику, сметая все на своем пути. Рев и визги понеслись по площади, ломались и рвались на куски венки, отрывались на память шелковые ленты с золотыми буквами. Напор был столь сокрушителен, что порвали массивную чугунную цепь в виде свитых лавров, окружавшую памятник, но всего этого Иван Петрович уже не видел, прочитал на следующий день в газетах.

Забилась, заголосила какая-то баба, завыла с пеной на губах:

– Пушкин! – Руки ее заскользили по холодному мрамору… Юродивая. Почему здесь, а не на паперти?

Не видел он, как через несколько часов, ввечеру, князь Горчаков проезжал в карете по Тверской, отправляясь с визитом в один знакомый дом. Моросил мелкий дождичек, собиравшийся с самого утра. У памятника горела иллюминация, восемь яблочковских фонарей и несколько газовых, и веселый, праздничный гулял, несмотря на дождь, народ, и весь пьедестал памятника был усеян останками больших венков и маленькими букетиками ландышей и любки, которую из-за сильного запаха называют еще «лесным гиацинтом». Князь остановил карету, подозвал торговца цветами, долго выбирал между ландышами и любкой, купил наконец у него букетик ландышей и с монеткой послал подвернувшегося мальчишку:

– Положи от меня!

И с сознанием выполненного долга поехал дальше. Не видел Иван Петрович этого, но вспоминал, будто Горчаковым был он сам, будто это он дал мальчишке гривенник и поехал дальше. Вот куда только – не помнил!

И если уж заканчивать это историю с памятником, то стоит сказать, что лицеист Комовский скоро, едва ли не через месяц, помер, но Иван Петрович успел посетить его в последний раз за несколько дней до смерти.

Вот тогда-то и сказал Ивану Петровичу Лисичка-Комовский с грустью:

– Как ни рассматривал я ваш памятник со всех сторон, ничего, напоминающего Сашу, не нашел. Что напоминает нашего восторженного поэта в этой грустной, поникшей фигуре? Зачем изобразил его так почтенный художник? Для чего оставил таким потомству? Вопрос!..

Глава четвертая,

в которой князь Горчаков хвалится приобретенной картиной Адольфа Менцеля, вспоминает свои знаменитые циркуляры и приглашает лицеиста Ивана Петровича Хитрово праздновать с ним лицейскую годовщину. – Октябрь 1882 года.

Светлейший князь Горчаков нанимал маленькую квартирку, всего в четыре комнаты, в нижнем этаже. Квартирка была небогато, но со вкусом, которым всегда отличался князь, мебелирована. Несколько полотен в стиле бидермейер, который сформировался на его глазах и вошел в моду, пока он жил в Германии, украшали стены. Среди них висела небольшая жанровая картина Адольфа Менделя, которую князь приобрел в Берлине, и пара его же гуашей. В библиотеке князя в Москве были иллюстрированные этим художником «История Фридриха Великого» Кутлера и роскошное издание сочинений сего государя, присланное ему Бисмарком вместе с экземпляром, предназначавшимся государю Александру Николаевичу. Князь питал слабость к этому художнику-самоучке, которого знавал лично, к этому талантливому карлику с длиннющей бородой и чудовищным самомнением.

Князь Александр Михайлович, со сморщенным старческим личиком, с гладко выбритыми брылами, опущенными на строгий крахмальный воротничок белой сорочки, с седым пушком почти младенческих волос, окаймлявших отполированный череп, но с живыми, голубыми и ясными, а не блеклыми и выцветшими, какие обыкновенно бывают у стариков, глазами, сидел в кресле, держа в руке наполовину разрезанный костяным ножом, лежавшим рядом на столике, журнал в издательской обложке, и говорил, обращаясь к Ивану Петровичу, сидевшему в соседнем кресле:

– Вот читаю «Русскую старину»… Вы, как мне кажется, тоже в этом издании пописываете?

– Случалось и в «Русской старине», и в «Русском архиве»… Некоторые сборники я издаю на свой счет…

– Это похвально, конечно, если позволяет состояние. Мне мое позволяет иной раз купить понравившееся полотно, и не более. Вот приобрел Менделя, – не удержался и похвастался князь Горчаков. – Нравится?

Иван Петрович неопределенно пожал плечами.

Князь про себя усмехнулся – он знал, что литераторы начисто лишены художественного чутья.

Разговор между ними велся на французском языке. Князь, несмотря на то что был патриот, говорил и писал по-французски, крайне редко обращаясь к русской речи.

– И мои воспоминания вы тоже опубликуете в каком-нибудь из этих изданий? – вернулся к теме разговора князь Горчаков и пролистал журнал, который держал в руках.

– Я пока еще не знаю, ваша светлость, но, может быть, у вас есть какие-нибудь пожелания или вы ставите условия?

– Что вы! – сказал князь. – Никаких условий! Я даю вам carte blanche! Но у меня есть к вам одно деловое предложение. Что касается формы, какую примет наше общение, то мне хотелось бы предложить вам следующее. Видите ли, любезный Иван Петрович, я через день беру лечебные ванны. Потерянное время, полудрема, расслабленное тело… В мозгу вследствие влияния солей, как сполохи, разгораются видения, вспоминается нечто такое, что в обыденной жизни никогда бы и не вспомнилось, память нашептывает, люди встают из гроба во плоти и крови, живые сцены, слова, характеристики, а вы только записываете под мою диктовку. Вы, должно быть, знаете, что я никогда не писал сам, секретари записывали…

– А ваши знаменитые циркуляры? – искренне удивился Иван Петрович. – Они написаны таким афористичным языком!

– Все импровизация, импровизация, друг мой! Без всякой правки! Ну разве слово, два… – довольно рассмеялся Горчаков, и лицо его засияло, как медный грош. – Говорят, что Россия сердится. Нет, Россия не сердится. Она собирается с силами! – продекламировал он чуть ли не самое знаменитое место из циркуляра от 21 августа 1856 года.

Иван Петрович прекрасно помнил эти слова, они стали крылатой фразой. Особенно запомнили эту фразу европейцы. И, кажется, помнят до сих пор.

– Я с удовольствием поработаю у вас секретарем, – согласился Иван Петрович.

– А вечером, – продолжил князь, – мы с вами, как лицейские, будем посиживать у меня запросто. Самый старый лицеист и самый молодой… Впрочем, что я говорю, есть, разумеется, и моложе. Те, что теперь учатся.

– Да, есть и моложе…

– Скоро ведь лицейская годовщина… Как там наш Пушкин писал? – Князь перешел на русский. – Кому ж из нас под старость день Лицея торжествовать придется одному? Я ведь последний лицеист первого выпуска. Да, собственно, кому я это говорю? Вы пробудете до девятнадцатого? По-здешнему это будет первое ноября? Заранее приглашаю вас на годовщину…

– А как же пророчество поэта?

– А мы никому не скажем… – рассмеялся Горчаков. – Унесем сию тайну в могилу. Просто все будут знать, что я последний лицеист, о котором написал Пушкин… Скажу вам честно, я никогда не принимал участия в этих празднованиях… В этих спорах, стоит ли встречаться одному первому курсу или возможно объединиться с другими? Мне все это казалось таким незначительным. В жизни есть вещи поважней. Или позабавней.

– А помните, два года назад, ваша светлость, вы были в Ницце и мы послали вам телеграмму с празднования. Вы ведь нам любезно ответили.

– Ответил, – согласился князь Горчаков. – Любезно ответил. Потому что привык отвечать на поздравления, – улыбнулся он. – Но подождем об этом, до годовщины еще нужно дожить. В моем возрасте что-то значит каждый день. Кстати, я вам тоже настоятельно рекомендую брать ванны. Кроме пользы, это забавляет, вот увидите! Но там непременно нужна шапочка… – Князь изобразил «нечто» руками у себя над лысиной. – Без шапочки – ни-ни!

– Какая шапочка? У меня нет никакой шапочки…

– Любая. Дамы бывают в шляпах, а я, как и многие, ношу обыкновенный ночной колпак. Показать? – спросил он и, не дожидаясь ответа от Ивана Петровича, позвонил в бронзовый колокольчик, взяв его со стола.

Почти тут же появился слуга, к которому князь обратился уже по-немецки:

– Принесите мой ночной колпак и узнайте, когда будет ужин.

Слуга, ничуть не удивившись его просьбе, с невозмутимым лицом ушел за колпаком, а князь весело сказал Ивану Петровичу:

– Я вас не приглашаю к ужину, мне носят несколько блюд в судках от ближайшего кухмейстера. Мне в моем одиночестве и бесприютстве очень удобно.

Лакей принес ночной колпак почему-то на серебряном подносе.

– Что это? – поинтересовался князь. Он уже забыл о своей просьбе.

– Колпак, – отвечал лакей. – Вы просили.

– Я не собираюсь ко сну! – возмутился князь. – Я ведь еще не ужинал, – добавил он плаксиво, а когда слуга ушел, сообщил собеседнику: – Немцы иногда бывают удивительно бестолковы, почти как русские. Помню, когда в 1841 году я был послан в Штутгарт для переговоров о браке великой княжны Ольги Николаевны с наследным принцем вюртембергским… – Князь остановился на мгновение, задумался и вдруг на полуслове задремал, так и не рассказав Ивану Петровичу историю о том, как глупы бывают немцы…

Глава пятая,

в которой Хитрово впервые попадает в купальню целебного баденского источника. – Светское общество в купальне. – Нечто о пороке во времена упадка. – Князь Горчаков начинает свой рассказ о Лицее. – Октябрь 1882 года.

В большой зале с высокими сводами и мраморными колоннами находился бассейн. Золотисто-желтые стены с краснофигурными фресками были выдержаны в помпейском стиле. Вода в бассейне была целебная, из горячих баденских источников, и потому парила. К воде вели широкие лестницы, выложенные разноцветными мраморными плитами; латунные поручни, отполированные ладонями, тянулись вдоль лестниц, повторяя их марши, и спускались к воде, где продолжались уже над поверхностью воды, так что, находясь в бассейне, можно было за них держаться.

По одной из лестниц, в длинном махровом халате, подпоясанном кушаком, и в ночном колпаке спускался Иван Петрович. В руках у него была походная чернильница в кожаном чехле и ручка, новая, роскошная, инкрустированная перламутром.

Он остановился на лестнице, пораженный открывшимся ему видом. Из воды там и сям торчали головы кавалеров и дам с надетыми головными уборами: широкими шляпами, ночными колпаками из фуляра, уборами собственного сочинения из подручных материалов. Купальня напоминала салон. Собравшиеся сбивались в кружки, слышался заливистый смех, щебетанье дам. Было несколько и чисто мужских сообществ, там, как сразу догадался Иван Петрович, говорили о политике. Слышалась французская, немецкая, английская речь, но к нему обратились по-русски. Он обернулся к говорившему.

– Ба! Иван Петрович, роднулечка! Орловский наш рысачок! Куда нелегкая вас занесла! От какой хворобы курс принимать будете? – навалился на него внушительных размеров толстяк, в котором Иван Петрович сразу признал одного своего знакомого, соседа по орловскому имению, большого любителя выпить не только вечером, но и за обедом, а также профилактически и по утрам.

– Очень рад, очень рад, Петр Александрович, – кивнул ему Иван Петрович. – Я тут, собственно, по делу… Исторические экскурсы…

– Плюньте, – искренне посоветовал толстяк. – Залезайте в воду и смотрите, как на вас прыщи полезут! Мои видите? – Он показал себе на плечи и на шею. – Это хворь, зараза выходят, вся мерзость организма наружу лезет.

– Да-да, – машинально кивал ему Иван Петрович, отыскивая глазами князя.

Горчаков был на другом конце бассейна. Два служителя усаживали его как раз в крупноячеистую сетку, подобие гамака, концы которой были привязаны к двум столбам с блоками. На одном из столбов была закреплена лебедка.

Рядом с Иваном Петровичем прошли две обнаженные дамы в шляпах и модных купальных костюмах из тонкого шелкового трико. Ткань плотно, как кожа, обтягивала породистые тела и, вполне возможно, скрывала их пришедшую с годами рыхлость. Они были веселы, напористы, жизнерадостны и всем своим видом подчеркивали, что они далеко еще не passe.

– Я не беру ванны в номерах, – сказала одна дама другой. – Никогда не знаешь, кто принимал ее до тебя, и так ли расторопен служитель, что успевает после каждого навести чистоту…

– Немцы вообще чистоплотны, – отвечала ей другая дама. – Другое дело, что и немец…

Иван Петрович не дослушал, о чем говорят француженки, потому что его знакомец уже гудел ему в ухо:

– Батюшка, Иван Петрович, вечерком, с расстановочкой, а? Родной нашей, с огурчиком? Не желаете? Так, может, в бордель? К девам? Я вам скажу, тут есть экземпляры… – зашептал он.

– Да-да, – опять согласился Иван Петрович, совсем не слушая его и глядя, как один из служителей, занимавшихся князем, стал медленно крутить ручку лебедки, и полуобнаженный князь в ночном колпаке и купальном костюме в яркую крупную полоску опустился в воду. Когда вода дошла ему до груди, немец застопорил лебедку и поставил ее на предохранитель.

– Где вы остановились? – прогудел ему в ухо орловский сосед.

Кое-как освободившись от назойливого знакомца, Иван Петрович по скользким ступеням, придерживаясь за латунный поручень, спустился в бассейн и побрел по грудь в воде, обходя кружки, в которых дамы и господа вели размеренную беседу. Некоторые дамы, пребывая в одиночестве, читали, устроив книгу на пробковом пюпитре, плавающем перед ними, другие занимались рукоделием на пробковых столиках, вязали. Двое молодых людей, совсем как давеча его знакомец, интересовались наличием друг у друга прыщей и сыпей, а еще двое, русских, резались в карты. Колода была разбухшая. Один из них, выиграв, прилепил другому карту на лоб. Оба хохотали. Кажется, подумал Иван Петрович, они были пьяны. Когда он добрался до князя, тот, казалось, уже спал, прикрыв глаза. Иван Петрович, встав рядом, скромно кашлянул.

– А-а! – улыбнулся князь, открывая глаза и видя перед собой Ивана Петровича. – Добро пожаловать, Иван Петрович, в наш водоемчик. Как вам здесь? Не слишком ли мокро?

– Здравствуйте, ваша светлость! Чувство, действительно, странное. Мне кажется, что я нахожусь в парижском салоне, все такие знакомые, привычные лица, да вот только темы для разговоров не всегда, что ли, эстетичные…

Князь Горчаков рассмеялся старческим смехом с характерной хрипотцой.

– Я понимаю: прыщи, их размер, расположение, цвет и оттенок, жидкий или твердый стул, вечером или утром, качество шведского стола в пансионе и его связь с пищеварением. Но, заметьте, и последние европейские новости, разумеется, быстрее, чем в газетах, курортные романы, интимные отношения дам с пользующими их докторами, а то и просто со служителями, о чем мужья не догадываются, а если и догадываются, то смотрят сквозь пальцы. В общем, салон, обыкновенный салон, только меньше условностей, проще сближение…

– Еще мне все это напоминает римские бани времен упадка Римской империи. И декорация, близкая по духу, стенопись помпейской виллы… – говоря это, Иван Петрович обозревал многофигурные фрески.

– Да-да, – с радостью согласился с ним князь и немножко поправился на своем ложе. – Вот-вот Везувий взорвется, засыплет нас пеплом, а пока так приятно… Человечество обожает времена упадка. Порок в такие времена развивается, крепнет, сладострастие становится целью, смыслом жизни. Лень, праздность, овладевая телами и душами, способствуют развитию философического взгляда на мораль. Что ни говорите, Иван Петрович, а времена упадка далеко не худшие в мировой истории… Впрочем, как и времена подъема… Это у вас для письма? – обратил он свое внимание на письменные принадлежности в руках у Ивана Петровича. – Давайте я подержу, а вы сплавайте за столиком, чтобы было удобней писать… Вы скоро пишете?

– Разумеется. Вы можете рассказывать свободно, я владею стенографическим письмом… – говорил Иван Петрович, на саженях отплывая в направлении свободного пробкового столика, покачивавшегося на волнах.

«Плывет, как русак», – подумал князь, глядя ему вслед, потом услышал шаги наверху и увидел стройные женские ноги на краю бассейна, ягодицы, чуть сотрясавшиеся при ходьбе.

Прошла одна дама, потом другая, из тех, что далеко еще не passe и ищут приключений на водах, и князь, хотя и любил всю жизнь совсем молоденьких, – исключение составляла только, может быть, его жена, – замечтался и не заметил, как Хитрово вернулся.

– Ваша светлость, – звал его Иван Петрович. – Ваша светлость…

Князь очнулся.

– Оставьте этот официальный тон. Обращайтесь ко мне: Александр Михайлович, – сказал он, протягивая молодому человеку его приборы и тетрадь. – С чего начать?

– С самого начала, Александр Михайлович. Если можно, с девятнадцатого октября 1811 года, когда вы…

– Когда мы… – задумался князь. – Нет, пожалуй, начнем на день раньше… До девятнадцатого мы уж две недели как жили в Лицее…

Пар стелился над бассейном, плутал между мраморных колонн…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю