Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"
Автор книги: Александр Александров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 55 (всего у книги 56 страниц)
– Извольте тогда предоставить доказательства, – пояснил граф.
– Доказательства? – искренне не понял графа Каразин.
– Хорошо бы сыскать эпиграмму или карикатуру, о которой вы говорите, на бумаге.
– На бумаге?!
Граф кивнул.
– Нет, попрошу меня уволить от такого поручения, – твердо сказал Каразин.
– Отчего же вы отказываетесь? – удивился граф. – Вы уже бросили на себя тень. Мне трудно будет убедить государя. Надобно, Василий Назарьевич, оправдаться. Если это Пушкина пашквиль, – сказал он подчеркнуто по-старинному, – так пусть будет его рукою или хотя бы кто покажет на Пушкина, список, наконец, даст верный.
Каразин никак не мог прийти в себя, ему предлагалась роль шпиона, агента, какого-то Фогеля, а он ведь считал себя спасителем отечества.
– Осмелюсь, ваше сиятельство, возвратиться к тому, что я уже говорил: моя цель быть употребленным по департаменту, который я предполагаю совершенно необходимым и который поручениями Лавровым, фон Фоком, Фогелем и прочими никоим образом заменен быть не может.
– К графу Милорадовичу, – улыбнулся в ответ граф Кочубей. – А мне пишите все, что сочтете нужным, – сказал он, на прощанье подавая Василию Назарьевичу мягкую барскую руку.
Выйдя, Василий Назарьевич сначала долго смотрел на богатый дом графа Кочубея, с садом и оранжереями; на садовой стене торчали бюсты арапов из черного и белого мрамора; черные арапы улыбались, а белые были печальны. Черный арап, белый арап, черный арап, белый арап – так он прошел мимо садовой стены и переулком вышел на улицы вечернего Петербурга, извозчика он не брал. Василий Назарьевич был потрясен и раздавлен.
«Как! Печальная и праведная картина о положении в государстве не произвела никакого впечатления! Их интересуют только эпиграммы мальчишки. Правильно сказал митрополит Евгений о нашем мартовском споре в Вольном обществе: «Ребятишки высекли своих учителей»… Ребятишки нас не слушают, над нами смеются… А те тоже не лучше. Лучше их совсем оставить: да идут во страшение судьбе, их ожидающей; надо думать только о спасении своего семейства во время грозно. А оно придет, и придет скоро! И тогда я погибну, защищая с оружием в руках последний вход в комнаты государевы! – мысленно воскликнул он. Патетика в чувствах совсем не была ему чужда. Но тут же спохватился, разум превозобладал: – Что-то тут у меня не согласуется: или с семейством, или при последнем входе в комнаты государевы. Что-нибудь одно. Уж, верно, как получится. Где окажусь, там окажусь…»
Он остановился на Казанском мосту. Вдруг как громом поразила его мысль, что сегодня 12 апреля, прошло ровно 19 лет и один месяц с тех пор, как стоял он здесь, на Казанском мосту, 12 марта 1801 года. В ночь перед сим днем совершилось еще раз в новейшей российской истории нередко уже случавшееся государственное преступление: цареубийство. Душа его не одобрила его тогда. Он живо вспоминал себя стоящим на Казанском мосту со сжатым сердцем, со взором то потупленным, то обращенным на окна бывшего Леонова дома, где в четверток Страстной недели злодеи имели бесстыдство пировать перед очами, так сказать, всей столицы, перед очами доброго и верного царя и своего народа. О! да было бы это преступление, пятнающее всех нас, последним! Но кажется, не будет это так, потому что дух времени приуготовляет другие уже преступления и злодеяния.
«Как добрый сын отечества, как верный подданный рассеянного в мыслях, обманутого и обманываемого каждый день Александра, пред коим я сию минуту становлюсь на колени и со слезами обнимаю его, я сделал все, что мог, и еще сделаю, если они ко мне обратятся! Мне запрещено обращаться к государю – я буду писать графу, я пошлю ему все выдержки из журналов, и постепенно ужасающая картина составится перед его глазами. Надо честно писать и о лицах, подозреваемых во вредных умыслах, как-то: о Волконском, о Кюхельбекере, о Глинке и о Пушкине, недостойном бывшем лицеисте. Эх, – вдруг вспомнил он с горечью. – Надо было рассказать графу, хоть изустно (бумаге такое доверять нельзя), анекдотец, который давеча слышал от одного из почтеннейших людей – Александра Ермоловича Мельгунова. Какой-то одиннадцатилетний мальчик, обучающийся в Лицее, дома у себя, среди ласк матери, сказал ей: «Я бы, маменька, сказал вам что-то, только сделайте милость не говорите папеньке». Мать настояла, удвоила ласки и, наконец, узнала от него, что в Лицее обычай злословить государя, называя его дураком и т. д., и что между воспитанниками положено жесточайше наказывать того, кто выдаст этот образ мыслей или вообще все, что делается в Лицее. Вот вам, ваше сиятельство, кое-что о духе сих царских баловней».
Глава двадцать восьмая,
в которой чиновник особых поручений при генерал-губернаторе Федор Глинка вступает в игру. – Пушкин у генерал-губернатора графа Милорадовича. – «Либерализм молодых людей не есть геройство и великодушие». – Карамзин просит Пушкина два года не писать против правительства. – Апрель 1820 года.
Но Каразин явно недооценил противника. Он не понял, с кем связался. Безусловно, он всегда помнил, что Федор Глинка был чиновником для особых поручений при генерал-губернаторе, но он не мог себе представить каким доверием снисходительного и самовлюбленного графа Михаила Андреевича Милорадовича Глинка пользовался. В его обязанности входило собирание городских слухов, но он же в первую очередь и узнавал о правительственных планах и о всех доносах, поступающих наверх. С одной стороны – крупный масон, член «Ложи Избранного Михаила», входящей в Великую Ложу «Астрея» (он был последовательно – оратором, надзирателем и наместным мастером ложи), один из руководителей Союза Благоденствия, член всевозможных обществ, а с другой – государственный служащий, доверенное лицо генерал-губернатора графа Милорадовича, а значит, и самого государя Александра Павловича. Граф Михаил Андреевич, как говорили, сам собой и из самого себя сочинил нечто вроде министра тайной полиции, хотя сия часть, после упразднения Министерства полиции, перешла в руки графа Кочубея, который для нее, можно сказать, не был ни рожден, ни воспитан. Он охотно перекидывал дела Милорадовичу, Милорадович интересовался ими скорее из любопытства и из желания угодить государю, но был ветреник и гораздо больше времени тратил на актрис и воспитанниц Театральной школы. Глинке при таком начальнике было раздолье.
Федор Николаевич был тщеславен, потому и вступал во все общества, посещал все открываемые курсы, пока совсем на этом не помешался, некоторые успехи в словесности, как считали многие, вскружили ему голову; он был вхож во многие дома, заводил связи где только можно, щелкал шпорами по всем паркетам и часто по слабости тщеславия своего рассказывал многим за тайну, что узнал по должности.
Но главное, Глинка был мастером интриги, это была его страсть, как для других карточная игра, он лелеял, растил и развивал интригу, провоцировал и пресекал, он с наслаждением и равно азартно играл с обеих сторон, как со стороны правительства, так и со стороны либеральной оппозиции.
Едва он узнал о каразинском доносе графу Кочубею, так тут же принялся за дело. Как председатель общества, при начавшемся беспорядке в то самое памятное заседание, когда изгоняли Каразина, он должен был напомнить всем о благопристойности и тишине, которые, по уставу, должны свято сохраняться обществом, но Глинка уже понял, что надобно пойти на конфликт, обострить ситуацию, чтобы случилось то, что в итоге и случилось – разрыв. Он спокойно, сложа руки, смотрел, как разгорается скандал, хотя был обязан его прекратить. Разрыв развязывал ему руки, он мог в таком случае действовать не за спиной у врага, который считался соратником, а прямо, открыто напасть, не испытывая при этом ни малейшего неудобства.
Но сначала, как он полагал, надо было выведать, что именно известно в правительственных кругах, что добавил Каразин к своей возмутительной записке в примечаниях. И есть ли там что-то такое, что угрожает хоть одному человеку из многих обществ, в которых сам Глинка состоит и куда вовлекает новых членов? Есть ли личные доносы на кого-то, кто может рассказать властям о роли самого Глинки в оппозиционных кругах?
Граф Милорадович принял его с бумагами в своем кабинете, где лежал на любимом зеленом диване, укутанный дорогими шалями. Слуга выкладывал дрова в камине, собираясь его растопить.
– Знаешь, душа моя, – обратился граф к подчиненному, подкашливая. – У меня, кажется, грыпп, это теперь модно, но по делам все-таки пришлось выезжать и быть сегодня у графа Кочубея, говорил он мне о тайных обществах, в которые и сам, впрочем, не верит. Я ему сказал: «Все вздор, оставьте этих мальчишек писать свои дрянные стишонки», «И я так думаю, – вздохнул Виктор Павлович, – но государя насторожили стихи». Ты что думаешь об этих обществах?
– Совершенно согласен с вашим сиятельством: все вздор. Масонские ложи есть, но ведь они не запрещены. Масонские ложи, пожалуй, единственное место, где собираются не для карточной игры. Мы с вами знаем, что многие достойные члены общества состоят в них. Русские масоны всегда стояли и стоят на страже порядка.
– Вот тут статский советник Каразин снова забрасывает государя своими проектами. Хотя ему запрещено обращаться к государю, он нашел лазейку и шлет их теперь через Министерство внутренних дел. Граф Кочубей, смеясь, сказал, что направил его ко мне. И дал прочитать его бумаги. Может быть, ты их посмотришь, душа моя? Мне они показались скучными. Одна риторика! А потом прими его, выслушай, после доложишь.
– В этом нет нужды, ваше сиятельство, – обрадовался такой скорой возможности решить дело Федор Глинка. – Мы на днях исключили Каразина из Вольного общества любителей российской словесности. Он не придет сюда, зная, что мои слова имеют здесь вес. А бумаги я возьму, ваше сиятельство, мне кажется, что он – человек опасный.
– За что же его исключили? – поинтересовался граф.
– За нарушение устава общества.
– Хорошо, душа моя. Обратите на него особое внимание, кто знает, куда заведут его блуждающие мысли.
– В Сибирь, ваше сиятельство, такие мысли заводят, – подхватил Глинка, и граф рассмеялся.
Верно, Глинка подхватил заразу от графа и на несколько дней приболел. Едва выздоровев, он как-то утром вышел из своей квартиры на Театральной площади и видит Пушкина, идущего ему навстречу. Александр был бодр и свеж, но на сей раз, против обыкновения, улыбка не играла на его устах и он был бледен как полотно.
– Я к вам, Федор Николаевич.
– А я от себя, – улыбнулся в ответ Глинка.
Они развернулись и пошли вдоль площади.
– Я шел к вам посоветоваться, – сказал наконец Пушкин. – Видите ли, слух о моих и не моих (под моим именем) пиесах, разбежавшимся по рукам, дошел до правительства. Вчера, когда я возвратился домой, мой старый дядька объявил, что приходил в квартиру какой-то неизвестный человек и давал ему пятьдесят рублей, прося дать ему на прочтение мои сочинения, уверяя, что скоро принесет их назад. Но мой Никита не согласился…
– Фогель, узнаю его руку. – Глинка схватил за руку Пушкина.
– Библейская Птица?
– Он. Вот и к вам прилетел. Как жаль, что я болел это время и все это случилось без меня.
– Я со страху сжег все мои бумаги, – озабоченно сообщил Пушкин. – Теперь прислали пристава сказать, что меня требуют к Милорадовичу! Я знаю его по публике, но не знаю, как и что будет и с чего с ним взяться?.. – Он выглядел совсем растерянным и говорил невпопад. – Вот я и шел посоветоваться с вами…
Глинка встал в тенек, апрельское солнце уже припекало, и привалился спиной к стенке; встал рядом и Пушкин.
– Видите ли, – сказал Глинка. – О сем доносе на вас мне было давно известно, один недостойный член нашего общества его сделал через графа Кочубея, но я не придавал ему значения, так как совсем недавно граф Милорадович уверял меня, что не видит никакой опасности государству в том, что молодые люди пишут стихи. Мне говорил Петр Яковлевич, что к нему обращался генерал Васильчиков с просьбой достать ваши стихи…
– Да! – воскликнул Пушкин, воодушевившись. – Он доставлял их государю, и мне на словах была передана благодарность.
– Вот! Прекрасно! Идите прямо к Милорадовичу, не смущаясь и без всякого опасения. Он не поэт, но в душе и рыцарских его выходках много романтизма и поэзии; его не понимают! Идите и положитесь безусловно на благородство его души; он не употребит во зло вашей доверенности. Потом расскажите мне, как все было, я со своей стороны тоже узнаю и мы рассудим, что нам дальше делать.
– А ну как меня… – начал Пушкин и не договорил.
– Не думаю, – понял его с полуслова Глинка. – Ведь не приказали ехать с полицмейстером, не взяли бумаги? – Пушкин покачал головой, но был печален. – Да знаете ли, что такое граф в обыденной жизни? Я был при нем во многих кампаниях. Щедрый и расточительный на деньги, он часто оставался без гроша в кармане. Во время походов, бывало, воротится он в свою палатку после сражения и говорит слуге: «Дай-ка мне пообедать!» – «Да у нас нет ничего, ваше сиятельство!» – отвечает тот. «Ну, так дай чаю!» – «И чаю нет». – «Так трубку дай!» – «Табак весь вышел». – «Ну, так дай мне бурку!» – скажет граф, завернется в нее и тут же заснет богатырским сном.
Пушкин расхохотался:
– Ай да граф! На меня похож… Что ж, была не была! Рискну! – прибавил он и направился к генерал-губернатору.
Глинка посмотрел ему вслед, как тот шел, помахивая тросточкой, в походке не было ничего убитого, казалось, он был весел и беззаботен. Хорошо держится – молодцом!
Глинка схватил на площади дрожки и помчался к Карамзину.
У крыльца дома Екатерины Федоровны Муравьевой у Аничкова моста, где нанимал квартиру Карамзин, он увидел подъехавшую карету Александра Тургенева и его самого, уже заходящего в подъезд. Он догнал его у дверей квартиры и успел шепнуть:
– С Пушкиным беда!
– Я говорил ему, – заволновался Тургенев. – Я говорил не раз, что язык его заведет много дальше Киева. Что случилось?! Рассказывайте…
В гостиную они вошли уже вместе, откуда их проводили в кабинет к Карамзину, которого они застали в хлопотах по туалетной части: Николай Михайлович собирался на парадный обед во дворец по особенному зазыву императрицы Елисаветы Алексеевны.
Он был уже почти готов, как вошедший Тургенев всплеснул руками, увидя на его шее огромный старинный Владимирский крест, и тотчас объявил, что с ним нельзя показаться на обед, потому что по новой форме положено носить маленькие крестики.
– Неужели вы этого не знали? Уже давно нельзя.
– А я всегда его надеваю, – удивился Карамзин.
– Значит, вам никто про то не говорит из деликатности, – покачал головой Тургенев.
Николай Михайлович расстроился и стоял, не зная, что теперь делать. Из затруднения его вывел Глинка. Он снял у себя с шеи маленький, очень изящно отделанный Владимирский крестик, который носил при мундире не снимая.
– Возьмите, Николай Михайлович, в залог нашей дружбы.
Карамзин принял его, поблагодарил и, сняв с шеи свой огромный крест, подал Глинке с любовью и лаской:
– Примите моего старого товарища, с которым я свыкся: по заветному русскому обычаю обменяемся крестами и отныне мы будем крестовыми братьями.
Едва они заговорили о Пушкине, так сразу выяснилось, что он уже был у Карамзина, что очень удивило Глинку: он думал, что первым узнал о вызове к Милорадовичу. Оказывается, что Пушкин уже сидел в кабинете у Карамзина, просил помощи и совета и со слезами на глазах выслушивал дружеские упреки и наставления историка.
– Можете ли вы, милостивый государь, спросил я его вполне серьезно, по крайней мере пообещать мне, что два года ничего не напишете противного нашему правительству? Иначе я выйду лжецом, прося за вас и говоря о вашем раскаянии, – поведал Карамзин. – Вот здесь, на этом диване, он заливался слезами и дал мне слово уняться. Мне уже поздно учиться сердцу человеческому, иначе я мог бы похвалиться новым удостоверением, что либерализм наших молодых людей совсем не есть геройство и великодушие.
– Да-да, – вздохнул Александр Иванович. – Какое уж тут геройство, как схватят тебя да на Соловки. Кому на Соловки-то охота?!
– Но, выходя от меня, обер-черт, – тут Карамзин выразительно посмотрел на Тургенева, – повеселел, тряхнул кудрями, постучал копытами и спрашивает: «Почему же, Николай Михайлович, вы взяли с меня зарок только на два года?» – «А потому, – отвечаю ему, – что больше вы не выдержите». Он заржал как лошадь и сгинул.
– С бульвара да к блядям, спустить дурную кровь, – хохотнул Александр Иванович и непроизвольно посмотрел вокруг себя, нет ли поблизости дам.
– Во всяком случае, Пушкин сейчас находится в канцелярии графа Милорадовича, неизвестно, куда он оттуда, – не поддерживая шуток, серьезно напомнил Федор Глинка. – Я потому и приехал к вам, Николай Михайлович, что дело надо делать скоро, – заключил Глинка и добавил: – Конечно, сейчас не времена Павла Петровича, когда бы его уже заключили в крепость, но все же…
– И слава Богу, что не времена царя Ивашки Грозного, о котором я пишу, – согласился историк. – Знайте, что вы ко мне – не первые, Чаадаев вчера ночью примчался, я уже ночной колпак надел, и пришлось принимать его в халате. Все то же: Пушкин да Пушкин. Сохраните талант России. А талант-то сам что думал?! Я давно истощил все способы образумить эту беспутную голову и предал несчастного Року и Немезиде.
– Петр Яковлевич, – предположил Александр Иванович, – с утра, верно, у генерала Васильчикова. Что ж, в таком случае надобно всех поднимать! Особенно тех, кто имеет доклад у государя, – добавил он и посмотрел на часы. – Хорошо, что я из Москвы вернулся. Пора и мне подумать, как вступить в игру. Я откланиваюсь, господа, и прямиком к князю…
Но он не уехал тут же, как хотел, к князю Голицыну, а задержался в гостиной с Екатериной Андреевной.
Слышно было, как жена историка отвечает ему:
– Уже собираемся, Александр Иванович! Может быть, недели через две переедем. Нам, как всегда, выделили домик в Китайской деревне! Николай Михайлович любит работать в Царском Селе.
«Ах, Каразин! Ах, сволочь! Какую кашу заварил, – думал Глинка, покидая Карамзиных. – Ну это тебе так не пройдет. Пушкина, надежду поэзии русской, в донос свой вставить! А Жуковский знает ли?! К нему ехать или вернуться в канцелярию? Лучше в канцелярию, сначала проверить, что там происходит, а потом можно и к Жуковскому».
И он помчался в канцелярию. Первым делом спросил у служителя про Пушкина.
– Ушел, – сказали ему.
Слава Богу, сам ушел, значит, пока все в порядке.
– Знаешь, душа моя, – сказал ему граф Милорадович, когда он появился в кабинете. Михаил Андреевич, казалось, с последнего раза, как Глинка его видел, так и не вставал. Он все так же лежал на зеленом диване и кутался в дорогие шали. – Хорошо, что ты наконец появился. Как твое здоровье?
– Здоровье, ваше сиятельство, на поправку.
– А меня все знобит да корячит. Может, это и не грыпп вовсе. У меня сейчас был поэт Пушкин! – Глинка изобразил на лице искреннее изумление. – Мне велено было взять его и забрать его бумаги, но я счел более деликатным пригласить его к себе и уж от самого вытребовать бумаги.
Глинка слушал с замиранием сердца.
– Когда я спросил его о бумагах, он отвечал: «Граф, все мои бумаги сожжены. У меня ничего не найдете на квартире, но, если вам угодно, все найдется здесь. – Граф постучал себя пальцем по лбу. – Ah! c’est chevaleresque! Ну, разумеется, – рассмеялся граф, – ведь если он писал, так должен помнить! Но чтобы так откровенно, так искренне рассказать… Как это по-рыцарски, – повторил он уже по-русски. – Попросил бумаги и честно написал все, что у него было, кроме, разумеется, печатного. И с особой отметкой, что его, а что разошлось под его именем. Вон там лежит на столе у окна, полюбуйся… Целая тетрадь!
Глинка подошел к столу, стал перебирать листы, почерк был Пушкина. Он быстро просмотрел все эпиграммы и, не найдя там эпиграммы на Аракчеева и некоторых других, облегченно вздохнул.
– А знаешь ли? – повернулся к нему граф Милорадович. – Ваш Пушкин пленил меня своим благородным тоном и манерою обхождения. Рыцарь! А поэт-то он хороший?! – вдруг забеспокоился граф.
– А вы прежде не читали, ваше сиятельство?
– Ты же знаешь, я на театре все слушаю, а читать мне скучно. Хотя, что тут он написал, прочитать пришлось. Занятно, но государя я попрошу не читать. Знаешь ли, я рискнул и объявил ему от имени государя прощение.
– Ah! c’est chevaleresque! – воскликнул Глинка, сам не заметив, что повторил слова графа. Милорадович довольно улыбнулся. – Он недавно закончил поэму, ваше сиятельство. «Руслан и Людмила». Сам Василий Андреевич Жуковский после чтения подарил ему свой портрет с надписью: «Победителю-ученику от побежденного учителя».
– Да?! – зевнул граф Милорадович. – Скажу об этом завтра государю. Я поутру буду у него с докладом. От побежденного учителя, говоришь? Фраза в своем роде историческая.