355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Александров » Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820 » Текст книги (страница 49)
Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
  • Текст добавлен: 11 апреля 2017, 09:00

Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"


Автор книги: Александр Александров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 56 страниц)

Глава семнадцатая,

в которой Иван Саввин Горголи обсуждает грубости Пушкина с его непосредственным начальством. – Скандалы Пушкина с отцом. – Софья Константиновна Клавона-Витт-Потоцкая, роман ее жизни. – Граф Витт продает жену за два миллиона. – Софья Потоцкая, новая любовь Пушкина, и легенда о Бахчисарайском фонтане. – Осень 1818 года.

Иван Саввич Горголи давно уже хорошо знал, кто такой молодой Пушкин, и теперь не спутал бы племянника с дядюшкой Василием Львовичем. Помнил его с тех пор, как в первый раз услышал его имя. Кажется, тогда он шалил в веселом доме. Но веселый дом на то и есть веселый дом, чтобы в нем веселиться. На шалости молодежи в этом возрасте в допустимом пределе принято смотреть сквозь пальцы. Но этот пиит уже наделал много других неприличных дел в Петербурге, с тех пор как был выпущен из Лицея. Чуть ли не каждый месяц с ним случались истории, о многих из которых докладывали петербургскому обер-полицмейстеру. Вот и теперь Иван Саввич морщился, когда полицейский чиновник ему рассказывал, что новые стихи «Noël» чуть ли не в открытую распевают на улицах города и, по имеющимся сведениям, стихи эти принадлежат перу Пушкина.

– Но ведь только что мы делали ему внушение! Дайте мне дело! – раздраженно сказал Иван Саввич, проглядывая список.

«Ура! В Россию скачет кочующий деспот…» – читал он стихи про себя.

Принесли дело. В отдельной папочке лежали два письма: копия письма самого Ивана Саввича и ответ советника Иностранной коллегии Петра Яковлевича Убри, непосредственного начальника по службе Александра Пушкина.

Иван Саввич снова прочитал казенную переписку.

«Милостивый государь мой

Петр Яковлевич!

20-го числа сего месяца служащий в Иностранной коллегии переводчиком Пушкин, быв в Каменном театре в Большом Бенуаре, во время антракту пришел из оного в креслы и, проходя между рядов кресел, остановился против сидевшего коллежского советника Перевощикова с женою, почему г. Перевощиков просил его проходить далее, но Пушкин, приняв сие за обиду, наделал ему грубости и выбранил его неприличными словами.

О поступке его уведомляя Ваше Превосходительство, – с истинным почтением и преданностью имею честь быть

Вашего Превосходительства

покорный слуга И

ван Горголи».

«Милостивый государь мой Иван Саввич!

Вследствие отношения Вашего Превосходительства от 23-го минувшего декабря под № 15001. Я не оставил сделать строгое замечание служащему в Государственной Коллегии иностранных дел коллежскому секретарю Пушкину на счет неприличного поступка его с коллежским советником Перевощиковым с тем, чтобы он воздержался впредь от подобных поступков; в чем и дал он мне обещание.

С истинным почтением и преданностью имею честь быть

Вашего Превосходительства

покорнейшим слугою

Петр Убри».

«Дал обещание, – подумал про себя Горголи. – Да первая ли это история и последняя ли? На днях рассказывали его bon mot. Как же там было?» – попытался он вспомнить остроту Пушкина, да так и не вспомнил. Зато вспомнил с раздражением, что в стихах есть и его имя, и так несправедливо упомянутое.

 
…Закон постановлю на место вам Горголи,
И людям я права людей,
По царской милости моей,
Отдам из доброй воли».
 
 
От радости в постеле
Запрыгало дитя:
«Неужто в самом деле?
Неужто не шутя?»
А мать ему: «Бай-бай! закрой свои ты глазки;
Пора уснуть уж наконец.
Послушавши, как царь-отец
Рассказывает сказки».
 

«Это я-то беззаконен, – действительно обиделся на Пушкина Горголи, – по закону его давно пора на съезжую выпороть, а потом сослать. Уж ежели я беззаконен, то только тем, что слишком мягок. Вот и сейчас ничего не сделаю и расследованию по стихам никакого хода не дам. Да и со скандалом в Каменном театре никакого письма не писал бы, ежели б ко мне этот Перевощиков сам не обратился с жалобой. Пусть бы сами разбирались, хоть стрелялись бы, какое мне до того дело? А тут пришлось дать жалобе ход».

Горголи, разумеется, не знал, что молодой Пушкин посчитал письмо полицмейстера за оскорбление и мгновенно нанес свой укол. Пушкин любую обиду, даже самую малую, запоминал и рано или поздно отмщал. Ничего не мог с собой поделать, помнил зло, долго хранил это воспоминание, и в нужный момент оно выплывало из закромов его памяти. А тут и долгой памяти не понадобилось, тут же и уколол, благо фехтовал словом отменно. Хотя если б дошло до настоящего фехтования на шпагах, то тут бы Горголи дал фору поэту – Иван Саввич и прежде был одним из лучших фехтовальщиков Петербурга, однако и с летами не потерял форму.

– Что ты делаешь? Что ты делаешь, безумец? – кричал Сергей Львович Пушкин сыну Александру. – Дуэли едва ли не каждый день, ссоры, о которых все говорят, наконец, твои эпиграммы! Зачем задираешься к каждому встречному? Зачем поссорился с Карамзиным? Зачем накатал на него эпиграмму, обидел старика, который так привечал всегда тебя?! Ради красного словца? Ты понимаешь, как тебе может быть нужен Николай Михайлович с его влиянием у государя, у государыни? – Он понизил голос. – А на государя стихи? Ты сошел с ума! Никому не сознавайся! Ни одной душе! А на Аракчеева эпиграмма? – Сергей Львович схватился за голову, все более и более сам пугаясь того, что говорил. – Змей узнает – не простит! Тебя забреют в солдаты, пойдешь на Кавказ под пули чеченцев!

– Лучше пуля чеченца, чем духота Петербурга.

– Слова! Бахвальство! Поза! – заметался по комнате отец. – Всё слова, пока по-настоящему не запахло жареным! Куда ни приду, кругом только и говорят о моем сыне, во всех гостиных, на вечерах, обедах, балах, и чаще всего, заметь, неодобрительно.

Александр усмехнулся и сказал спокойно:

– Без шума, батюшка, еще никто не выходил из толпы. Пусть говорят, и говорят как можно больше! Принимают меня, однако, во всех домах охотно. О чем еще может мечтать поэт! Это ж слава…

– Полно, батюшка, о поэте ли говорят? О шалуне, о безобразнике, бретере, пропойце!

– Какой я бретер! Ни одной смертельной дуэли. А последнее – вообще ложь! Бахвалюсь я часто, но пью умеренно.

– В компании завзятых пьяниц… – подхватил Сергей Львович. – Василий Андреевич говорил со мной о твоем поведении. Он не одобряет твою дружбу с царскосельскими гусарами.

– Среди гусар, батюшка, много образованных, мне есть чему поучиться.

– Образованные! Куда там! Василий Андреевич, пока жил при дворе, насмотрелся в Царском Селе и Павловске на их выходки. Их не сдерживает ни в чем даже присутствие императорской фамилии. Говорят, один из них голую жопу, поворотившись спиной к дворцу, показывал. Императрицы видели…

Александр рассмеялся беззаботно и подумал: «Надо бы спросить у Пьера, кто это отчудил?»

– Смейся, смейся, как бы плакать не пришлось, – укоризненно покачал головой Сергей Львович. – Ты бы посмотрел на других своих старших друзей: я не говорю о Василии Андреевиче, тебе и мечтать о таком положении, как у него, не можно. Возьми князя Вяземского, добился места, уехал в Варшаву, служит достойно, речь государя на сейме кто переводил? Князь! Батюшков года два добивался места и уехал! В Неаполь! Сверх штата в миссию! И ведь они тоже поэты, да не хуже тебя, милый друг. Теперь на службе, достойное жалованье получают. А Плетнев?

– Я, батюшка, сегодня не намерен с тобою ссориться. Ну не служу я! Не желаю… И ничуть об этом не жалею. А о чем действительно жалею, так это о том, что под горячую руку написал эпиграмму на Карамзина. Да и то только одну, а мне с десяток приписали. Теперь, батюшка, всякое вольное слово, всякое сочинение возмутительное приписывается мне, как всякие остроты – князю Цицианову. От дурных стихов я не отказываюсь, надеясь на свою добрую славу, а от хороших, признаюсь, сил нет отказаться, – рассмеялся Александр. – Вот и гуляет под моим именем что попало.

– Вот такое у тебя имя, – вздохнул Сергей Львович.

– Да, – согласился Пушкин. – Имя есть. Плохое или хорошее, но есть.

Он замолчал, ему не хотелось ссориться, сегодня предстояло идти на бал к Лавалям, где он рассчитывал увидеть свою новую любовь, о которой он молчал и чувствами к которой ни с кем не делился.

В этот зимний сезон стала выезжать на балы восемнадцатилетняя Софья Потоцкая, дочь когда-то знаменитой красавицы-гречанки графини Софьи Константиновны Потоцкой. Дочь с матерью недавно приехали из Варшавы, где были проездом и где дочь уже успела вскружить голову князю Вяземскому, о чем рассказывал Александр Иванович Тургенев, принимавший в этой семье участие. Князь Вяземский в своих письмах Тургеневу называл младшую Софью Потоцкую «похотливой Минервой» или «Минервой в час похоти». Минерва была богиня-девственница, покровительница ремесел и искусств.

– Девственница в час похоти! Каков образ! И можно представить, чем она занимается в этот час, – смеялся, передергивая плечами, Тургенев. – Ты посмотри на нее, Пушкин. Представляю, какова была ее мать в ее годы в объятьях светлейшего князя Потемкина!

– Она была любовницей Потемкина? – У Пушкина загорелись глаза от любопытства. – Расскажите, Александр Иванович, все, что знаете.

И Тургенев поведал Пушкину совершенно фантастическую историю матери Софьи Потоцкой, Софьи Константиновны Клавона-Витт-Потоцкой.

Тринадцатилетней девочкой красавица гречанка была куплена в Константинополе у собственной матери за тысячу пятьсот пиастров секретарем польского посольства при Оттоманской Порте. Она прислуживала в трактире и была необыкновенно хороша собой. Секретарь перепродал ее послу, вероятно, за сумму гораздо большую. Возвращаясь в Польшу, посланник остановился в крепости Каменце, где в нее влюбился сын коменданта майор Иосиф Витт и тайно обвенчался. Эта сделка, ибо нет никаких сомнений, что и тут имела место купля-продажа живого товара, тоже осталась тайной. С Виттом София покорила Париж, где знаменитая французская портретистка Виже-Лебрен, понимавшая толк в женской красоте, сказала, что ничего прекрасней, чем эта юная мадам де Витт, она не видела в своей жизни.

Однако Иосиф Витт был парень не промах, имея такой капитал, как прелести своей жены, он направляется в Россию, в российские военные лагеря на границе с Речью Посполитой. За генеральский чин русской армии и графское достоинство, доставленные ему фельдмаршалом Потемкиным, он отдает свою жену в наложницы фельдмаршалу и светлейшему князю. С тех пор на всех праздниках и пиршествах, которые щедро устраивал князь Потемкин, царила только она. Он гордился гречанкой, как лучшим своим трофеем. Он расточает перед ней самые изысканные любезности, устраивает праздник, на котором было до двухсот дам, а после обеда – лотерею, но так, чтобы каждой даме досталось по шали, и, конечно же, лучшая из шалей выпадает на долю самой прекрасной из дам – Софьи Витт. Даже во время осады Очакова, когда войско умирало от голода, холода и житья в землянках, князь в главной своей квартире давал пиры, жег фейерверки, дни и ночи напролет куртизанил с младой гречанкой в землянке-дворце с колоннами, обставленной роскошными диванами с отдельным будуаром, куда приглашались только избранные и где князь принимал их в халате, непричесанный, возлежа на диване со своей полураздетой гречанкой.

Вскоре граф Витт был послан Потемкиным вместе со своей женой на сейм в Польшу, где она должна была очаровать царственно богатого польского магната и коронного гетмана Станислава-Феликса Потоцкого-Щенсного, возможного претендента на польский престол, и сделать его сторонником России, что ей легко удалось.

Но с ее мужем начинается торговля, которая, видимо, шла не один год. В конце концов Потоцкий покупает Софью у Витта за два миллиона польских злотых, но женится на ней только через несколько лет, когда умирает его вторая жена, известная художница Жозефина-Амалия Мнишек-Потоцкая, не дававшая мужу развода.

А за это время Софья, которую все время покупали и продавали, не спрашивая ее самое, может быть, впервые полюбила. И кого? Пасынка графа Потоцкого, сына Жозефины-Амалии, Юрия Потоцкого. Как тут не вспомнить Федру, «новой Федрой» и прозвали распутную гречанку. В Тульчине, где находились два дворца влиятельного польского магната, начинается сумасшедшая жизнь. Мачеха в объятьях отца и пасынка была царицей в толпе шулеров и сорвиголов, стекавшихся под кров дворцов чуть ли не со всей Европы. Старший Потоцкий не выдерживает соперничества с пасынком и, затосковав, запирается с ксендзами и предается мистицизму. Однако графиня успевает родить ему троих сыновей и двоих дочерей, кто от кого именно рожден, видимо, известно только Господу Богу. Умирает старший Потоцкий, умирает и Юрий, еще при их жизни графиня начинает появляться в Петербурге. Говорят, что ее чар не избежал и молодой великий князь Александр Павлович.

И вот старшая дочь неистовой гречанки выехала в свет, младшая же, Ольга, не менее красива, но в свет пока не выезжает. Наполовину полька, наполовину гречанка Софья Потоцкая сочетала два типа красоты: славянский и греческий. Гордая осанка, греческий очерк лица, прямой нос, открытый лоб и притом голубые глаза, светло-русые волосы, завитками закрывающие точеные, словно слепленные из алебастра, ушки. От влюбленности Александра Пушкина в княгиню Голицыну не осталось и следа, разом кончились все любовные мучения и все попытки склонить ее к продолжительной связи: княгиня для второго раза осталась неприступна. Иногда он думал, что, может быть, именно так она привязывала к себе своих постоянных обожателей и попадание в ее клуб предусматривало такой кратковременный роман.

Короче, конституционная или неконституционная княгиня Ночная истаяла в ночи. Он же, представленный Тургеневым Потоцким, уже бывал у них в доме с визитами, танцевал на балах с Софьей и начинал бредить, как больной Батюшков, если не Италией, так Тавридой. К тому же на неделю приехал князь Вяземский из Варшавы, тоже закрутился вокруг сестер Потоцких. Они наперебой острили и впервые выступили соперниками. Князь, получив двухмесячный отпуск, оставил семью в Варшаве и, погуляв уже в Москве, только в Петербурге окончательно почувствовал себя холостяком. Соперничество еще более сдружило их, и они скрепили эту дружбу, вместе посетив веселый дом.

– В молодости я любил горячить кровь, я прокипятил на картах и гульбе до полумиллиона, – откровенничал князь в обществе девок. – И на девок денег никогда не жалел. Но девки – не владычицы моего воображения. Это ты, милый, ухитрился воспеть не одну блядь! Воспой же теперь нашу Минерву, в которой все нездешнее, кроме взгляда, в котором горит искра земных желаний. Будешь счастлив, если эту искру раздуешь; в ней тлеет огонь поэзии…

Пушкин промолчал, ни в чем не признался, хотя князь поглядывал на него испытующе сквозь круглые очки в золотой оправе. Князь Вяземский скоро уехал, а Пушкин остался в толпе поклонников юных сестер Потоцких.

Потоцкие были сказочно богаты, за старшей дочерью, говорили, мать отдавала крымское имение в Ай-Даниле, местечке близ Гурзуфа, где мать хотела основать городок Софиополь. Девушки рассказывали Пушкину о Тавриде, где проводили не одно лето. Крым и так был полон очарования, еще и полвека не прошло, как он вошел в состав Российской империи, куда своей могучей рукой и почти без крови привел его светлейший князь Потемкин, но он стал еще желанней и вожделенней, когда Пушкин слушал милый лепет красавиц о полуострове.

А сам думал о соблазнении. У него почти не было опыта соблазнения светских дам, не говоря уж о девушках, иногда ему казалось, что соблазнить великосветскую девушку почти невозможно, но порой в мужском обществе он слышал рассказы о подобных случаях, и совсем не обязательно любовные истории кончались браком, часто чужие шалости покрывал браком кто-нибудь другой. Жениться ему еще было рано, об этом он даже не думал, а вот побаловаться, ежели девушка созрела, он был не против. К тому же он хорошо понимал, что Софью за него никогда не отдадут, слишком она была богата и знатна.

Молодые графинюшки рассказывали ему предания крымской старины. Крым был близкой и славной страницей российской истории. Он слушал с упоением рассказы о столице крымских ханов Гиреев, Бахчисарае, о сказочных богатствах, собранных когда-то там, и о нынешнем запустении. Одна из историй особенно запомнилась ему. О молодой Марии Потоцкой, привезенной из похода в Польшу одним из Гиреев, о христианке, в которую влюбился мусульманин и поместил ее в свой гарем, но позволил сохранить веру отцов. О ее неожиданной, загадочной смерти и тоске хана, о мраморном фонтане, который он соорудил в ее память, который все теперь называли «фонтаном слез».

Когда Софья Потоцкая рассказывала Александру историю девушки из ее рода, на глазах ее навернулись слезы, а щеки побледнели.

– Да ведь не может быть, чтобы хан, поместив ее в свой гарем, не навещал ее, как навещал он других наложниц! – сказал Пушкин.

– Может! Может! – в один голос вскричали обе красавицы.

– Не может, – подразнил их Пушкин.

– Может! Как вы, поэт, и ничего не смыслите в высокой чистой любви! – возразила еще раз Софья. – Мама, – обратилась она к старшей Потоцкой, которая подошла к их кружку, – ведь история бедной Марии Потоцкой не просто легенда, это правда? Скажи господину Пушкину.

– Разумеется, правда, – слегка усмехнулась Софья Константиновна. Усмехнулась она потому, что, когда она появилась в Крыму в первый раз и в первый раз посетила Бахчисарай, эту легенду о девушке-христианке никак не связывали с именем Потоцких. Она сама придумала, что эта христианка была из славного рода Потоцких. До того девушку по имени никто не называл, она была безымянной, да и родом, говорили, то ли из Грузии, то ли из Польши. – Она умерла от тоски по родине, – добавила графиня, глядя на Пушкина. – Для поляка нет ничего святее родины.

Глава восемнадцатая,

в которой Жуковский принимает у себя по субботам петербургских литераторов. – Александр Алексеевич Плещеев. – Камергерский ключ Александра Тургенева. – Усатая княгиня Голицына. – Последние новости двора. – Пушкин с друзьями пьют водку в трактире. – Ссора с Кюхельбекером из-за эпиграммы. – Дуэль Кюхельбекера с Пушкиным. – «На четырех шагах да в глаз». – Пистолеты заряжены клюквой. – Осень 1818 года.

С возвращением в Петербург из Москвы Жуковский стал принимать у себя по субботам. Он нанимал квартиру с давним другом Александром Алексеевичем Плещеевым, Черным Враном по «Арзамасу».

Плещеев, совершенный парижанин в речах и манерах, был сосед Жуковского по имению. В юности он живал в Петербурге, где приобрел некоторую известность своим необыкновенным искусством подражать голосу, приемам и походке знакомых людей, особенно мастерски он умел кривляться и передразнивать уездных помещиков и их жен. Так же легко он вошел в образ француза, и с первого взгляда его ни за что нельзя было принять за русского: все поговорки, прибаутки и шуточки были у него французские. К тому же и на лицо он был темен, за что и получил прозвище Черного Врана. Он писал русские и французские стихи, но в печать ничего не пускал; он прекрасно музицировал, сочинял романсы, но, пропев, их тут же забывали; он играл на домашнем театре, но его драматический талант был широко известен лишь в узких избранных кружках. В молодости он мелькнул в Петербурге и надолго сошел со сцены. Женившись, он после свадьбы до самой смерти супруги своей, Анны Ивановны, проживал в имении, и в Петербург не показывался: тому была своя причина. Женился Плещеев по указанию Павла I, чтобы прикрыть чужой грех. Жена его, урожденная графиня Чернышева, дочь генерал-фельдмаршала по флоту графа Ивана Григорьевича Чернышева, очень любимого Павлом, фрейлина императрицы Марии Федоровны, после смерти отца в 1797 году перед всем двором обнаружила стыд свой; тут очень кстати случился Александр Алексеевич, который был вхож в дом отца ее. Молодых скоро обвенчали, и они надолго сокрылись в деревню. После смерти супруги в 1817 году он вернулся из деревенского своего заточения в Петербург, привез старшую дочь на выданье и двоих сыновей, черномазых цыганят, столь похожих на отца, что их тут же прозвали Воронятами, и устроил их в Благородный пансион при Педагогическом институте.

Повертевшись в Петербурге и, видимо, восстановив прежние связи. Черный Вран по протекции своего дальнего родственника Карамзина попал в чтецы к императрице Марии Федоровне. Вечерами читал он ей и близкому ее обществу Мольера и другие драматические произведения, он читал пьесы так искусно, что никогда не называл действующих лиц, а означал всякий новый персонаж только изменением голоса. Вскоре его пристроили и в театральную дирекцию, где он занимался французским репертуаром. Жуковский любил приятеля, хотя тот был человек вполне ничтожный, однако, надо отдать ему должное, славный от природы актер.

Когда принимали гостей, Плещеев частенько сиживал за роялем и наигрывал меланхолические импровизации. Так было и на сей раз, когда раньше всех забежал вездесущий Александр Иванович Тургенев, который называл всех собиравшихся у Жуковского «праздношатающимися авторами и литераторами», причисляя и себя самого к таковым.

Тургенев недавно получил камергера, и сегодня он надел золотой с бриллиантами камергерский ключ, на огромной розетке из голубой андреевской ленты, прикрепленной к левой фалде фрака сзади, над карманным клапаном, поскольку должен был ехать на бал к великому князю.

Стесняясь своего камергерства, он стал рассказывать о том, как брат Николай рассвирепел, когда узнал о камергерстве, и назвал сию должность темным пятном тургеневской фамилии. Николай бывать в обществе не любил, он предпочитал обществу уединение и сидячую жизнь. Александр Иванович благоговел перед младшим братом и столько говорил о нем, что весь превратился в кадило, вечно курящееся перед его образом, в трубу, громогласно гремящую во все концы света о его гениальности.

– Не знаю уж, гордиться ли мне тем, что никому еще не вздумалось поздравить меня, а все приходят с изъявлением соучастия в том, что меня так неожиданно постигло? – говорил Александр Иванович, искренне недоумевая. Василий Андреевич молча курил сигарку, к которым в последнее время пристрастился. – Княгиня Наталья Петровна оскорбилась равнодушием моим (ибо я скрыл от нее мое огорчение) и рассказала при сем случае, с каким восхищением приняла сию милость фамилия графа Чернышева при пожаловании графа, не знаю, уж которого она имела в виду.

– Вполне возможно, что моего тестя, – вставил Плещеев, обернувшись через плечо от рояля. – Но было это, видимо, во времена его молодости. Усатая Голицына живет, по-моему, уже при четвертом императоре.

– Да, ей под восемьдесят, – вспомнил Василий Андреевич, попыхивая сигаркой. – И она кого хочет отчитает, милый Шушка. Честно говоря, я и сам ее побаиваюсь…

– Да еще граф Лаваль вчера целый час мне доказывал, как много это значит в мнении государя. – Александр Иванович расхохотался. – И лучшее его доказательство было то, в год не более как два камергера являются в «Северной Почте», в отделе объявлений, кто куда выехал, а всего прочего – великое множество…

– Какие еще новости? – меланхолично спросил Жуковский.

– Вы хотите новостей, то есть милостей? – вскричал, обрадовавшись Тургенев. Он целыми днями переносил новости из одной гостиной в другую. – Пожалуйте, слушайте. Вот они: Александр Львович Нарышкин – канцлер всех орденов, а на его место главным директором театральной дирекции князь Тюфякин…

Плещеев кивнул головой, – как чиновник театральной дирекции, он уже знал об этом.

– Это не новость, – поддержал друга Жуковский. – Что еще?

– Кирила Нарышкин – гофмаршал. Алексей Васильчиков, что женат на Архаровой, шталмейстером и сидеть в Конюшенной конторе с жалованьем. Альбедил – бриллиантовую Анну, князь Яков Иванович Лобанов получил 1-го Владимира, Кикин – в другой раз бриллиантовую Анну, Соколов – 2-го Владимира, граф Ламберт – тоже, Рибопьер, граф Лаваль, князь Оболенский (московский куратор), граф Пален (министр) и князь Хованский (Капелька) – тайными советниками. – Новости сыпались как из рога изобилия. – Филарет, епископ, – 1-ю Анну, Филарет, московский архимандрит, – 2-го Владимира, княжна Вяземская (племянница Кочубея) и Голицына, дочь бывшего пензенского губернатора, – фрейлины. Забыл, Родофиникин, Дивов – бриллиантовую Анну. Граф Санти – сенатором. Мелких милостей довольно, но все по двору, и более – великого князя Николая Павловича… Колычев, Байков и ваш покорный слуга – камергерами…

При этом о своем камергерстве он снова отозвался крайне пренебрежительно и даже повторил шутку князя Вяземского, что римское правительство венчало головы лавровыми венками, а наше – венчает жопу.

– Хотя я хлопочу о чине камер-юнкеру князю Вяземскому, по его же просьбе, ибо он свое пребывание в Варшаве у Новосильцова меньше двух чинов не ценит. Кстати, вы слышали, граф Воронцов женится на графине Елизавете Ксаверьевне Браницкой, – добавил он.

– Точно? – спросил Плещеев.

– Совершенно точно. Вчера мне подтвердила ее тетка, княгиня Юсупова… А где же остальные праздношатающиеся авторы и литераторы? – поинтересовался Александр Иванович.

Под праздношатающимися авторами и литераторами подразумевалось и старшее поколение: Крылов, Гнедич, Иван Козлов, с парализованными ногами, но продолжавший ездить на литературные вечера; и молодые поэты, которые зачастили к Жуковскому, вместе и порознь: Пушкин, барон Дельвиг, присоединившийся к ним поэт Евгений Боратынский, рядовой лейб-гвардии Егерского полка, новый знакомец, который с недавних пор жил на одной квартире с Дельвигом, в Семеновских ротах; Плетнев, бывший постарше других, но еще не создавший имени себе в литературе; чаще же других в гостиной можно было увидеть тощую, скрюченную фигуру Кюхельбекера где-нибудь на стуле, в углу, с книжкой стихов в руках или, напротив, жарко спорящего посреди гостиной. Молодежь любила эти вечера, потому что Жуковский чуть ли не единственный во всем Петербурге жил открытым домом и на вечерах подавали шампанское и пунш, пившиеся в знак соединения российской образованности с иностранною, ибо читались не только стихи русские, но и Байрона, и Гёте; звучала речь немецкая, английская и итальянская так запросто, что Тургенев, сам знавший пять-шесть языков, мог спросить собеседника между прочим: «Душа моя, не помню, знаешь ли ты по-итальянски? Не знаешь, ах, жаль! Тебе, яко сатирику и поэту, надо было бы выписать: «Satire di Angelo d’Elci Fiorentino», второе флорентийское издание в 4-ю долю листа. Он достоин стать подле Ювенала, Горация и Персия; осмеивает и пороки, и слабости нашего времени с итальянским остроумием. Выучи, мой друг, итальянский… Это такая безделица!»

Обыкновенно молодые праздношатающиеся поэты вваливались к Жуковскому шумной, почти лицейской компанией. Кюхельбекер, живший рядом с Пушкиным, только на другой стороне Фонтанки, в мезонине дома Благородного пансиона при Педагогическом институте, ставшем недавно Петербургским университетом, переходил Калинкин мост и будил долго спавшего Пушкина. Пушкин надевал бухарский халат, ермолку и пил кофе, возлежа в постели, пока милый друг Кюхля мучил его новыми стихами. Читая свои гекзаметры, слабый грудью Кюхельбекер визжал и задыхался, видимо, рассчитывая наполнить страстью мертвый слог, особенно увлекшись, он начинал брызгать слюной, и тогда его надо было сторониться. Пушкин каждый раз пытался уклониться от докучливой обязанности слушать творения Кюхельбекера и сбивал его на литературные разговоры. Литературный вкус Кюхельбекера был далеко не безупречный, хотя рассуждал он о литературе складно, слушать можно было, но собственные его стихи, длинные, напыщенные, Александра утомляли. Переев его стихов, он даже чувствовал признаки тошноты физической. Хотя князь Вяземский, послушав в свой приезд не только стихи, но и рассуждения Кюхельбекера, поделился с Пушкиным: «Друг мой, у Вили упоение пивное, тяжелое… Послушать его, как отделывает он Жуковского, Батюшкова, а вместе с ними и Горация, и Байрона, и даже Шиллера! Чтобы врать, как он врет, нужно иметь язык звонкий, речистый, прыткий, а уж нет ничего хуже, как мямлить, картавить и заикаться во вранье: даешь время слушателю одуматься и додуматься, что ты дурак!»

Кюхля и сам быстро утомлялся и чтением своих стихов, и рассуждениями о литературе, столько он вкладывал к них страсти; согбенный и уставший, садился на стул и просил дядьку Пушкина, Никиту, подать ему клюквенного морса, а ежели его не бывало, так не отказывался и от сахарной воды.

Когда они выбирались из дома, то иногда, когда бывали деньги, брали извозчика, чаще же шли пешком. Сначала возвращались через Калинкин мост в Семеновские роты к Дельвигу и Боратынскому, все было рядом, на одном пятачке Петербурга, и до Жуковского на Крюков канал было рукой подать, не более десяти – пятнадцати минут ходу.

На сей раз они собрались все вчетвером. Когда Пушкин с Кюхлей зашли в квартиру, где жили их приятели, первым делом они наткнулись на мертвецки пьяного Никиту, камердинера Дельвига, валявшегося прямо на полу в маленькой прихожей.

– Пьян, сволочь, уже третий день. Снова обчистил мои карманы, – пояснил им барон, потягиваясь в постели и улыбаясь своей задумчивой и тихой улыбкой. Он не надел еще свои очки в черепаховой оправе, они лежали на стуле поверх раскрытой книги, и взгляд его голубых глаз под густыми бровями был беззащитен и ясен. – Мы не ужинали и не завтракали, потому что я боюсь его обеспокоить. Не знаю, право, братцы, оставить сие происшествие, как всегда, без последствий или все-таки отправить его на съезжую, чтобы ему сделали отеческое внушение? Все удовольствие будет стоить мне три рубля на розги.

– Зная тебя, можно быть совершенно уверенным, что все останется по-прежнему: вор Никита будет пьян, ты – голоден и без денег. – Александр тоже улыбнулся.

– Да, пожалуй, – согласился барон. – Но надо же нам где-нибудь позавтракать. Евгений! – крикнул он в соседнюю комнатку, и оттуда в халате выполз бледный Боратынский с печальной улыбкой. – Сводим господ Пушкина и Кюхельбекера отобедать?

– Разбогател, что ли, барончик? – поинтересовался Александр.

– На обед хватит…

– Куда поедем? К Талону или Дюме? Или к Чаадаеву, в Демутов? Может, и его пригласим?

– Тут рядышком, – ласково сказал барон Дельвиг. – И очень мило, правда, Евгений? Но для Чаадаева слишком по-мужицки…

– Да, – сказал Боратынский. – В русском духе. – И замолчал надолго. Иногда он бывал неразговорчив. На задумчивом лице, оттененном черными волосами, поблескивали живые глаза.

Друзья оделись, трое были в партикулярном платье, лишь Боратынский появился в темно-зеленом мундире рядового лейб-гвардии Егерского полка и кивере без султана, который носили егеря.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю