Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"
Автор книги: Александр Александров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 56 страниц)
Глава двадцать девятая,
в которой государь посещает фрейлину Тизенгаузен в ее доме. – Сладострастная содомитка. – Государь и его сестра Екатерина Павловна. – Прощение родственников Софии Тизенгаузен, воевавших на стороне Наполеона. – Ночь с 12 на 13 декабря 1812 года.
Графиня Тизенгаузен весь вечер с волнением ждала визита государя, третьего дня прибывшего в Вильну. Сегодня днем ее посетил обер-гофмаршал граф Толстой и долго рассыпался в любезностях, хваля ее поведение во время пребывания Наполеона в Вильне и рассказывая петербургские светские сплетни. В том числе он рассказал, что про нее в Петербурге ходили слухи, будто она в мужском платье воюет на стороне Наполеона, но, добавил он, государь в эти слухи не поверил, что Софии, разумеется, было приятно. Она не скрыла от Толстого, что братья ее действительно воевали и теперь вместе с отцом покинули Вильну.
– Не стоило этого делать, – пожалел Толстой. – Государь простит всех литовцев и поляков, хотя есть и такие, например, как светлейший князь Кутузов-Смоленский, которые пытаются добиться вознаграждения русских военачальников имениями литовской знати, воевавшей на стороне врага.
– Когда он был у меня с визитом, он ни о чем подобном не говорил, – сказала София.
Толстой рассмеялся:
– Старая лиса никогда бы себе не позволил такой оплошности. Он знает, что такого рода разговор будет вам неприятен, а он еще любит и умеет говорить дамам любезности.
– Князь стар, но вы правы, очень любезен. И не скрою, мне было это приятно. Я знаю его давно, с его губернаторства в Вильне.
– С тех пор он хоть и постарел, но ничуть не изменился. Он по-прежнему возит с собой любовницу под видом казачка. Я видел ее сегодня – милашка!
София не отвечала, лишь понимающе улыбнулась.
И только тут, уже уходя, на лестнице, граф Толстой вспомнил, что приходил спросить от имени государя, можно ли ему навестить Софию сегодня вечером, после бала у фельдмаршала.
– Тысячу раз прошу простить меня: что мне ответить ему?
– Что я не поеду на бал и буду ждать его. Это для меня такая честь. А вам скажу по секрету, я не хотела бы выглядеть усталой после бала.
– Он будет к вам попросту, как к другу, засвидетельствовать свое к вам расположение. У вас ведь никто не ожидается? – поинтересовался он.
– В такое время? – улыбнулась она, и глаза у графа потеплели. – К тому же все уехали из Вильны, опасаясь возмездия. Я, кажется, осталась одна… – сказала она, невольно опуская глаза.
– Вероятно, вам одной нечего опасаться, – любезно подчеркнул граф Толстой.
Граф откланялся, а София после его ухода уже не имела ни минуты спокойствия. Зачем он будет? Как принимать его? Она волновалась и чувствовала, что это не просто визит вежливости. К тому же граф Толстой намекнул, что государь слегка охладел к Нарышкиной. Неспроста намекнул, как она теперь понимала. И чем ближе была минута предстоящего свидания, тем сильнее было ее волнение. Вдруг ей стало казаться, что и визит Кутузова был тоже неспроста. Фельдмаршал был не так прост, а ведь навестил ее сразу после прибытия в Вильну. Рассказывал, смеясь, как явилась в нему городская депутация и бросилась на колени, прося пощады. И как он им ответил: «Встаньте, встаньте, господа. Вспомните, что вы снова сделались русскими, а русские на коленях не ползают!» Вообще старик был весел, разговорчив, удачно шутил. В конце визита он добавил: «Нам надобно строить золотые мосты отступающему неприятелю», – и подмигнул Софии единственным глазом, и это отчего-то ее не покоробило, а даже рассмешило. На следующий день он даже дал в ее честь вечер, где представил Софию русским генералам. Конечно, он не мог ничего знать о намерениях государя, тот был в Петербурге все это время, а Кутузов в главной квартире, но у князя было чутье старого царедворца, которое его никогда не обманывало, он почти не делал необдуманных шагов. Если он сделал ей визит, несмотря на предательское поведение ее родственников, еще до прибытия царя, значит, он уверен в том, что поступает правильно, значит, он знает, как поступит государь. Князь, и об этом все говорили, был страшно хитер. Именно поэтому, в отличие от многих военных, он был еще и превосходным дипломатом. Но почему в течение трех дней, что государь был здесь, он не нанес ей визита, если уж собирался его нанести, почему он выбрал именно сегодняшний день? И вдруг она поняла, и мысль эта поразила ее: сегодня ведь был день рождения государя, и бал дается фельдмаршалом в его честь. И если он хочет вечер этого дня провести у нее, то…
София помнила, что отец говорил с ней перед отъездом и особо подчеркнул, что если государь не приедет сам в Вильну, то придется ей ехать в Петербург и просить аудиенции, с тем чтобы добиться прощения. На нее он возлагал все надежды. Ехать не пришлось, добиваться аудиенции не надо, государь вечером будет у нее. София знала, что теперь от нее все зависит, и у нее было хорошее настроение, а волнение только придавало ей решимости и (она быстро глянула в зеркало) очарования.
Государь приехал один. София почти сразу отослала слуг, предложив им хорошо угостить кучера Илью.
Государь грелся у камина и, когда она вошла, протянул к ней руки и сказал:
– Ну вот мы и свиделись, я все знаю, мадемуазель София! Ваше мужество необыкновенно. Вы не побоялись того, перед кем трепетали мужчины.
– Может быть, потому, что я – женщина!
– Да-да, конечно, – сказал он. – Но все же… эта смелость.
– Для меня, ваше величество, было счастьем дать единственное, возможное для меня в тех обстоятельствах, доказательство своей преданности вам.
Она стояла близко от него, и ее близость волновала. Он уже понимал, что все решено, но никак не мог решиться переступить черту.
– Я ехал к вам в открытых легких санях, чтобы быстрее доехать, и это путешествие стоило мне кончика носа.
Он потер свой нос и улыбнулся беззащитной, чуть застенчивой улыбкой.
«Боже мой, да он стесняется, – подумала она. – Он – государь, повелитель России! И мой повелитель!»
Софии самой захотелось его обнять. Она не знала, что Александр, превосходный актер, сыграл эту робость.
– Мой бедный! – протянула она к нему руку.
Этого было достаточно. Больше они не разговаривали, а только покрывали друг друга поцелуями.
Все произошло очень быстро. Они оказались в спальне, в которой было по ее распоряжению жарко натоплено.
К великому удивлению государя, но и к его радости, восемнадцатилетняя фрейлина императрицы оказалась весьма опытна в любовных делах. Не раз и не два они вступали в любовную битву, но когда она встала перед ним на колени, показав выгнутую спину и лоно со взмокшими волосками, прилипшими к белым ногам, когда стала направлять орудие битвы, вздрагивая и принимая его всем телом, когда, неожиданно для него самого, она направила жезл чуть выше и, застонав, всадила его до корня, государь задохнулся от восторга, его охватившего, и мысленно воскликнул с восхищением:
– Содомитка!
И бил, и бил ее пахом по ягодицам, пока рука ее гуляла между его ног, лаская и тиская напряженные, готовые извергнуться мешочки.
Снова, как и прежде, пришла служанка и, не поднимая глаз, обмыла Софию и государя. София, прыгая по постели, разбрызгала из флакона французские духи. Она смеялась от счастья, стоя над ним, и Александр видел, что счастье ее неподдельно. Он смотрел на нее, и ему снова ее хотелось, но он знал, что без отдыха не осилит нового приступа.
Они лежали, отдыхая, и государь поинтересовался у Софии, кто был ее учителем в искусстве любви.
Она ответила не сразу. Потом все же сказала:
– Вы мне не поверите, мой государь!
– Отчего же? – сказал он. – Отчего же я вам не поверю?
– Мне стыдно.
– Нечего стыдиться любви.
– Это мой брат, – призналась она. – Сейчас он в армии, я так за него боюсь.
Государь молчал, это известие его потрясло, но не тем, о чем она наверняка думала, это известие потрясло его совпадением. Он тоже был любовником своей младшей сестры Екатерины, он был ее первым учителем, и тоже их ласки не знали пределов. Он помнил ее ненависть, когда обсуждался вопрос о намерениях Наполеона породниться с российской династией. «Я лучше выйду замуж за последнего русского истопника, чем стану супругой безжалостного корсиканца», – сказала гордая и любимая внучка Екатерины. Но это была фраза для общества, ему же наедине она сказала резче и честнее: «Неужели ты сам своими руками хочешь отдать свою возлюбленную врагу? А он был, есть и будет твоим врагом, несмотря на все заключенные договоры. Я пойду за первого встречного». Именно так она и поступила. Срочно, всего через восемь дней после возвращения Александра из Эрфурта, где Наполеон через Талейрана прощупывал возможность брака с ней, она была помолвлена с Георгом Ольденбургским, жалким, безобразным и прыщавым немецким принцем, своим кузеном, который полностью ей доверился и которым она могла управлять. Она даже растоптала свою мечту о престоле, которую лелеяла с детства, и поселилась с мужем в Твери, куда тот получил назначение тверским, новгородским и ярославским генерал-губернатором. Со своим умом она создала в Твери кружок русской патриотической партии и в какой-то степени была его рупором. Она пригрела Карамзина, который по ее заданию написал эту ужасную по своей консервативности записку «О старой и новой России». Она всячески, как могла, двигала через брата, доверявшего ей, русских людей на влиятельные посты: именно ей был обязан местом генерал-губернатора и главнокомандующего Москвы граф Ростопчин, а всесильный Сперанский, французолюб, попал в немилость и был отправлен в ссылку. Наконец, при отступлении русской армии она писала ему из Твери такие письма, что до сих пор при мысли о том, что было в них написано, он холодеет. Никогда, ни до, ни после, Александр, государь всея Руси, не читал о себе ничего подобного. Она писала о попранной чести, о том, что его презирают в обществе, и как презирают, если слухи об этом доходят даже до нее, писала честно, как пишут самому близкому человеку, желая его предостеречь от самых опасных шагов. Она была единственной, кто имел право писать ему правду, и порой горькую; то, что она написала ему при начале войны, он ни от кого стерпеть бы не смог. А от нее стерпел, потому что их связывала страшная, сладостная и горькая тайна порочной любви.
Он стал думать о Екатерине, такой нежной, такой преданной, несмотря на всю ее жесткость и справедливость, такой теперь недоступной, принадлежащей другому, хотя прежде она принадлежала только ему (он не брал в расчет ее мимолетные увлечения Багратионом и Долгоруким, за которого она даже собиралась замуж). За все время ее супружества им удалось быть вместе всего один раз, в Твери, в ее спальне, случайно, преступно сорванный миг любви. Мужа она своего все же любила, но отдалась тогда Александру по непреодолимому желанию, страстно, как бы застигнутая своей страстью врасплох, стоя, уперевшись в спинку кровати.
Как бы он хотел видеть ее рядом с собой хоть иногда, но как, каким образом, он мог ее вызвать в главную квартиру армии? Какие основания могли быть для этого, принц был человек сугубо штатский; он уже был в начале войны при главной квартире и никак себя не зарекомендовал. Зачем лишние разговоры?
София лежала, прижавшись к Александру, и тот вспомнил о ее существовании.
– Мой господин! – прошептала она.
Господин! Сегодня его день рождения. Ровно тридцать пять лет назад пушки в Петропавловской и Адмиралтейской крепостях 201 выстрелом возвестили о прибавлении в царском семействе – у Павла Петровича родился сын, и в честь Александра Невского, по повелению его венценосной бабки, его нарекли Александром. Екатерина звала его в детстве «господин Александр». И София зовет его господином. А разве он господин? Семьи нет, разве можно считать семьей теперь уже бездетную Елисавету? Детей нет, разве можно считать до конца своей дочь Софию у Марьи Антоновны Нарышкиной? Из всех его дочерей, одной у Елисаветы, ибо вторая была не от него, четверых у Нарышкиной, в живых пока только четырехлетняя София Нарышкина. Правда, Мария Антоновна опять беременна, но, верно, будет снова дочь. Да и не его это дети, а Нарышкина. Даже если бы родился сын, он – не бастард, а чужой ребенок. Государь без наследника, разве он господин даже самому себе? Да, он имеет неограниченную власть, но в решающие моменты вдруг оказывается, что властвует не он, а… судьба, чье-то мнение, народ… Какой же он после этого господин? Он одинок, сегодня день его рождения, и встретил он его в постели пусть у милой, но случайной женщины, в этот день он не дома, а в походе, не по собственному желанию, а по чужой злой воле. Но все-таки он господин: день его рождения прошел, ему исполнилось тридцать пять лет, война в России окончена, и он знает, что, несмотря на сопротивление, он дойдет до Парижа, заставит этого гордого человека отречься, чего бы это ему ни стоило, а пока… Он притянул к себе Софью и сказал:
– Я прощаю твоих родственников, отца, братьев, но не благодаря тебе, а потому что мне их жаль, как жаль всех литовцев и поляков, я прощаю их всех, я сегодня подписал об этом манифест.
И только тут он вспомнил, что обещал заехать к графу Аракчееву, да забыл за всеми делами.
Глава тридцатая,
в которой Кюхельбекер рыдает на груди у надзирателя Пилецкого. – Изгнание Липецкого из Лицея. – Манифест от 25 декабря 1812 года. – Новый 1813 год.
Вильгельм Кюхельбекер, заикаясь от волнения, с красным от напряжения носом, спрашивал инспектора Пилецкого у того в кабинете:
– Я должен знать всю правду, Мартын Степанович! Поэтому хочу объясниться… Вы… Вы… Неужели… Как мне сказали, вы нехорошо отзывались о моих родственниках?.. Ядовитые насмешки, как это может быть? Как это понять?! Это не укладывается в моей голове! О моей сестрице Юстине Карловне Глинке, когда она посещала Лицей? О ее муже Григории Андреевиче, кавалере при великих князьях Николае и Михаиле Павловичах?! Вы… говорили… Я страшусь произнести эти слова… Вы понимаете, как мне важен ваш ответ, от этого будет зависеть вся будущность моего… к вам… Вы понимаете меня, Мартын Степанович?
– Я вас понял, дорогой юноша! – печально сказал Пилецкий и приблизился к нему. – Мне очень грустно, что какие-то подозрения после явных наветов моих недругов могли зародиться в вашем сердце. Зная вашу чуткость и впечатлительность, я только скорблю… Как я мог говорить что-либо плохое о ваших родственниках, когда среди них всеми уважаемый Барклай де Толли, герой многих кампаний, когда вы в родстве со славным родом Глинок, когда муж вашей сестры преподает великим князьям и даже читает лекции императрице Елисавете Алексеевне, когда я, наконец, безмерно уважаю вашу маменьку, с которой имел честь неоднократно беседовать при ее посещениях Лицея и, смею вас заверить, о коей всегда вспоминаю и отзываюсь с теплотой и приязнью…
– Не продолжайте, не продолжайте, дорогой Мартын Степанович! – вскричал Кюхельбекер, заламывая руки. – Господи! Как я мог поверить в эти сплетни! Вы – святой человек! Простите меня, простите меня, ради Бога! Я буду молиться, чтобы замолить свой грех. Денно и нощно! – Он заплакал. – За вас! За ангела! Прости меня. Господи!
– Идите ко мне, дитя мое! – Пилецкий обнял рыдающего Кюхельбекера. – Вы так еще неразумны!
Мартыну Степановичу и вправду было жаль его.
Воспитанники возбужденною толпой продвигались по коридору. Одним из первых шел и явно предводительствовал Александр Пушкин.
Они буквально ворвались в Большую залу Лицея, где их уже поджидали господин директор и господин надзиратель по учебной и нравственной части.
– Что вы хотите, господа?! – громко спросил Малиновский. – Мне доложили, что вы пожелали со мной встретиться!
– Да! – сказал Пушкин и оглянулся на товарищей. Они кивали, поддерживая его. – И дело не терпит отлагательства, многоуважаемый Василий Федорович! – Он вздохнул, чтобы набрать воздуха и смелости, после чего продолжал: – Мы находимся в заведении, начало которому положено на совершенно новых основаниях добра, свободы и разума! Так нам, по крайней мере, внушалось от самого первого дня пребывания в этих стенах. В нашем заведении высочайшим повелением отменены наказания розгами, как унижающие достоинство воспитанников, и потому мы не желаем в моральном смысле подвергаться более унизительным наказаниям! Господин инспектор позволяет оскорблять нас, унижает за глаза наших родственников, подстрекает нас друг на друга доносить. Мы попросили прийти вас, Василий Федорович, чтобы в вашем присутствии предъявить господину инспектору наш ультиматум. Если он не покинет Лицей, то мы, все в этой зале собравшиеся воспитанники, вынуждены будем подать заявления о нашем отчислении из Лицея, как нам ни прискорбно будет это сделать.
– Господа, может быть, вы одумаетесь? – обратился к воспитанникам Малиновский.
– Мы не хотим с ним оставаться, – поддержал Пушкина барон Дельвиг. – Через него и Алексей Николаевич вышел.
– Алексей Николаевич вышел через собственное безобразие и больше не через что! – возразил директор. – Но я не вижу здесь многих ваших товарищей!
– Не будем о них, – сказал Большой Жанно.
– Мне кажется, что достаточно и тех, кто есть, – заносчиво произнес князь Горчаков.
– Но это означает, что отнюдь не все придерживаются вашего мнения! – продолжал директор.
– А мне думается, нашего мнения будет достаточно, – стоял на своем Горчаков.
– Не стоит, Василий Федорович! – заговорил Мартын Степанович. – Оставайтесь в Лицее, господа! – обратился он к воспитанникам, отчего те слегка растерялись. Слишком просто доставалась победа.
Тут уж заволновался не на шутку Василий Федорович.
– Что вы делаете, Мартын Степанович?! Одумайтесь.
– Так будет лучше, Василий Федорович! – сказал тот и, молча поклонившись всем, вышел твердыми шагами. Шаги его по паркету прозвучали в полной тишине.
Когда хлопнула дверь, по зале разнеслось громогласное «ура».
Пилецкий шел по коридору и остановился, когда к нему навстречу вышли Кюхельбекер с Есаковым. Мартын Степанович улыбнулся этим двоим: что-то в обоих было незащищенное, гонимое, что давало ему возможность пригреть их, наставить и ободрить.
– Мартын Степанович, простите нас, но мы не могли остановить их, они нам не верят… – сказал Кюхля.
– Ничего-ничего, господа, – легко потрепал их по плечам Пилецкий. – Молодость горяча, только с годами приходит разумение… Я покидаю Лицей, но буду вечно помнить это короткое время. Не говорите обо мне с ними. – Он кивнул в сторону, откуда пришел. – Не подвергайте себя напрасным насмешкам, жизнь начинается обыкновенно во весь рост, а заканчивается на коленях перед образами… Счастлив тот, кто пришел к Господу с юности. Прощайте, господа!
Он пошел по коридору, а мальчики с благоговением смотрели ему вслед, пока он не свернул за поворот.
Тогда они посмотрели друг на друга и пошли в свою сторону.
Мартын Степанович пришел к себе в комнату, присел на кровать и задумался. Сам не зная почему, он понимал, что поступил правильно, его не удовлетворяла более эта жизнь, не к тому стремилось его сердце. Эти жестокосердные дети не нуждались в его милосердии, в них, за исключением единиц, так мало было стремления к Богу и так много дьявольского, что ему самому хотелось бежать отсюда, благо случай не заставил себя ждать. Ему даже было жаль этих несчастных, многих из которых, он чувствовал, утягивала пропасть разврата.
Он решил собираться тотчас, не зная еще, куда направит свои стопы, но он знал твердо одно: это будет путь к Богу и никто его с этого пути не собьет.
Морозы к Рождеству немного ослабли. Вести с театра военных действий приходили самые радужные. Государь был уже при армии, а французы бежали за Неман. Говорили, что из полумиллионной армии ушли едва несколько тысяч. После Нового года лицеистов собрали в Большой зале.
– Господа! – обратился адъюнкт-профессор Куницын к собранным в зале воспитанникам и педагогам. – Вчера в Казанском соборе был читан царский манифест, подписанный в Вильне 25 декабря 1812 года об окончании Отечественной войны. В церквах отслужены благодарственные молебны за избавление «от нашествия галлов и с ними двунадесяти языцев»…
– Ура-а-а! – прокатилось по зале.
– Вот, господа, полный текст манифеста: «Спасение России от врагов, столь же многочисленных силами, сколь злых и свирепых намерениями и делами, совершенное в шесть месяцев всех их истреблением, так что при самом стремительном бегстве, едва самомалейшая токмо часть оных могла уйти за пределы наши, есть явно излиянная на Россию благость Божия, есть поистине достопамятное… – под общие возгласы Куницын начал читать, а в это время грянули пушки и начался колокольный звон по всему Царскому, – … происшествие, которое не изгладят века из бытописаний…» – слышался голос Куницына.
И опять, как при открытии Лицея, на балконе горел щит с вензелем государя императора, вокруг здания были поставлены зажженные плошки, а вдоль аллеи бочки со смолою.
– Ура-а! – кричали высыпавшие на улицу лицеисты.
Посмотреть на фейерверк собрались толпою и простолюдины, и приличная публика.
– Конец войне!
В карете сидела Бакунина с матерью, на нее вдруг случайно обратил внимание Пушкин, не предполагавший, что она тоже здесь, да так и застыл, пораженный ее красотой, ее неподдельным румянцем на щеках и лучистыми глазами, в которых отражались огоньки фейерверков.
– Хороша Бакунина! – тихо прошептал он, но его услышал стоявший подле него Малиновский.
– Да, – усмехнулся он, – хороша Параша, да не наша!
На крыше Лицея горела надпись «1813», и здесь мы на время оставим наших героев, чтобы вновь встретить их уже повзрослевшими, переломившимися в своем развитии в новую фазу.
– «…В сохранение вечной памяти того беспримерного усердия, верности и любви к вере и к Отечеству, какими в сии трудные времена превознес себя народ российский, и в ознаменование благодарности Нашей к Промыслу Божию, спасшему Россию от грозившей ей гибели, вознамерились Мы в Первопрестольном граде Нашем Москве создать церковь во имя Спасителя Христа, подробное о чем постановление будет в свое время. Да благословит Всевышний начинание Наше! Да совершится оно! Да простоит сей храм многие веки, и да курится в нем пред святым Престолом Божиим кадило благодарности позднейших родов, вместе с любовью и подражанием к делам их предков. АЛЕКСАНДР. Вильно. 25 декабря 1812 года», – закончил чтение государева манифеста адъюнкт Куницын, в котором говорилось о будущем храме, который так много значил в истории России и известен нам под именем Храма Христа Спасителя, ибо в Рождество Христово 25 декабря завершилась эта кровавая война.
По всеподданнейшему отчету фельдмаршала Барклая де Толли, поданному из Варшавы в 1815 году, война с французами стоила России 157 450 710 рублей 59 копеек ассигнациями. Но это вся война, включая и ту, что еще была впереди. Князь Горчаков держал этот отчет в руках, когда в 1862 году собирались праздновать пятидесятилетие Отечественной войны.