Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"
Автор книги: Александр Александров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 56 страниц)
– Энкашепэ? Что сие значит?
– Не выяснил.
– Так выясни! Еще один появился, этих Пушкиных как собак нерезаных, и все шутники, – проворчал Горголи. – А я подумал уж, Василий Львович в Петербурге опять объявился! Он любит непотребные дома.
Горголи не стал уточнять, что встречал дядюшку в сих домах довольно часто, пока место петербургского обер-полицмейстера, которое он занял в 1809 году, навсегда лишило его возможности посещать эти милые заведения. А ведь когда-то он был повесой, никто так не бился на шпагах, как он, никто так не играл в мяч, никто не был таким модником и щеголем; даже тугие галстухи на свиной щетине, которые он первым стал носить в Петербурге, до сих пор называли горголиями. Впрочем, Софья Астафьевна, кроме того, что исправно доносила ему, о чем говорят господа в подпитии у девочек, еще и привозила к нему этих девочек тайком. Не бесплатно, разумеется; Иван Саввич никогда не пользовался своим служебным положением, человек был благородный.
Он поправил свой галстух.
– А Алексей Михайлович Пушкин, – вспомнил вдруг Иван Саввич, – его двоюродный брат, любил, бывало, подшутить над Васильем Львовичем. Я помню, как он потешался, что Василий Львович единственный, кто не узнал, что он имел шуры-муры с его женой.
– Этот племянничек тоже хорош, – поддакнул ему агент. – Василису, новенькую, теперь она Зинаида, с Охты которая, в одних чулках на люди вывел…
– В чулках? – переспросил Горголи.
– Да, в синих, – подтвердил агент, улыбаясь.
– И что, хороша? – поинтересовался Горголи.
– Хороша-с.
Горголи прошелся по приемной.
– По лицейским никакому делу хода не давать! Они отпущены под присмотр родителей, так пусть родители за них и отвечают, – резюмировал он. – Дело сугубо частное…
Все-таки Иван Саввич всегда продолжал себя чувствовать гвардейцем и сохранял благородство замашек, не позволявшее ему заниматься прямым сыском.
Пушкин, вырвавшись из Лицея на волю, носился по Петербургу. Первым делом он навестил Жуковского и вернул книги, которые поэт оставлял ему и Кюхельбекеру. Он договорился с Василием Андреевичем, что составит для него антологию своих лучших стихов: зуд и нетерпение работы просыпались в нем. Он ездил на извозчике по Невскому, платил ему, не торгуясь, из денег, которые Сергей Львович отпустил на рождественские подарки, заходил в книжные магазины, сначала робко, осторожно, будто слепой, нащупывающий дорогу, но быстро пристрастился, стал рыться в книжных отвалах, смотреть каталоги и приказывать, чтобы доставляли книги в дом Клокачева, у Калинкина моста, статскому советнику Пушкину, ибо батюшка вот-вот должен был получить отставку с чином пятого класса. Сергей Львович, несмотря на скупость и вечный недостаток средств, за книги все же исправно платил, ибо в доме Пушкиных денег на книги никогда не жалели.
Однажды вечером, в рождественской кутерьме, когда пушистый снег кружил вокруг фонарей на Невском, среди криков разносчиков всевозможной снеди, бродивших под сводами Гостиного двора, Пушкин встретил, едва выйдя из очередной книжной лавки, Мартына Степановича Пилецкого-Урбановича, бывшего лицейского надзирателя.
Пушкин застрял возле торговки апельсинами. Она торговала ими с лотка, висевшего у нее на длинном ремне. Пушкин перебирал оранжевые плоды, надавливая их длинными, коричневатыми от природы пальцами с длинными и крепкими ногтями. Дух заморских фруктов распространялся в морозном воздухе. И тут он увидел Мартына, который с горящими глазами, ничего не видя перед собой, устремлялся к какой-то, одному ему ведомой цели. Странно, но за все эти годы Пушкин почти не вспоминал о нем, а сейчас даже обрадовался встрече, никакой вражды в его сердце к тому не осталось. Пушкин остановил его, Пилецкий узнал своего бывшего ученика, даже обрадовался, моргая красноватыми, словно с недосыпа, глазами. Оказывается, он служил теперь директором Института глухонемых. Пушкин мысленно усмехнулся, порадовавшись за учеников Пилецкого, которые не могут слышать его нотаций. Они говорили несколько минут, вспоминая былые годы.
– Как Вильгельм Карлович? Сеня Есаков? – интересовался Пилецкий.
– Вильгельм Карлович много говорит, а Сеня – напротив, все молчком!
– Да-да, – вздернул голову Пилецкий, словно что-то высматривая вдали. – Сеня – тихий мальчик. Кланяйтесь ему и Кюхельбекеру. Вижу страдание, скорблю о них.
– Хотите апельсин, Мартын Степанович? – перебил его Пушкин.
Пилецкий отказался, смотря на руки Пушкина, которые дьявольски ловко очищали кожуру, спадавшую с апельсина, словно стружка.
Они расстались любезно. Пушкин кинул скрученную кожуру торговке на лоток.
– Вкусный апельсин, ваша милость? Лакомьтесь, лакомьтесь… – улыбнулась она, прибирая кожурку.
Пилецкий, пройдя несколько шагов, обернулся и посмотрел вслед своему бывшему ученику, вызывавшему всегда в нем такую неприязнь.
Шел крупный снег, и Пушкин, с непокрытой головой, как бес, растворился в снежной мгле, всколыхнулся за ним столб снежной поземки, побежали по булыжнику в разные стороны белые змейки.
– Свят! Свят! – Пилецкий, осенив себя крестным знамением, направился дальше, мимо пухлощекого бухарца с мясистым носом и с глазами навыкате, который кричал от дверей своей лавки:
– Платки набивные, шали и полушали, ситцы и полуситцы, круазе, пике! А может быть, чаю желаете? – попытался завлечь он Пилецкого, заглядывая ему в лицо маслянистыми карими глазками. – Цветочного, сквознику, ординарного, ваша милость! А может, ханского или полуханского? Какого угодно, милостивый государь? Чай настоящий, без обману: нет ни бетоники, ни вероники, ни зверобою, ни шалфею, ни березовых листьев, ни капорской запрещенной травы! – все надрывался бухарец вслед уходящему от него диковатому господину, а потом стал обращать взор своих масленых глазок на всех остальных прохожих.
Глава тридцать четвертая,
в которой Мартын Степанович посещает радение у Татариновой. – «Корабль» Татариновой. – Свальный грех, разговоры о первой чистоте и пророчества. – «Убеляйтесь, агнцы! Режьте тайные уды!» – Пилецкий познает маменьку. – Все врут про оскопление. – Маменьку посещает министр князь Голицын. – 25–31 декабря 1816 года.
Сегодня Мартын Степанович намеренно не взял экипажа, направляясь к статской советнице Татариновой, урожденной графине Буксгевден, в Михайловский замок, где у нее была квартира и куда он с недавних пор зачастил. Ему пришлось идти туда пешком, потому что он имел основание скрывать свои посещения, прежде всего от полиции, которая весьма интересовалась мистическими собраниями у Татариновой, так как недавно перехватила письмо Татариновой к госпоже Фриц, жившей в Литейной части в доме Латкина, содержащее возмутительные факты. Как человека, умудренного опытом, религиозного до обмороков, сведущего в богословских вопросах, в которых полицейские чины, ведущие дознание, были не сильны, как чиновника, имеющего изрядный срок негласной службы в полиции осведомителем да к тому же дальнего родственника мужа Татариновой, его подослали к ней для выяснения всех обстоятельств. Однако получилось так, что вдохновенная женщина, пророчица, обратила его самого в свою веру, уговорив не бросать перлы перед свиньями, и теперь, написав о ее кружке оправдательную записку, он стал исправно посещать собрания ее «Союза братства», а говоря по-простонародному, хлыстовского «корабля». Там собирались божьи люди, ищущие Христа для совместной молитвы. Искал Христа и он. И с недавних пор ему показалось, что Христос уже рядом.
Екатерина Филипповна Татаринова была дочерью знатных родителей барона фон-Буксгевдена и урожденной баронессы Екатерины Федоровны Малтиц. Мать ее была главной дамой при великой княжне Марии Александровне, первенце будущего Александра I, в течение ее короткой жизни, пока княжна не умерла, как считалось, от трудного прорезывания зубок.
Екатерина Филипповна закончила Смольный институт; за отличное образование и совершенное владение русским, немецким и французским языками была осчастливлена фрейлинским приданым. Вышла замуж за Ивана Михайловича Татаринова, который впоследствии участвовал в Бородинской битве и получил за нее чин майора и Анну 2-й степени, а также тяжелую контузию; пулю в грудь, так и неизвлеченную, он получил в великой битве при Лейпциге.
Ко времени наполеоновского нашествия единственный восьмилетний сын Татариновой умер, и она отправилась в путешествие на Запад следом за нашими войсками. Тогда многие из дам высшего общества следовали за нашими войсками по Европе, считая своим долгом морально поддерживать наших воинов. Возвращаясь после заграничной кампании в Россию, она познакомилась в Риге с президентом лифляндского обер-гоф-герихта Егором Егоровичем фон-Гюне, теософом, который «открыл ей дальнейший путь к Иисусу Христу».
Он был первым, кто рассказал ей о хлыстах, которых в павловское время доставлял из Риги по приказанию государя в столицу. Один из тех праведных хлыстов, сосновский первооскопленник Сафон Попов, был предтечей самого Кондратия Селиванова, скопческого бога, и, по словам фон-Гюне, предсказал ему в приватной беседе безвременную кончину государя Павла I; фон-Гюне, не зная, как сообщить государю страшную весть и не веря ей, скрыл от высочайшего внимания его слова, которые сбылись, однако, через некоторое время в точности.
Вернувшись в Петербург, Татаринова устроилась в казенной квартире своей матери баронессы Буксгевден, которая находилась в Михайловском замке, принадлежавшем Александру I. Израненный в битвах супруг ее, Иван Михайлович, вышедший в отставку то ли полковником, то ли подполковником, был отлучен маменькой от своей персоны и отправлен в Рязань, где служил директором местной гимназии. Там же был у него маленький собственный домик. Правда, еще сказывали, что ему было запрещено жить в Петербурге, так как он был одним из непосредственных убийц императора Павла; он помог Яшвилю и Мансурову задушить императора собственным его шарфом: когда Павла Петровича принялись душить, ему удалось всунуть руку между шеей и шарфом, тогда Татаринов проявил сметливость, схватил железной рукой императора за яйца и сжал их, тот застонал и выпустил шарф, пытаясь сорвать руку истязателя; чрез мгновение все было кончено.
Мать будущей пророчицы, Екатерина Федоровна, порой наезжала из Остзейского края, где теперь проживала, и тоже участвовала в ее собраниях. В Михайловском замке, совсем рядом с дворцовой церковью, и проходили радения ее хлыстовской секты. Младший брат ее, барон Петр Филиппович Буксгевден, тоже был ревностным ее прихожанином.
Говорили, что Татаринова связана тайными духовными узами с главным скопческим богом Кондратием Селивановым, и насколько крепка была эта связь (ибо говорили даже, что она занимается скоплением не только мужчин, но и женщин), и предстояло выяснить давнишнему полицейскому осведомителю Пилецкому-Урбановичу, который еще по службе в Лицее состоял в осведомителях, за что и получил при выходе из оного благодарность и денежное вознаграждение.
По счастью, а вернее, по долгу службы, Пилецкий уже знал этого женоподобного старичка, последователем которого считалась Татаринова, – «спасителя» или «государя батюшки искупителя», как его звали в своей среде скопцы. Хотя сам Селиванов называл себя в рифму «скопителем». Хлысты и скопцы любили говорить в рифму, изобретая новые слова и даже особый боговдохновенный язык, понятный, как они считали, только им и Богу. Язык этот обладал даже известной долей поэзии, которая зачастую и в обыденной литературной реальности теряет смысл, оставляя только ритм и размер, а у хлыстов со скопцами вообще превращалась в тарабарщину, музыку херувимскую.
Он хорошо помнил свое первое посещение Кондратия Селиванова. Тот жил в доме богатого купца Михаила Назарова Солодовникова, ворочавшего миллионами и украшенного знаками царского отличия: дорогими кафтанами и даже орденами. Дом стоял на углу Знаменской улицы и Ковенского переулка, задами примыкал к двору скопца Кострова.
Будочники, стоявшие на углу этого огромного, вновь отстроенного для скопческого бога поместительного деревянного дома, со священным трепетом указывали вопрошающим обывателям на него, называя его, на манер скопцов, Божьим домом или Горним Сионом. Дом состоял из нижнего этажа в девять окон и мезонина в пять. Сам дом, запертый наглухо, охраняли отставные солдаты. Чтобы пройти, надо было сказать тайное слово.
Мартына Степановича провели по длинному коридору внизу, и они оказались в комнатке, где сидели несколько бледных мальчиков с синими кругами под глазами, весь вид их показывал недавно перенесенную тяжелую болезнь, и Мартын Степанович с болезненным замиранием сердца понял, что перед ним недавно оскопленные отроки, и содрогнулся.
Отроки подали им белые халаты с веревочкой, пришитой к поясу сзади, и тапочки с такими же веревочками.
Мартын Степанович переоделся и подпоясался.
– Теперь пойдем к богу! – сказал ему приведший его.
Откуда-то сбоку слышалось пение, визгливые женские голоса выводили:
– Овцы, вы овцы, овцы белые мои!
Его повели вверх по лестнице, и снова через длинный коридор попали в комнату, где сидели три скопца. Почему-то при взгляде на них сразу становилось понятно, что это скопцы. Особый цвет лица, землистый, потеки под глазами, отсутствие бороды и усов, лишь несколько торчащих волосков напоминали о былой мужской возможности, розовато-синие губы с блаженной улыбкой шептали молитвы.
– Кого привел, Варлаам? – вопросил один из скопцов спутника Пилецкого.
– Овцу заблудшую!
Скопец встал и повел их дальше.
В большой комнате в полутьме виднелась необъятная кровать под пологом с задернутыми кисейными занавесками с золотой нитью и золотыми же кистями. Перед кроватью лежал ковер, вытканный ликами ангелов и архангелов, херувимов и серафимов. Вошедшие остановились в нерешительности перед ковром, но скопец показал на тапочки и сам первым вступил на него. Ковер был мягок, и нога в нем утопала.
– Государь батюшка спаситель, – позвал скопец.
Занавесочка шевельнулась и отдернулась. Пред ними явился старчик, полулежавший на подушках в батистовой рубашечке и сафьянных спальных полусапожках. Ссохшееся личико старого младенца оживляли светящиеся глаза.
Пилецкий поймал себя на мысли, что против воли ищет в этом старичке сходства с Павлом I, ведь Селиванов объявил себя Петром III, чудом спасшимся от убийства и принявшим впоследствии скопчество. Самым удивительным в этой истории для Пилецкого было то, что уже много лет этот самозванец, каторжник свободно проживал в Петербурге и никто его не трогал. Конечно, деньги у скопцов были огромные, не всегда понятно, откуда взявшиеся, но не все же в мире решают деньги.
В свое время его вызвал из Сибири Павел I и после короткого разговора заключил в сумасшедший дом при Обуховской больнице, откуда уже при Александре его вызволили скопцы, за что боготворили Александра и усматривали в его действиях признание Селиванова за своего деда.
– Чего пожаловал? – спросил его старец. И резкие морщинки вокруг его юного рта побежали в разные стороны. Голос у старца был птичий, высокий.
– За благословением, батюшка, – сказал Пилецкий, не желая открыться. Время для диспута со скопцами, как он считал, тогда еще не настало, следовало сначала присмотреться, разузнать их обычаи.
– Повидал меня – иди! – остался недоволен им старец. – И впредь не приходи. Не признал ты отца небесного! Заблудишься. Постой-ка! – Он потянулся к блюду, стоявшему на столике рядом с кроватью. Он взял с блюда просфорку и протянул Пилецкому: – Возьми да зайди к пророкам! Тебе все скажут.
И сказали ему пророки, что придет он к пророчице, а та пророчица родит от царя земного, внука плотского царя небесного, и будет сия девица непорочная, и будет он жить с девицей непорочной в церковном браке, как Иосиф с Марией, как убеленный с убеленною, до самой смерти своей.
Ничего не поняв из сказанного, вышел тогда Пилецкий от Селиванова в темный Ковенский переулок и только впоследствии, когда попал к Татариновой, заплясал, заходил ходуном на ее радениях, вспомнил он слова селивановских пророков.
Кого только не встречал он в корабле Татариновой: среди первых был полковник Александр Петрович Дубовицкий, очень богатый рязанский помещик, кажется, он был дальним родственником Татариновой по мужу и его соседом; Попов Василий Михайлович, директор Департамента народного просвещения, при недавно назначенном новом министре духовных дел и просвещения князе Александре Николаевиче Голицыне; Иов, законоучитель Морского кадетского корпуса; офицеры гвардии, несколько лиц из простонародья, ибо маменька никому не отказывала.
Все члены Союза называли Татаринову «матушкой» или «маменькой». Называл ее маменькой и Пилецкий, целовал ей худые нервные руки и жадно ловил каждое слово. Потому-то каждый раз, когда он шел к ней в корабль, сердце его замирало, как у любовника, идущего на первое свидание.
Во время совместной молитвы и следовавших после оной плясок, верчений до полного изнеможения и песнопений отверзались уста матушки-пророчицы и она пророчила.
Еще перед выходом в молельню обособь мужчины и женщины наряжались в одинаковые длинные белые рубахи на голое тело. Мартына Степановича поначалу смущала столь странная одежда, он стеснялся своего худого, жилистого тела, скрюченных пальцев на ногах, но потом привык и к своему виду и виду других, а когда начинался общий экстаз, плоть его, давно умолкнувшая, вдруг подавала признаки жизни, и иногда ему казалось, что, может быть, и он сподобится подвига, на который некоторые были способны.
При приеме в секту, как показывали в полиции принимавшиеся девицы и женщины (Пилецкому дали прочитать их показания), их опаивали зельем и они оказывались в постели, где им непременно являлся ангел с пророчествами, не трудно догадаться, какого рода. Роль ангела часто играл монах Козьма, сбежавший из монастыря и подвязавшийся у Татариновой, а до него Иов, в последнее время проявлявший странное беспокойство и постоянно говоривший о первой чистоте, к которой должен прийти каждый.
Иногда на радениях доходило и до свального греха, который, впрочем, в такие моменты не мог считаться грехом, а только высшим проявлением божественного откровения. Выше откровения в плясках могло быть только скопчество, о котором Мартыну Степановичу было жутко и подумать, но он все-таки думал, испытывая чувство почти священного страха.
Вопрос о скопчестве стоял как главный, когда Пилецкого отрядили к маменьке. Вину маменьки в членовредительстве он начисто отрицал и стал писать брошюру о скопчестве, чтобы разобраться с этим вопросом. Особенно его приводили в содрогание слухи, что у маменьки скопят не только мужчин, но и женщин, вырезывая у них в тайном месте малые губы, клитор и, как признак высшей чистоты, даже груди.
Собирались члены Союза каждое воскресенье, а порою и в будни, к шести часам вечера.
Квартира маменьки во втором этаже располагалась в той части дворца, что выходила на Фонтанку. У самых дверей Пилецкого нагнал монах Козьма из Коневского монастыря, расположенного на одном из островов Ладожского озера, неподалеку от Валаама. Монах этот, совсем простой, но грамотный мужик, был одним из наиболее ревностных поклонников маменьки. Козьма дружелюбно с ним раскланялся и пропустил вперед.
Маменька приняла их в гостиной, сказала каждому несколько ласковых слов. Целуя ее руку, Пилецкий вдруг поймал ее взгляд, полный таинственного и лукавого, сердце в оцепенении замерло.
Когда мужчины переодевались, Иов, ероша редкие волосы на плеши, снова заговорил о чистоте.
– Да что ж ты понимаешь под этим? – спросил Пилецкий.
Иов посмотрел на него безумным взором и, загребая пятерней в кальсонах, которые собирался снять, стал трясти мужское достоинство как погремушку, приговаривая;
– Убеляйтесь, агнцы! Режьте тайные уды!
Пилецкий хотел вступить с ним с спор, но почему-то сдержался.
Каждое собрание у Татариновой начиналось с богослужения. Женщины запели, заходили посолонь.
Царство, ты царство, духовное царство.
Во тебе, в царстве, благодать великая.
Праведные люди в тебе пребывают…
Потом последовал петый всем собранием церковный стих из канона Пасхи:
«Богоотец убо Давид, пред сенным ковчегом, скакаше играя, людие же божии святии образом сбытие зряще, веселимся божественне, яко воскресе Христос, яко всесилен».
Вот и в этот раз Иов начал скакать, как Давид пред ковчегом, потрясая полами то ли светлой рясы, то ли ночной рубахи, в которую он был одет. Ноги его все больше и больше заголялись, он дразнил своими ногами неискушенных. Иов вертелся на левой пятке вкруг себя, седоватая длинная его борода торчала в сторону. То один, то другой молящийся вихрем взвивался рядом и начинал однообразное верчение. Некоторые же все еще продолжали ходить вокруг них кораблем посолонь, то бишь по солнышку, как оно ходит по небу, иногда перебегая крестообразно, из угла в угол.
Раскинув руки, летала по комнатам голубицею помолодевшая Татаринова, летал рядом с ней Пилецкий, чувствуя, как струями катится по нему пот, затекает в пах, щекочет сладостно, как молодеет-играет плоть. Все быстрее и быстрее крутились на пятках хлысты, и вот уже некоторых из них глаз не мог ухватить, очертания сливались в общую массу.
«Театр! – вдруг пришло ему в голову. – Тридцать два фуэте! Не грешно ли?» – закралась мысль.
Молодые овечки ползали под ногами радеющих с полотенцами и утирали мокрый от катившегося пота пол.
Сухощавая, востроносенькая, с черными подглазниками, которые, как ни странно, ее украшали, не отличавшаяся красотой маменька преображалась во время молитвы пророчества: глаза ее метали молнии, грудь высоко вздымалась, и, если не слышать слов о Господе, можно было подумать, что из уст ее вылетают самые страстные слова грешной земной любви. Татаринова вскрикивала и вертелась, вскрикивала и вертелась, и сам он все вертелся и вертелся на левой пятке, мелькала и мелькала перед ним Татаринова, пока так же, как и остальные, не слилась в одно пятно неопределенного цвета. А потом, когда свечи, погашенные вихрем, взвитым верчением, скрыли всех от всех, показалось перед ним лицо маменьки с полузакрытыми глазами, и он понял, что берет ее обезумевшую прямо на мокром полу. Последнее, что он помнил, так это свою мысль: «Не может быть, чтобы у нее было что-то в тайном месте вырезано! Не может быть! Как мягко, влажно, горячо. Вот и грудь, слава Богу, на месте».
И увидел, что рядом кто-то поднимает белый балахон, оголяя зад стоящей на коленях молодицы, как она выгибается, подъерзывая, чтобы длинный кривоватый шкворень вошел между сильных рук, развернувших ее ягодицы, и зачавкал у нее за спиной. Визги, чавканье, бесноватое песнопение с непонятными словами, мокрый шкворень, вылетающий и снова залетающий в грешную плоть, завораживающий его своим движением, сок, текущий из самки.
«Не грешно ли? Что делаем? – вновь шевельнулась поздняя мысль и успокоилась: – Маменька все знает, ей дано знание от Господа! Маменька, ты со мной!»
Очнулся Мартын Степанович на диване, за ним ухаживала одна из овечек.
И вдруг, как холодным потом окатило, вспомнил он про маменьку, и показалось ему, что не просто так он оказался на диване: он чувствовал какую-то пустоту, а потому в страхе пощупал себя между ног. Его опасения, к счастью, были напрасны. Тряпочкой, но лежал изумленный уд на месте.
«Врут, – подумал он, – все врут про оскопление. Не зря говорит маменька: «К чему скопить тело, когда душу оскопить не могут!» А вот про Катерину Филипповну говорили верно, будто она прельщает даже черных монахов». Что ж, он должен был сознаться, что и его она прельстила не только духовно, но и плотски, однако теперь он был ей более предан, чем когда-либо раньше, и готов был пойти из-за нее на муки.
Он услышал дальний звонок колокольчика в прихожей. Забегали слуги. Вышла и вернулась простая женщина, сидевшая с ним.
– А где же маменька? – спросил он капризно, как больной ребенок.
– К ней пожаловал министр князь Голицын, – был ответ.
– Министр! – задохнулся в восторге Пилецкий. – Здесь бывает сам министр!
Пилецкий слышал, что князь Александр Николаевич Голицын, новый министр народного просвещения, назначенный вместо графа Разумовского и давнишний обер-прокурор Святейшего Синода, очень набожен и самый близкий друг государя. Он понял, что за судьбу маменьки при таких покровителях можно не опасаться.