355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Александров » Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820 » Текст книги (страница 54)
Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
  • Текст добавлен: 11 апреля 2017, 09:00

Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"


Автор книги: Александр Александров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 54 (всего у книги 56 страниц)

– Согласен, – кивнул Пушкин. – Я сам как эта рыба в садке, а вырваться не могу.

– Коли не можешь, так жди, когда тебя на стол подадут.

– Ну уж дудки! – сказал Пушкин. – Вырвусь!

– Играть будем на наличные, – вдруг серьезно сказал Толстой Павлу Нащокину. – И запомни, что после удовольствия выигрывать нет большего удовольствия, как проигрывать.

Князь Шаховской радостно потер руками, предвкушая театр, зрелище, дуэль, все, что он обожал. Был лукулловский обед, была адская игра. Толстой держал банк, Поль Нащокин понтировал, и черт дернул тогда Пушкина за язык, когда он заметил Американцу, что он передергивает.

– Да я сам это знаю, – спокойно усмехнулся Американец, – но не люблю, чтобы это мне замечали. – И посмотрел на Александра внимательно, словно запоминал лицо.

Ни скандала, ни вызова, никто не хватал шандала со свечами, традиционного орудия игроков, чтобы ударить шулера по башке или хотя бы замахнуться для острастки. Просто поговорили как о чем-то обыденном и забыли. Надо сказать, что к шулерам тогда относились снисходительно, это было нечто вроде бретерства, вещь неприятная, но лихая, требующая смелости и отваги, а значит, уважительная в глазах молодых, неоперившихся юнцов. Бульдог Толстой даже позволил щенку Нащокину половину проигранного отыграть. Щенок ведь не шавка, из него и бульдог может вырасти. Сыграл Американец с ним на счастье и убедился, что щенку везет. Отгрыз у него только тысченок шесть с половиной.

Глава двадцать шестая,

в которой Пушкин примеряет маску Лувеля, убийцы герцога Беррийского. – Тучи сгущаются. – Сплетня подлеца Толстого-Американца. – Первая встреча с Анной Керн. – Зима 1820 года.

Убийство Карла Фердинанда, герцога Беррийского, племянника короля Людовика XVIII, поразило всех как громом. Эту новость обсуждали во всех салонах, о ней писали во всех газетах. Простой седельщик Лувель заколол герцога шилом, которым пользовался для шитья седел. Шило отлично протыкало кожу. После убийства он с гордостью заявил, что хотел бы истребить весь род Бурбонов, ибо они мешают счастью Франции, и начал с того, кто мог бы этот род размножить.

– Молодец! – воскликнул, узнав про это, Пушкин.

Эта новость настолько его взбудоражила, что, когда в «Вестнике Европы» был напечатан портрет Лувеля под заглавием «Черты злодея Лувеля», он вырезал его, перечеркнул надпись и размашисто написал своим летящим почерком: «Урок царям». Сначала он повесил портрет на дверной косяк в своей комнате, но там его видели лишь двое-трое его приятелей, и потому он не удержался и потащил портрет как-то вечером в театр.

Но прежде он заехал к братьям Тургеневым, у которых не был уже несколько дней. На Александра Ивановича его шутка не произвела впечатления.

– Спрячь, Сверчок! И никому не показывай! Это уже не мелкие стихи и крупные шалости, которыми ты славишься, а нечто похуже. Угомонись ты, наконец. Все как с ума посходили, носятся с этим убийцей! Мне прислали во французских листах его портрет, так выпросил Булгаков для брата Александра в Москву. Теперь князь Петр просит из Варшавы, я ему уже ответил, что он ближе к Парижу и ему легче достать. В салонах только и говорят о смерти герцога, правда, справедливости ради надо заметить, что свет обсуждает и смерть графини Потоцкой, урожденной Браницкой. А два дня назад вхожу через алтарь в католическую церковь, а оттуда за руки-ноги выносят Коломби, гишпанца, который умер у самого алтаря апоплексическим ударом, стоя с другими министрами при отпевании герцога Берри. Церковь была полна, французский посланник граф Пьер Ла-Ферронэ отпевал своего принца и друга, с которым после размолвки не успел примириться, хотя был к нему очень привязан…

– Но сознайтесь, убийца ведь не просто убийца! Он народный герой, – заметил Пушкин.

– Ну-у, – то ли согласился, то ли нет Александр Иванович. – Занд в своем роде. И раскаяния, говорят, не показывает. – Он вдруг перескочил на другую тему: – Кологривов в маскараде князя Федора Голицына пугал всех Наполеоновой маской и всем его снарядом и походкой, даже его словами.

– Еще пугаются? – спросил Пушкин. – Лучше б он надел маску Лувеля или Занда. – Пушкин прилепил портрет убийцы себе на лицо.

– Во всяком случае, некоторым это было неприятно. Не знаешь ли ты, мой друг, где можно в Петербурге достать черного полосатого бархата, из коего делают жилеты? – спросил Александр Иванович, увидев входящего в гостиную своего брата Сергея, недавно прибывшего из Франции. – Вот как у Сережи… – Он пощупал ткань на жилетке брата.

В театре Пушкин ходил в креслах по чужим ногам, хохотал и показывал портрет Лувеля. Мелькнула даже мысль, а не показать ли портрет и графу Милорадовичу, который сидел неподалеку в креслах; некоторые полагали, что он либерал, во всяком случае, Федор Глинка уверял всех в этом, но, слава Богу, вовремя спохватился. «Либерал-то либерал, но не до такой же степени». Чаадаев принял его шутку с кислой улыбкой.

– Мой дурак узнал, что я знаком с тобой, – сказал ему Петр Яковлевич, – и просит тебя каких-нибудь стихов, чтобы показать государю по его просьбе.

Кто такой дурак, они знали без объяснений: так адъютант Чаадаев звал своего генерала Иллариона Васильевича Васильчикова, командира отдельного гвардейского корпуса.

– Новых? Или старые сгодятся? – заволновался Пушкин, складывая портрет и пряча его в карман.

– Просит чего-нибудь политического, из того, что ходит в рукописях. Государю, видно, докладывали.

– Дело плохо. Плохо, плохо… – Чаадаев посмотрел, как Пушкин снова достал портрет из кармана и стал рвать его на мелкие кусочки.

– Вот это правильно! – кивнул он Пушкину. – А генерала лучше упредить и дать то, что сами посчитаем нужным, а не то, что они легко смогут достать через агентов. Мне сказывали, что твою оду «Вольность» переписывают и читают даже мелкие чиновники, а уж сколько списков у наших гусар – не пересчитать!

– А кто они? – еще больше разволновался Пушкин. – Ты сказал: они могут достать.

– Мой генерал постоянно ездит к графу Милорадовичу, он недоволен излишней вольностью в полках. Я знаю, что они обсуждали это…

После театра уехали к Чаадаеву в Демутов трактир, судили-рядили, пили шампанское и решили показать «Деревню», которая была написана этим летом, но уже тоже ходила в десятках списков.

– Правда, там есть, как считает камергер Тургенев, некоторое преувеличение насчет псковского хамства, – сказал Пушкин, – но ничего, его высокопревосходительство Илларион Васильевич с его величеством Александром Павловичем скушают, не подавятся. Ведь хамство везде хамство, хоть во Пскове, хоть в Петербурге, хоть в Царском Селе.

После шампанского он немного осмелел, и весть, которую сообщил ему Чаадаев, уже не казалась такой страшной, как в начале.

Генерал Васильчиков был чужд всякой поэзии и потому уж если что-нибудь и воспринял бы, так прямолинейное, политическое. «Деревня» годилась для этой цели.

Тут же у Чаадаева подали бумагу и чернила, Пушкин сел и сам переписал для государя стихотворение, которое генерал и доставил царю. К их удивлению, Александр Павлович отнесся к стихам благосклонно, и через Васильчикова велел передать поэту свою благодарность за чувства, которые оно вызывает. Пушкин Александру Павловичу не поверил: если бы поднесенные стихи действительно понравились, то благодарность государева имела бы материальный вид, к примеру, перстня с камнем рубликов в семьсот из царского Кабинета. Правда, стихи не славили государя, но были отнюдь не дурны. Поэтов поощрять надо. «Да черт с ним, с перстнем, – сказал Чаадаев, – слава Богу, все обошлось!» По крайней мере на словах Александр Павлович оставался либерален.

Но не обошлось, нутром чувствовал Пушкин, что не обошлось, что сгущается, темнеет туча над ним. Сам не знал, из чего составлялось в нем убеждение, что что-то будет, но чувствовал, по духоте наступающей предчувствовал грозу. Кажется, и другие что-то чуяли. Сергей Львович чаще, чем раньше, начинал браниться, корить его вольнодумством, слюни летели у него изо рта, он начинал задыхаться и как-то, устав от крика, тихим убитым голосом потребовал съехать с квартиры. Хромой Николай Тургенев выговаривал, что дурно брать деньги (это семьсот-то рублей в год деньги!) у правительства и ругать его, хотя сам был вольнодумец. Карамзин занудствовал, призывал остепениться, не дразнить гусей, тоже говорил если не про тучу, так про громоносное облако, этак с намеком на того, кто насылает гром и молнии, и тут же нахваливал царя, клялся, что предан ему до гроба, однако шепотком, как бы случайно, проговаривался, что в душе сам всю жизнь был республиканцем, но нельзя, друг мой, нельзя в России, не время, да и придет ли когда-нибудь оно, для России идеал – монархическое правление.

К тому же в последнее время Александр стал ощущать вокруг себя какие-то недомолвки, намеки, выказываемые ему сожаления и никак не мог понять, в чем дело, в чем ему сочувствуют. Разъяснилось все, когда они как-то с Катениным ехали из театра. Катенин долго и зло говорил о князе Шаховском. В последнее время как-то само собой образовались две театральные партии: Катенин сам взял учеников, и, например, один из лучших молодых актеров Василий Каратыгин перешел учиться к нему, в то время как его младший брат Петр остался учиться у Шаховского. Шаховской был разгневан дерзостью Катенина и никогда не мог простить ему этого. Внешне сохранялись приличные отношения, но внутренняя вражда шла, казалось, не на жизнь, а на смерть. Спорили они до хрипоты, в хуле современным писателям они старались превзойти друг друга, но побеждал Катенин: имея твердую память и сильную грудь, он Шаховского перекрикивал и долго еще продолжал спорить, когда тот падал, утомленный, в кресла и тяжело дышал, ничего не отвечая Катенину. Пушкин знал об этой вражде, но, держась в стороне, никак не мог предположить, что окажется затянутым в конфликт и он сам.

Катенин сообщил ему о некоем письме, написанном из Москвы, в котором говорилось, что он, Пушкин, вызван был в полицию и за свое предосудительное поведение высечен в подвалах Секретной канцелярии.

Сначала Катенин не хотел говорить, чье это было письмо, но, когда Пушкин прямо сказал ему, что адресоваться он будет к самому Катенину, тому пришлось сообщить, что на чердаке у Шаховского читалось письмо графа Толстого-Американца, который жил опять в Москве.

– Да он-то откуда знает? – вскричал Пушкин, понимая, как глупо выглядит его вопрос. – Ты, надеюсь, не веришь подобной чуши?

– Если бы я хоть на мгновение мог в тебе усомниться, ты понимаешь, что я никогда бы тебе этого не сказал. А если ты хоть на секунду можешь подумать, что я сказал неправду, то вспомни хотя бы, что мы имеем дело с Американцем. За любые слова, даже просто не так понятые, придется отвечать.

– Значит, другие во мне усомнились? – похолодел Пушкин. – Если никто и словом не обмолвился? Что же теперь делать?

И вдруг понял, догадался, что не забыл Американец его реплики, отомстил злой и опасной сплетней. Как широко она успела распространиться? Неизвестно. Он вдруг понял, что Катенин, рассказавший ему эту сплетню, стал ему неприятен, не зря ведь в старину гонцов, сообщивших дурную весть, убивали. Он вдруг заметил, что тот не по возрасту розовощек, смазлив до приторности; про таких говорят: румян, как херувим на вербе. Катенин еще кипятился, понося князя Шаховского и почему-то Вергилия, но Александр его больше не слушал, спрыгнул из кареты на своем углу и ушел в ночь, кажется, даже не попрощавшись.

Сначала он на несколько дней заперся в доме, обдумывая, что делать. Он впал в отчаянье, когда увидел себя совершенно опозоренным в общественном мнении. Подлеца Толстого-Американца в Петербурге не было. Ехать в Москву искать его, чтобы бросить вызов? Брать отпуск? Но по какой причине? И дадут ли? Наконец, где взять денег на поездку? Потребовать у отца? Но ему нельзя открыть, для чего поездка. Самому застрелиться? – обожгла его мысль. Так нестерпимо больно выносить этот позор. Но тогда все точно решат, что я обесчещен. Тогда вызвать кого-нибудь? И быть убиту… Или… Убить государя… Своею жизнию избавить Россию от тирана. Пусть знают, что поэты не просто болтуны и щелкоперы, а на что-то серьезное тоже способны.

Он выбрался из добровольного заточения и явился к Чаадаеву в Демутов трактир. Когда он сообщил другу о намерении убить царя, тот отнесся к этому вполне серьезно и отвечал, что со стороны царя ему оскорбления не было.

– Ты бы совершил, друг мой, беспричинное преступление. Тебе ведь от государя прямой обиды не было. Кроме того, ты принес бы в жертву мнению общества, которое презираешь, как и я, человека всеми ценимого и принадлежащего уже истории. Я бы на твоем месте сделал попытку оправдаться перед властью.

– Как?! – вскричал Пушкин. – Все такую попытку воспримут за страх и тогда уж точно поверят в то, что я высечен. Я теперь только прибавлю дерзости, я буду так нагл, что они взбесятся и вынуждены будут принять меры. Я их заставлю сослать меня в Сибирь или засадить в крепость!

Он бросился к Тургеневу узнать, что пишут ему из Москвы и где Американец. Александр Иванович не знал, но обещал разузнать, так и не спросив, зачем ему это. Он как раз сидел в кабинете за письмами, которые он писал по нескольку штук в день в разные адреса.

Пушкин представлял себе, как явится к графу и потребует стреляться тут же, среди цыган и цыганок, с которыми он гуляет, прямо в комнате, через платок, насмерть. Он даже услышал их пение, заунывно оплакивающее два хладных трупа, потому что трупа непременно будет два, коли стреляются лоб в лоб.

Однако все переживания не помешали ему направиться вечером к Олениным. Там не играли в карты, а предпочитали шарады в картинах. Гости только собирались. Он увидел, как появилась незнакомая красивая дама в сопровождении, как он сначала подумал, мужа, но позже выяснилось, что это был ее отец, брат хозяйки дома, Елисаветы Марковны Олениной, урожденной Полторацкой.

В дверях они встретились с Иваном Андреевичем Крыловым, завсегдатаем их вечеров, почти домочадцем Олениных, и мужчина, улыбаясь, представил ему свою дочь как свою сестру.

Крылов, казалось, не понял шутки; для Пушкина любая новенькая личность с хорошеньким личиком и стройной фигурой действовала как дичь на собаку, он тут же делал стойку; рядом оказался его тезка Александр Полторацкий, у которого он и выяснил, что молодая дама, Анна Петровна Керн, приходящаяся Полторацкому двоюродной сестрой, уже некоторое время как в Петербурге.

– Хороша, черт возьми, хороша.

– Замужем за генералом Керном, – сказал Полторацкий.

– И, конечно, его не любит. Потому что отдана старику шестнадцати годков.

– Угадал.

– Все написано на ее лице. А кузен, наверное, играет при ней определенную роль?

– Кузены всегда играют определенные роли, – усмехнулся Полторацкий.

Гости разыгрывали шарады, заводил хоровод «негр» Плещеев, как прозвал его Жуковский за чрезмерную смуглость и черные вьющиеся волосы. Самого Василия Андреевича сегодня не было, зато присутствовали служащие библиотеки, подчиненные Оленина, кривой Гнедич в шарфике и вечно грязный, неумытый и непричесанный Крылов. Елисавета Марковна возлежала на желтом штофном диване в гостиной. Вокруг хозяйки расположились на стульях приживалки и гувернантки, воспитанницы и дальние родственницы, многие из них участвовали в живых картинах.

Черный Вран, он же Негр, который, казалось, успевал везде, затащил играть даже старика Крылова. Баснописец, проиграв тут же фант, вынужден был читать своего «Осла».

Как только Иван Андреевич произнес первые слова, лицо его сразу приняло выражение ослиное.

 
Мужик на лето в огороде,
Наняв Осла, приставил
Ворон и воробьев гонять нахальный род.
Осел был самых честных правил:
Ни с хищностью, ни с кражей не знаком…
 

– Мой дядя самых честных правил, – пробормотал Пушкин, но Полторацкий услышал и улыбнулся:

– Кажется, у всех дяди – ослы… – пробормотал Полторацкий, глядя на отца m-me Керн.

– О племянничек! Не любишь дядю. Как же, такой цветок загубить, – заметил Пушкин. – Я бы тоже злился, – рассуждал он. – С другой стороны, когда женщина замужем, появляется больше возможностей, она становится доступней и сговорчивей. Слышишь, что Крылов говорит: но, кажется, неправ и тот, кто поручает Ослу стеречь свой огород…

– А ведь верно, – усмехнулся Полторацкий. – Генерал стар и глуп.

Но Пушкин слушал его вполуха, сам все смотрел на Анну, на долю которой вскоре выпала в шараде роль Клеопатры. Ее поставили с корзиной цветов, и Пушкин с Полторацким приблизились полюбоваться ею.

Пушкин, указывая на ее брата, сказал:

– Et c’est sans doute monsieur qui fera l'aspis? (Конечно, этому господину придется играть роль аспида?) Который нанесет смертельный поцелуй.

Керн нашла это дерзким, губка у нее дернулась, и она, ничего не ответив, ушла, сверкнув ослепительно белыми плечами.

Пушкин расхохотался и мысленно раздел ее, получилось неплохо, только по ее фигуре выходили коротковатые ножки. «У мадам Керны ножки скверны, – подумал он. – Ну и что?!» И тут же представил, как, с каким удовольствием завалил бы ее.

У Олениных ужинали на маленьких столиках, без чинов.

Пушкин усаживался, приговаривая стих Княжнина:

– «Не занимаяся вовек о рангах спором, Рафаел не бывал коллежским асессором…» Хоть у Олениных знаешь, что тебя не обнесут за столом.

Они с Полторацким расположились за спиной у Керн, и два Александра наперебой принялись льстить ей своими речами.

– Можно ли быть такой прелестной, – завел Пушкин.

– Конечно, не только можно, но и должно, – поддержал его Полторацкий. – Правда, у хорошеньких женщин всегда есть опасность попасть в ад.

– Я хотел бы в ад, раз там будет много хорошеньких, – радостно воскликнул Пушкин. – Я играл бы с ними в шарады. Спроси, мой друг, у madame Керн, хотела бы она попасть в ад?

– Annette, ты хотела бы в ад? Там, говорят, будет весело, – обратился Полторацкий к Анне Керн. – Пушкин стихи будет читать, в шарады играть.

– Я в ад не желаю, – серьезно, не принимая их игривый тон, отвечала m-me Керн. Она сидела вполоборота, но головы в сторону молодых людей не поворачивала.

– Тогда и я раздумал – воскликнул Пушкин. – Я в ад не хочу, хотя там и будут другие хорошенькие женщины. Что ж, тогда в рай?

– С хорошенькими женщинами мы устроим рай на земле, – сказал Полторацкий. – К чему нам умирать?

Когда m-me Керн уезжала, ее кузен Полторацкий подсел к ней в карету. Пушкин стоял на крыльце и провожал ее глазами. Хотелось быть на месте Полторацкого, предупреждать ее желания, невзначай коснуться руки, что удобней всего сделать в карете, при случайном толчке обнять за талию. Потом вдруг вспомнил про сплетню Американца, и от обиды сжалось сердце.

– Всадить бы ему пулю в лоб! Какое наслаждение!

Глава двадцать седьмая,

в которой Каразин посещает министра внутренних дел графа Виктора Павловича Кочубея и предлагает организовать департамент тайной полиции. – 12 апреля 1820 года.

«Его сиятельство граф Виктор Павлович просит Василия Назарьевича пожаловать к нему сего дня после обеда в восемь часов. 12 апреля 1820 года», – прочитал Каразин поданную ему записку от министра и подумал с трепетным чувством облегчения: «Эту записку надобно сохранить, она будет для меня памятником разговора с графом. Все решится в завтрашний вечер, как великолепно все может решиться. Мой голос наконец услышан. Возможно, граф уже доложил государю… А ежели примут мои предложения об учреждении департамента… Что мне тогда все эти разногласия в Вольном обществе?!»

Василий Назарьевич был принят в Вольное общество любителей российской словесности очень благожелательно, причем подчеркивалось, что избран он за познания в науках и отечественном слове, за особенное усердие к благу общества и приобретенную с годами опытность. Вскоре приобретенная с годами опытность помогла ему стать и помощником председателя общества Федора Николаевича Глинки, и месяца не прошло после его вступления. Помощником, то есть вице-председателем, который вел заседания при отсутствии председателя. По значимости Василий Назарьевич стал вторым лицом в высочайше утвержденном Вольном обществе.

Однако в обществе, к его великому сожалению, оказалось много пустых людишек, совершенные мальчишки, вроде Кюхельбекера, Дельвига, Боратынского, Андрея Пушкина – не того печально знаменитого своими непристойными эпиграммами да расхваленного всеми за стишки в дамские альбомы, а однофамильца; они поносили всех и вся вокруг, а хвалили только себя одних: «В таланты жалуют, бессмертие дают; а гениев у нас и куры не клюют!», как написали в «Благонамеренном», метя в этих Пушкиных, Боратынских и Дельвигов. Все, что писала эта братия, была, с его точки зрения, только пустая забава домашних бесед. Вместо того чтобы в десятитысячный раз описывать восход солнца, пение птичек, журчание ручейков, сочинять шарады, вроде «мечтать», «колчан» или «сукно», он начал призывать их употребить свои дарования и обратить воображение на предметы более дельные. Пора перестать, взывал к членам общества Каразин, быть подражателями: с Карамзиным и Тацитом – в глубины отечественной истории, вместо путешествий небывалых – действительные путешествия, например, к чукчам, кочующим по полярным льдам.

– Ездил ли кто-нибудь из вас к чукчам? – вполне серьезно спрашивал он и получал в ответ в лучшем случае лишь удивленные взгляды, а порой и смех.

– А вы, Василий Назарьевич, ездили? – поинтересовался барон Дельвиг.

– Пока нет, – совершенно серьезно отвечал Каразин, – но я предпринял ряд путешествий в пределах нашего отечества.

Как только Василий Назарьевич узнал, что в ноябре 1819 года был назначен министром внутренних дел один из ближайших друзей царя граф Виктор Павлович Кочубей, то решил, что его час наконец пробил. Граф назначался на этот пост вторично, в начале царствования Александра он уже занимал этот пост. К Министерству внутренних дел присоединялось и упраздненное Министерство полиции.

Василий Назарьевич хорошо помнил, что граф был одним из членов так называемого негласного комитета, который был учрежден государем из людей наиболее ему близких: князя Адама Чарторижского, Николая Николаевича Новосильцова, графа Павла Александровича Строганова, комитета, который занимался подготовкой так и не осуществившихся преобразований. Поэтому на графа Кочубея Каразин возлагал особые надежды, кроме того, он был знаком с ним по прежнему своему приближенному к особе государя положению. Он помнил графа как человека увлекающегося, романтичного, мечтающего о процветании России. Ему рассказывали, что, когда государь после Бородинской битвы предложил графу отправиться послом в Англию, с тем чтобы потом занять пост министра иностранных дел и государственного канцлера, граф отказался, сказав, что в суровую годину он не может покидать родину. Каразин возлагал большие надежды на графа, но сейчас, после всех жизненных перипетий, после несправедливых наветов и арестов, после запретов писать государю, он не мог явиться к графу без доказательной записки о делах российских, как он их понимал.

Василий Назарьевич засел на несколько месяцев и высидел записку, в которой попытался изложить все, что его волновало. А волновало его многое, времена наступили горячие: в Гишпании началась революция, ее восторженно приняла петербургская публика. Только и слышались возгласы одобрения. Особенно вдохновляло общество, что революция свершилась бескровно. Дух развратной вольности более и более заражал все состояния. Прошедшим еще летом на дороге из Украины и здесь, в Петербурге, Василий Назарьевич слышал от самых простых рабочих людей такие разговоры о природном равенстве, что изумился. «Полно-де уже терпеть, пора бы с господами и конец сделать». – Это надо остановить, остановить немедленно, в России без крови не обойдется, в России будут реки крови. Может быть, моя статья, – надеялся он, – будет посильной лептой в благое дело, послужит грозным предупреждением».

Назвал он статью просто: «Об ученых обществах и периодических сочинениях в России». 1 марта она была прочитана в заседании Вольного общества и даже одобрена большинством членов, скандал разразился несколько позднее, когда Василий Назарьевич не остановился на этом и тиснул свою записку в количестве 15 экземпляров, да еще с особыми примечаниями, кроме этого, он подал экземпляр записки министру внутренних дел и в то же время попечителю Вольного общества графу Виктору Павловичу Кочубею.

Об этом узнали в обществе, то ли Глинка узнал, который по своей работе, по своему особому положению имел доступ ко многим сведениям, поступающим в министерства, то ли Николай Греч на хвосте притащил. Скандал разразился немедленно, в следующее заседание. Молодые члены кричали, свои мнения высказали Кюхельбекер, Дельвиг, Гарижский: все считали поведение помощника председателя недостойным.

Особенно разгорячился Николай Греч:

– Я сам видел печатные экземпляры сего произведения, с мыслями, которых не было в прежней редакции и которых мы принять не можем. Все это сделано вопреки уставу общества и без его разрешения.

Глинка молчал, сложив руки на груди, и саркастически улыбался, не вмешиваясь в дискуссию.

На стороне Каразина попытался вмешаться Михаил Загоскин.

– Стыдно видеть, как в журнале, издаваемом не частным человеком, а целым обществом, членами которого мы являемся, – вскричал он, – печатаются произведения, восхваляющие пьянство, негу и разврат! Василий Назарьевич прав!

Когда же дошло до голосования, записку Каразина на сей раз отвергли, после чего он сам и поддержавшие его старики покинули заседание. Раскол был налицо.

Граф Кочубей, принимая Каразина, был вальяжен, но прост в обращении. Однако в его жестах, манерах проскальзывала какая-то леность, граф как будто спал, и глаза его потускнели, время от времени их заволакивала сладкая истома. Время, конечно, было после обеда. Но все ж таки… Не было и следа былой восторженности, былого воодушевления. Да и то, графу было уже за шестьдесят, после десятилетий войн, катаклизмов, наконец, просто житейских разочарований можно было и подустать.

– Скажите, Василий Назарьевич, неужели вы и впрямь видите ту опасность, о коей изъясняетесь в вашей записке?

– Несомненно. Опасность предстоит величайшая.

– Признаюсь, я сего не понимаю и отнюдь не могу видеть те опасности, которые вы находите.

– Вы, ваше сиятельство, не можете о сем судить. Вы не разговариваете с народом, вам никто ничего не скажет. Вы не знаете, что происходит даже здесь, в столице, я уж не буду говорить про провинцию. Да что в столице! В Царском Селе, при дворце, его величество воспитывает в Лицее себе и отечеству недоброжелателей… Говорят, дело дошло до того, что один из них по высочайшему повелению секретно наказан. Выпорот.

– Вы имеете в виду Пушкина? Это – сплетня, наглая ложь, – усмехнулся граф Виктор Павлович. – В России дворян плетьми не наказывают, Василий Назарьевич, даже секретно.

– Но в данном случае сплетня это то, что желало бы увидеть общество, во всяком случае, его лучшая часть.

– А конкретно вы? – спросил граф. – Вы хотели бы видеть выпоротого дворянина Пушкина?

– Да что Пушкин, ваше сиятельство?! Тем более дело не в одном Пушкине! – воспарил, воодушевляясь, Василий Назарьевич. – Из воспитанников Лицея более или менее почти всякий есть Пушкин, и все они связаны каким-то подозрительным союзом, похожим на масонство, некоторые же и в действительные ложи поступили. Кто сочинители карикатур или эпиграмм, например, на двуглавого орла, на Александра Скарлатовича Стурдзу, в которой высочайшее лицо названо весьма непристойно… Это лицейские питомцы! Кто знакомит публику с соблазнительными стихотворениями в летах, где честность и скромность наиболее приличны… они же. Молодые люди первых фамилий восхищаются французской вольностью и не скрывают своего желания ввести ее в нашем отечестве. Для примера представлю вашему сиятельству князя Сергея Григорьевича Волконского… Или братьев Тургеневых.

– Братья Тургеневы? Помилуйте, да хорошо ли вы их знаете?

– Младшего, Николая, лучше, – сказал Каразин. – И он, и Александр – оба демократы.

– Ну, если Тургеневы – демократы, тогда нам с вами опасаться нечего, – мягко и снисходительно улыбнулся граф Кочубей. – А князь Волконский? Сын князя Григория Семеновича, члена Государственного совета! Внук фельдмаршала Репнина! Сам генерал-майор, герой Прейсиш-Эйлау, кампании двенадцатого года и заграничных походов! – продолжал воодушевленно перечислять граф Кочубей. – Наконец, свитский генерал! Не может быть! Просто не может быть! Правда, в настоящее время уволен для излечения за границу, – вдруг вспомнил граф.

– Вот-вот, но за границу не ездил… – радостно подхватил Каразин. – По слухам, член одной из лож. А дух вольности как раз и поддерживается масонскими ложами и вздорными нашими журналами, которые не пропускают ни одного случая разливать так называемые либеральные начала, между тем как никто из журналистов и не думает говорить о порядке, об исполнении святых должностей, которое всякое правление может сделать наилучшим. Не ходя далеко, я могу представить вам, ваше сиятельство, выписки из журналов и газет, которые должны вас удивить.

Все это, взятое вместе, неоднократно рождало во мне мысль, что какая-нибудь невидимая рука движет внутри отечества нашего погибельнейшими для него пружинами, что они в самой тесной связи с нынешними заграничными делами и что, может быть, два или три лица, имеющие решительный доступ к государю и могущие сами быть действующими, не что иное, как жалкие только орудия… Это только кажется невероятным, но это более чем вероятно, ибо были уже подобные примеры на нашей памяти! Стоит только вспомнить Францию и ужасное влияние, которое имели на нее тайные общества.

Надо бы в пределах Министерства внутренних дел организовать особый департамент, который взял бы на себя обязанности тайной полиции. Я со своей стороны… – начал было Каразин излагать свою глубоко выношенную идею, но граф догадался, о чем он, потому заторопился и предупредил его:

– Я не руковожу полицейским надзором! – воздел он руки. – По этому вопросу вам следовало бы обратиться к графу Милорадовичу. Политический сыск в его ведении. Но вернемся, Василий Назарьевич… к эпиграммам. Государь особо обратил на это внимание. Вы не могли бы… – Тут граф немного споткнулся. – Я уже говорил с государем о сем предмете… Его величество желал бы удостовериться, что сия эпиграмма… не ваше изобретение.

– Мое? – вскричал Каразин. – Да как же… – Он хотел закричать, что кто же так мог подумать, но вовремя вспомнил, что граф передает мнение о сем предмете самого государя. Каразину было известно, что Александр Павлович был мнителен. Он и устранил его от себя во время оно, когда ему донесли, что Каразин показывает другим собственноручные к нему записки государя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю