355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Александров » Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820 » Текст книги (страница 13)
Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
  • Текст добавлен: 11 апреля 2017, 09:00

Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"


Автор книги: Александр Александров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 56 страниц)

Глава двадцать пятая,

в которой господа лицейские прощаются с гувернером Иконниковым, изгнанным из Лицея, граф Ростопчин сжигает свое имение Вороново, а воспитанник Есаков рыдает на груди гувернера Ильи Степановича Пилецкого. – Зима 1812 года.

Начиналась зима, морозы ударили как-то вдруг, без долгой и муторной осенней подготовки. Желтые листья с деревьев, не успевшие попадать в короткую осень, теперь продолжали еще осыпаться на снег. Возле саней, а санный путь стал в этом году небывало рано, топтался мужик в тулупе и с кнутом за поясом. В санях уже лежал большой деревянный чемодан изгнанного из Лицея гувернера Иконникова.

Воспитанники Дельвиг, Пушкин, Пущин, Илличевский, Кюхельбекер, Малиновский прощались с любимым гувернером. Провожал его и старший друг Сергей Гаврилович Чириков, кутавшийся в длинную шубу, крытую бархатом, но старую, с кое-где уже повылезшим мехом на воротнике. Казалось, что шуба досталась ему от кого-то по наследству.

Пушкин прыгал на месте: был он раздет, в одном мундирчике.

– Шли бы вы домой, Александр Сергеевич, – предложил ему Чириков. – Не ровен час схватите простуду.

– А мне сказывали, что государь на Иордани всегда бывает в одном мундире. До Иордани вон еще сколько времени. Надобно закаляться, – отвечал, подпрыгивая, бойкий подросток.

– Нынче зима ранняя… Студеная! – возразил ему Чириков.

– Ну, что ж, господа, не поминайте лихом, я буду вам писать. Давайте, по русскому обычаю, поцелуемся, – предложил Иконников и бросился обнимать каждого воспитанника, действительно целуя. При этом каждый мог почувствовать, что от него с утра уже попахивает зеленым вином. Искренние слезы навернулись у изгнанного гувернера на глазах. – Прощайте, друзья!

– Прощайте, Алексей Николаевич!

– Вы мне позволите, господа, участвовать в вашем журнале? Быть вашим корреспондентом? Я без вас, господа, буду чувствовать свою жизнь неполною! – Он несколько раз кряду всхлипнул. – Как мне грустно, господа! Вы меня не забудете?

– Полноте, Алексей Николаевич! – с укоризной сказал ему Большой Жанно и даже похлопал панибратски по плечу.

– Мы будем вас помнить! Приходите к нам, приезжайте… Вам никто не может запретить в дни, положенные для посещений. Наконец, пишите – сие никому не возбраняется.

– Э-эх! – отчаянно махнул рукой Иконников и полез в сани.

Мужик стал закрывать полость.

– Бегите, господа! Бегите! – сказал Иконников.

И они побежали, а сани двинулись по Садовой, потом свернули на Петербургскую дорогу.

Воспитанники наперегонки бежали к дверям Лицея. На крыльце стоял Илья Степанович Пилецкий, который при их приближении скрылся.

– Пошел докладывать братцу, кто провожал Алексея Николаевича! – усмехнулся барон Дельвиг.

Вслед за воспитанниками мелкими шажками в своей длинной шубе семенил по дорожке к Лицею Сергей Гаврилович.

– Господа, подождите! – догнал он их. – Я давно хотел поговорить с вами. Здесь удобно, нету стен, а стало быть, и лишних ушей. – Он развел руками. – Мне, понимаете, хотелось сказать вам конфиденциально. Вы замышляете заговор против господина инспектора… Только ничего не говорите! Я знаю! – замахал он руками, опасаясь услышать возражения. – Сразу должен вас предупредить – не стоит, господа! Он примет меры, и зачинщики будут наказаны, вплоть до увольнения из Лицея. Вам, господа, на всю жизнь пятно останется. Ни в службу, ни в гвардию не возьмут. Карьера рухнет. Вы еще малоопытны, послушайте меня, старика. Я добра вам желаю и люблю вас, поверьте, как детей своих…

– Кто сказал? – вскричал Кюхля, выпучив глаза, что было у него признаком чрезвычайного волнения.

– Успокойся, Кюхля, – попросил его Жанно.

– Это мог быть кто угодно, – сказал Пушкин весьма равнодушно. – Но это ничего не меняет.

– Как это, кто угодно? – волновался Кюхля. – Ты не понимаешь, это непременно надо выяснить. Если среди нас есть человек, который может так поступить, мы должны поставить своей целью его выявить.

– Это вполне можешь быть и ты, Кюхля, – усмехнулся Жанно. – Поэтому не надо так много эмоций!

– Что ты сказал? – возопил Кюхля. – Что ты сказал? Ты, который считался моим другом?! Как мог у тебя язык повернуться? Да я… Я… – Он не нашелся, что ответить, и бросился наутек, уже не сдерживая слез.

– Зря вы ссоритесь, господа, – покачал головой Сергей Гаврилович. – Зря…

– Я знаю, откуда ветер дует, – сказал Ваня Малиновский.

Знали, откуда дует ветер и в подмосковной графа Ростопчина Вороново. Истинным автором спектакля о нашествии Наполеона, из-за которого пострадал Иконников, был именно он, в свете всегда блистательно говоривший только по-французски, а с русскими мужиками на их природном языке; и теперь он ставил последний (героический) акт этого действа. Присутствовали иностранные гости – генерал Вильсон, свита и ростопчинская челядь. Все же крестьяне, в числе тысячи семисот двадцати человек, накануне отпросились у Ростопчина оставить свои дома, кости предков и пожитки, дабы уйти от неприятеля в другие имения графа в глубине России. И ушли.

Вильсон в своем красном мундире сидел на французской лошади, накануне присланной ему в подарок Милорадовичем, трогал кавказский кинжал в ножнах покойника Багратиона и смотрел на действия Ростопчина, преисполненные поистине римского величия. В доме остались мебели, люстры, библиотека, собранная графом за многие годы. Прекрасная, а Вильсон знал в этом толк, бронза, фарфор, итальянская керамика, которой он вчера восторгался, запасы вин в погребах, посуда в поставцах, всего не перечислишь. Вильсон считал про себя, что имущества в доме не менее чем на сто тысяч фунтов, и сама мысль о том, что должно сейчас произойти по замыслу графа, приводила его в священное содрогание.

– А хотя бы и проебал он Москву, а девкой гулящей Россия не станет! – закричал граф. Ростопчин был среднего роста, круглого лица, немножко курнос и при том, что нехорош собою, приятен и умен на лицо; глаза его блистали проницательностью и остроумием, широко выдававшийся лоб показывал твердость воли. Чего-чего, а решительности у него было не занимать. – Блядью Россия не будет! Под супостата не ляжет! Пизду не вывернет и раком не станет! Скорее раком самого Наполеошку поставим. Не правда ли, мужички?

Поднимался ветер, словно для того, чтобы отрезать всякие пути к отступлению. Вздымалась грива на ростопчинской лошади, и он вертелся на ней вьюном, выкрикивая свою яростную матерщину. Даже мужики поеживались от его слов. Лошадь Ростопчина скользила на мерзлой земле, всадник продолжал ядрено материться:

– Поставим раком Наполеошку?

– Поставим, батюшка!

– А Рассеюшка, батюшка, под него не ляжет! – вторили ему мужики. – Мы француза на горячий кол посадим и яйца отрежем!

Ростопчин захохотал вместе с мужиками.

– Верно! А без яиц француз – не француз, а каплун ощипанный! – сказал он весело мужикам и перевел свои слова Вильсону.

Тот кисло и принужденно улыбнулся в ответ.

– Тогда, зажигай! – махнул рукой Ростопчин мужикам и повернулся к Вильсону: – Смотрите, сэр, каков у нас в России бывает фейерверк!

С наветренной стороны мужики подпалили сложенные кучи, огонь взлетел сразу до второго этажа, и вскоре запылали стены, несколько молодых парней пробежали внутри дома и зажгли портьеры на высоких итальянских окнах. Огромный дворец запылал одновременно со всех концов и изнутри. Пламя загудело ровно и мощно, затрещало дерево, стали стрелять стекла, повалил дым. На крыльце и фронтоне стояли гигантские статуи атлантов и коней. Огонь стал охватывать и их.

Ростопчин молча сидел на лошади, когда к нему приблизился один из крестьян, не ушедший с остальными.

Ростопчин заметил его и спросил:

– А ты чего не ушел со всеми, Василий?

– Француза бить буду. Я вот только сомневаюсь, батюшка Федор Васильевич, отмолю ли потом грех?

– Убить француза, – сказал ему Ростопчин, – греха нет. Это дело богоугодное.

Крестьянин заулыбался, потом спросил уже хитро, но с надеждой:

– А скажи мне, батюшка, коли француза перебьем, отпустишь меня на оброк?

– Что, тяжела барщина? – поинтересовался Ростопчин.

Крестьянин помялся, прямо не отвечая.

– Не отпущу, – сказал Ростопчин. – Разврату только наберешься в городе, потом болезнь французскую в деревню притащишь. Не отпущу! Не проси!

Тут они заметили, что к ним скачут двое. Это были гонцы с вестью, что французы повернули по другой дороге и здесь не пройдут.

– Что ж, Бог дал – Бог взял! – сказал граф Ростопчин, внешне не выказав ни малейшего сожаления.

Они еще некоторое время стояли и смотрели, как рушатся статуи. Ростопчин про себя подумал, что теперь никто не скажет ему слова упрека за Москву из-за того, что огонь пощадил его московский дом.

В рекреационной зале играли в мячи несколько воспитанников: Данзас, Гурьев и другие. Среди них выделялся ростом и силой Малиновский, но маленький, юркий Комовский хитростью и ловкостью, недаром был прозван Лисою, завладел мячом. Однако торжество его было недолгим, мяч у него выбили, и он укатился к ногам стоявшего в стороне и не принимавшего участия в игре тихони Есакова. Он быстро подхватил его и только собрался вступить в игру, как к нему подскочил не на шутку разъяренный Малиновский.

– Дай сюда мяч, ты не играешь!

– А что, нельзя? – спросил Есаков, спрятав мяч за спиной.

– Нельзя! – закричал Малиновский и толкнул его.

– А почему? – обиделся Есаков, по-прежнему удерживая мяч за спиной.

– Я тебе рожу сейчас разобью, тогда узнаешь почему! – заорал Малиновский.

– Дай ему. Казак! – закричал издалека один из воспитанников, принимавших участие в игре.

– Да брось его, Ваня, – сказал Комовский.

Есаков стоял и все не отдавал мяча, удерживая его за спиной.

Видя заминку в игре, вразвалочку приблизился Мясоедов, подтянулись и другие. Ловкий Комовский на бегу выхватил из рук Есакова мяч, и сразу за ним бросились остальные, забыв про Есакова. Игра продолжалась с воплями, толкотней и случайными тумаками.

Однако упрямый и злопамятный Мясоедов остался на месте и, приблизив к Есакову свое большое лицо с низким лбом и узкими глазами, мрачно посоветовал:

– Сеня, пойди вылижи задницу господину инспектору!

Лицо у Есакова вдруг скривилось, и от всего пережитого он заплакал в голос, сам от себя этого не ожидав. Мясоедов тоже несколько удивился этому и, лишь когда Есаков, круто развернувшись, бросился вон из залы, он расхохотался ему вслед с видимым облегчением.

Задыхаясь от плача, Есаков вбежал в комнату Ильи Степановича Пилецкого-Урбановича.

– Что мне делать?! – кинулся на грудь Илье Степановичу расстроенный Есаков. – Они меня не любят! За что? Они говорят, что я – льстец! А какой я льстец? Я просто пытаюсь говорить правду о господине инспекторе! Они не любят господина инспектора, но ведь правда есть правда? Скажите, душенька Илья Степанович? Я не могу больше так!

– Я знаю только одно средство, – после некоторого раздумья отвечал Илья Степанович. – Надо обратиться к господину директору и довести до его сведения все происшедшее.

– Нет, я не могу этого сделать, они еще больше меня невзлюбят, и господин директор огорчится. Там ведь был его сын! – возражал Есаков. – Мне придется покинуть Лицей, не будет мне в нем житья. Осталось только просить милую маменьку, чтобы она забрала меня отсюда. – Он снова столь безутешно разрыдался, утыкаясь в живот гувернеру, что сердце Ильи Степановича заболело от сострадания. Он нежно погладил по голове Есакова.

– Несчастный мальчик…

– Илья! – в комнату вошел Мартын Степанович. – Ах, извини, Илья, у тебя беседа, я не знал. Вас кто-то обидел, господин Есаков?

Тот поднял на него заплаканные глаза.

– Не говорите. Не надо спешить! – упредил его слова Пилецкий. – Сначала проверьте в своем сердце.

Мартын Степанович вышел со словами:

– Я зайду к тебе позже, Илья.

– Какой он деликатный человек – господин инспектор, – сказал, потупившись, Есаков. – А мы… – Он не договорил, не выдержал и снова заплакал. – Такие злые, такие злые…

– Я знаю, есть одно, как мне кажется, вернейшее средство, – попытался мягко наставить воспитанника Илья Степанович. – Вы скажите своим неприятелям, что, ежели они не перестанут вас поносить, вы явно принесете на них господину директору жалобу, таким образом вы предупредите их о возможных последствиях.

– Правда?! И вы думаете, это возымеет действие? – обрадовался Есаков.

– Думаю, да. Возымеет.

Глава двадцать шестая,

в которой Наполеон бежит из России в старом дормезе, а Костю Гурьева по доносу Комовского изгоняют из Лицея за греческие вкусы. – Декабрь 1812 года.

По зимней дороге в лесу, среди стреляющих от жестокого мороза деревьев неслась карета, запряженная шестеркой заиндевелых лошадей, сопровождаемая скромным отрядом охраны.

Наполеон ехал в дормезе, просторном экипаже, в котором можно было лежать и даже спать в дороге, ехал с маркизом Арманом де Коленкуром, польским офицером Вонсовичем, его адъютантом, и в сопровождении всего одного мамлюка-слуги. Поначалу их сопровождал отряд кавалерии в пятьдесят сабель, но после Варшавы, в Пруссии, не осталось уже ни одного кавалериста, и приходилось брать местных жандармов, которые, тотчас замерзая, отставали от них.

Наполеон полулежал на расшитых подушках, скрестив под медвежьей шкурой свои ноги, и мирно беседовал с Коленкуром, излагая ему свои взгляды на прошедшую кампанию, на Европу и на будущее ее устройство. Он бросил свою армию, вернее, тот сброд, что от нее остался, и мало теперь о ней думал. Он не считал свой побег бегством. Подобные мысли не могли прийти ему в голову. Он ехал снова собирать войско и разбирал на досуге свои ошибки, нимало не заботясь о случившемся. Он не заехал в Вильну, набитую по госпиталям ранеными, только у городских ворот напился кофе прямо в карете. В Вильне его ждали натопленные комнаты, свежее надушенное белье, но он отказался от всего этого – спешил. Пока он пил кофе, окончательно замерз кучер, сидевший на козлах, свалился замертво; пришлось задержаться на некоторое время, пока подряжали другого, но даже эта заминка не вывела императора из добродушного, ровного настроения.

Дормез (а это был всего-навсего красный обшарпанный ящик – совершенная развалина, – поставленный на полозья, с четырьмя окнами в источенных червями рамах) подбрасывало на снежных надолбах, что не мешало императору вести размеренную беседу. Адъютант Вонсович почтительно слушал, Коленкур поддерживал разговор, по лицу мамлюка никогда нельзя было понять, понимает ли он вообще что-нибудь. Арман де Коленкур неотлучно находился при императоре с начала русской кампании и теперь, несмотря на случившуюся тогда в Вильне ссору, единственный сопровождал его после того, как тот бросил свою погибающую армию в снегах России. Наполеон ценил своего собеседника настолько, что в свое время запретил ему жениться на госпоже Андриенне де Канизи, фрейлине Марии-Луизы, которую удалил от двора, опасаясь, что жена слишком отвлечет его от особы императора. Наполеон считал, что любовь императора выше любой другой любви и отослал госпожу де Канизи от двора. Сам Коленкур был предан своему императору, окружал его неустанной заботой и однажды даже заслонил своим телом от разорвавшейся поблизости бомбы. Он был предан до того, что, когда Наполеон выходил из кареты, Коленкур всегда спрыгивал первым и подавал императору подножку, словно простой камердинер или слуга. Но, как особо приближенный, он имел еще одно неотъемлемое право – право говорить императору правду.

Поляк Вонсович (некоторые называли его Вельсовичем и утверждали, что он был польский еврей) был фигурой настолько незначительной, что в разговоре никак не участвовал, а только иногда приподнимался со своего места и щеткой с серебряной ручкой сметал снег, попадавший в дормез из его щелястых стен. Иногда щетку брал Коленкур и сметал снег с другой стороны. Экипаж у императора был захудаленький, расползавшийся по швам.

– Я покинул Париж в намерении не идти войной дальше польских границ, – говорил император, обращаясь к Коленкуру. – Вы хорошо знаете, что я много раз предлагал императору Александру мир, но не получил даже ответа. Обстоятельства увлекли меня. Может быть, я сделал ошибку, что дошел до Москвы, может быть, я сделал плохо, что слишком долго там оставался, надо было выехать через четыре дня, как я хотел во время злополучного пожара, но от великого до смешного – только один шаг… и пусть судит потомство! – Он откинулся на подушки, зная, что сказал великую фразу, которую Коленкур непременно занесет в свой дневник.

Лошади вынесли их дормез из леса, и потянулись заснеженные поля, поля, поля…

На одной из станций, пока они ждали, что им принесут по чашечке кофе, они вышли размяться. Мороз все не спадал, и Наполеон, смотря на красную физиономию Коленкура, спросил:

– Как вы думаете, если бы нас арестовали, что бы они с нами сделали?

– Кто?

– Ну, хотя бы пруссаки.

– Думаю, могли бы и убить. Поэтому стоит подумать о защите, нас, по крайней мере, четверо – у нас есть шансы отбиться.

– Если бы нас взяли живыми пруссаки, они выдали бы нас англичанам. Представляю себе вашу физиономию, Коленкур, в железной клетке на площади в Лондоне!

– Разделяя с вами участь, государь, я бы не жаловался!

Наполеона стал разбирать неудержимый смех. Теперь он говорил отрывисто, сквозь приступы этого смеха:

– Чего уж тут жаловаться. Это вполне может случиться в самом ближайшем будущем. И я посмотрю, какую вы будете корчить физиономию в этой клетке, запертый, как негр, которого обрекли на съедение мухам, обмазав для этого медом…

Он хохотал еще с четверть часа, то и дело толкая Коленкура в бок:

– А? Весь в мухах!

Потом, неожиданно серьезно, завершил эту тему:

– Думаю, меня будут держать в заточении.

Шла величайшая война в истории человечества, величайший полководец потерпел сокрушительное поражение, так и не проиграв в России, по его разумению, ни одного сражения, а в Лицее происходили свои, не менее важные события. Смешно сказать, но воспитанники расстроились, когда не вышло путешествие на север. Вследствие отступления Наполеона угроза Царскому и Петербургу миновала, полушубков они более не видали, и в стенах лицейских разгоралась своя нешуточная война…

Дело было в классе, писали на заданную тему. Мартын Степанович Пилецкий шел по рядам и мимоходом взял у барона Дельвига листки, даже не спросив его.

– Это не для вас, господин инспектор! – сухо сказал ему барон Дельвиг.

– Я, как надзиратель по нравственной части, имею полное право… – вразумил воспитанника Мартын Степанович. – Ба! – заглянул он в листки. – Да это сатира на наших профессоров! Забавно, как любите вы говорить, господин барон…

– Как вы смеете брать наши бумаги! – вспылил Пушкин, вскакивая с места. – Стало быть, и письма наши будете из ящика брать?!

– Если понадобится… – начал подчеркнуто медленно инспектор Пилецкий, четко и внятно произнося каждое слово, – будем брать и письма!

– Я не желаю, чтобы кто-нибудь входил в мою частную жизнь! – закричал, срывая голос, Пушкин.

– Вы себе еще не принадлежите! – строго, все так же чеканя каждое слово, продолжал Пилецкий.

– Ну так я и вам не принадлежу! – бросил ему в лицо Пушкин и выскочил без разрешения из класса.

Пушкин и Дельвиг находились в лицейской библиотеке, которая располагалась в галерее, соединявшей Лицей с фрейлинским корпусом. Стеклянные дверцы одного из книжных шкафов были раскрыты и бликовали от солнца, попадавшего в окно. Друзья сидели за столиком у окна, заваленном книгами в изящных кожаных переплетах.

Внизу, на Садовой, стояла карета на полозьях, запряженная шестеркой лошадей в богатой сбруе. Кучер был в ливрее, имелся и ливрейный лакей на запятках.

К карете от Лицея подошла дама, которую сопровождал Пилецкий-старший. Она внимательно слушала, что он ей говорит. Следом дядька Леонтий Кемерский вел лицеиста Гурьева и нес его чемоданчик, который забрал у него лакей и прибрал сзади кареты в багаж. Судя по ливрейным слугам да по отличным лошадям, которые были запряжены в золоченую карету, Гурьевы были не из бедных, впрочем, за это говорил и тот факт, что крестным отцом Кости был великий князь Константин Павлович.

Дама стала прощаться с Мартыном Степановичем, а Костя Гурьев вертелся безучастно и смотрел по сторонам.

Дельвиг и Пушкин встали у окна во весь рост, чтобы лучше видеть.

– Костю мать забирает. Его Мартын застукал… – сказал Пушкин.

– За что его все-таки? – поинтересовался Дельвиг. – Разное ведь говорят…

Пушкин посмотрел на барона с интересом: действительно ли он настолько несведущ в этой истории.

– За греческие вкусы… Хорошо, что он сам никого не выдал… Слишком многих пришлось бы выгонять, – усмехнулся Пушкин.

– А с кем его застукали? – спросил Дельвиг.

– Если бы застукали, был бы второй изгнанник. А поскольку выгоняют одного Костю, то можно предположить, что на него донесли.

– Кто?

– Мне думается, Тося, это мог сделать Лисичка… Костю всегда тянуло к красавчикам, – разъяснил Пушкин.

– К Лисичке? – поднял вопросительно брови барон.

– Нет, к Модесту.

– Забавно… Значит, Лисичка ревнует к Модесту и доносит на Костю. Интрига. А сам?

– Там платоника… Ручаюсь! Модест слишком правилен, хотя тоже красив, как Аполлон Бельведерский!

– А я слышал, что в виде исключения и поскольку вина не доказана, Мартын предлагал наказать Костю розгами, но Костя отказался… Предпочел эскапизм, – рассказал то, что знал, барон.

– Что ж, очень может быть… Я бы тоже предпочел изгнание! – мотнул курчавой головой Пушкин. – Надоел этот монастырь!

Они помолчали, глядя вниз. Пилецкий все говорил и говорил что-то Костиной матери.

– Если смотреть на это дело с философской точки зрения, – рассудительно сказал Тося, – то Костя для меня после этого открытия не стал ни хуже, ни лучше. А вот Пилецкого я по-прежнему ненавижу. Может быть, даже еще сильнее…

– Пилецкий – ханжа! И тем отвратителен.

Гурьев случайно посмотрел на здание Лицея и в окне библиотеки над аркой увидел двух мальчишек, которых он сразу узнал. Он радостно помахал им рукой. И увидел, что в ответ они тоже ему машут.

– Пушкин! – крикнул Гурьев. – Прощай!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю